Повседневная жизнь русских литературных героев. XVIII — первая треть XIX века — страница 68 из 76

, значит, пьеса будет идти.

А если бы у императора не было чувства юмора? Ведь оно не прилагается к короне. «Всем досталось, а мне больше всех». Не правда ли, после нашего пояснения эти слова звучат по-новому?

29 сентября 1830 года Пушкин написал стихотворение «Герой», посвященное государю. Далеко не оду. Поэт ведет беседу с Другом, вспоминает красивую легенду о том, как в городе Яффа во время Египетского похода Наполеон посетил чумной госпиталь: не побоялся заразы и навестил больных. Но оказывается, что история вымышлена. В отчаянии Поэт восклицает: «Оставь герою сердце! Что же / Он будет без него? Тиран». Друг отвечает: «Утешься…» Это последнее слово в стихотворении. Если бы не дата — «29 сентября 1830 Москва» (Пушкин был в это время в Болдине), загадка осталась бы без ответа. В тот день Николай I приехал в охваченную холерой Москву. «Утешься» — есть на свете герои — таков смыл рассказа.

…Небесами

Клянусь, кто жизнию своей

Играл пред сумрачным недугом,

Чтоб ободрить угасший взор,

Клянусь, тот будет небу другом,

Каков бы ни был приговор

Земли слепой…

К счастью, приговоры «земли слепой» подлежат обжалованиям. Но и романтические персонажи в жизни часто имеют неприятное глазу нутро. «Нечего на зеркало пенять, коли рожа крива». В гоголевское зеркало император заглянул первым. И увидел там не героя. А пустейшего, вертлявого молодого хлыща.

Кем для него был этот человек?

Им самим, но много моложе. Даже внешность, которая, казалось бы, должна контрастировать, на поверку вовсе не такая уж разная. Супруга Городничего спрашивает Бобчинского: блондин или брюнет приехавший ревизор? И тот отвечает: «шантред». Современное слово «шатен» не во всем передает смысл: скорее каштановый, с рыжиной. Таким был император.

Городничий описывает Хлестакова: «Хоть бы народ-то уж был видный, а то худенький, тоненький — как его узнаешь, кто он?.. точно муха с подрезанными крыльями».

Вигель познакомился с императором в 1826 году, во время коронации в Москве, его рассказ примечателен: «Отворилась дверь, и вышел человек весьма еще молодой, высокого роста, тоненький, жиденький, беленький, с нагнутыми несколько плечами и со взглядом совсем не суровым, каким ожидал я его. Откуда взялись у него через два года спустя, вместе с стройностью тела, эти богатырские формы, эти широкие грудь и плечи, это высокоподнятое величественное чело? Тогда еще ничего этого не было»[503]. Любителей вспомнить злополучный корсет, упомянутый маркизом де Кюстином, разочаруем: корсета император не носил. По словам врача Ф. Я. Карелля, «все было свое самородное»[504].

Камер-паж П. М. Дараган вспоминал о событиях 1817 года: «В то время великий князь не походил еще на ту величественную могучую, статную личность, которая теперь представляется всякому при имени императора Николая. Он был очень худощав и оттого казался еще выше. Облик и черты лица его не имели еще той округлости, законченности красоты, которая в императоре так невольно поражала каждого и напоминала изображение героя на античных камеях»[505]. Значит, просто вырос. Как дерево, развитие которого долго сдерживали, а потом оно наконец пробилось к свету.

Чуть позже старая французская актриса Бра, которую Николай I спросил, как он «смотрится» в своей роли, ответила: «Вы как нельзя лучше подходите для этого амплуа»[506]. То есть амплуа монарха. Снова предоставим слово Вигелю. Он отлично передал особый катарсис, который возникал при лицезрении государя: «Кажется, было мне довольно времени, чтобы ободриться; напротив, смятение мое все более возрастало. Когда же с улыбкой он обратил ко мне несколько приветливых слов, то в одну секунду верноподданнический мой страх превратился в неизъяснимую радость… После этого представления опять полюбил я жизнь и ею рад бы был пожертвовать для него»[507]. Именно такие чувства испытывают гоголевские чиновники по отношению к мнимому ревизору. Эти ощущения делают прожженных хитрецов слепыми. Страх, благоговение и любовь, смешанные в разных пропорциях, позволяют обмануть тех, кто в трезвом уме и здравой памяти ни за что бы не поддался на провокацию.

Еще вчера мало кто обращал внимание на великого князя. Сегодня он стал императором и ему готовы были поклоняться. «Почувствовал я необходимость нового обожания, — писал Вигель, — потребность нового кумира… И это был человек, которого не более пяти раз случалось мне издали видеть»[508].

Вот здесь и начиналась глубокая разница между Хлестаковым и императором. Ненароком заехавший в городок регистратор, принятый за ревизора, готов считать почести, расточаемые перед ним, само собой разумеющимися — они часть общего обмана. А великий князь Николай, узнав о том, что ему угрожает корона, не только впал в ужас от грядущей ответственности, но и предпринял попытки изменить себя сообразно будущей миссии.

В 1819 году Александр I сказал великокняжеской чете, что именно они наследуют ему. «Мы были поражены, как громом, — писал Николай. — В слезах, в рыданиях от сей неожиданной вести мы молчали! Наконец государь, видя, какое глубокое, терзающее впечатление слова его произвели… начал нас успокаивать… Тут я осмелился ему сказать, что я себя никогда на это не готовил, и не чувствую в себе сил, ни духу на столь великое дело, что одна мысль, одно желание было — служить ему изо всей души, и сил, и разумения моего в кругу поручаемых мне должностей; что мысли мои даже дальше не достигают… Мы с женой остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое, полагаю, поразит человека, идущего спокойно по приятной дороге… когда вдруг разверзается под ногами пропасть, в которую тянет неодолимая сила»[509].

Как часто обычные люди мечтают стать монархами. Не притворны ли слезы молодой четы? Вряд ли. Ведь они предполагали жить богато, весело и для себя. Родившиеся в августейшей семье, они знали, что на вершине абсолютной власти порядочного человека настигает и абсолютная ответственность. В 1845 году Николай I обмолвился в разговоре со Смирновой-Россет: «Вот скоро двадцать лет, как я сижу на этом прекрасном местечке. Часто удаются такие дни, что я, смотря на небо, говорю: зачем я не там?»[510] Фрейлина хотела продолжать тему, но император быстро взял себя в руки. О том, что местечко «прекрасное», он догадывался с самого начала:

«Все мое знакомство с светом ограничивалось ежедневным ожиданием в передних или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно-знатные лица, имевшие допуск к государю… Большею частью время проходило в шутках и насмешках на счет ближнего; бывали и интриги… Долго я видел и не понимал; сперва родилось удивление, наконец, и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял; многих узнал — и в редких обманулся»[511].

Пришлось ломать и самого себя. Из записей кавалеров, приставленных к великим князьям в детстве, возникает образ «маленького чудовища»: «Во все свои движения вносит слишком много несдержанности»; «в своих играх… причиняет боль себе и другим»; питает «страсть кривляться и гримасничать»; имеет «нрав малообщежительный»; «обнаружил желание противоречить тем, кто не одобряет его поступков»; «сознается в своих ошибках лишь тогда, когда бывает принужден к этому силой»; «принимает тон самодовольства, когда все идет хорошо и когда он воображает, что ни в ком не нуждается»; «за уроками утверждает, что знает все и более не слушает»; «оставлял за собой командование и начальство во всех играх и с самоуверенностью хвалил одного себя… не сносил никакой шутки, казавшейся ему обидною… считал себя и выше, и значительнее всех остальных»[512]. На такой характер пришлось надевать железные ободы.

В детстве предпочитавший питаться одной икрой и мороженым император будет есть щи и гречневую кашу, можно в одну тарелку. Ленивый от природы, станет работать почти круглые сутки. Беспечный и более всего желавший ни за что не отвечать, примется сам проверять едва ли не каждую гайку, закрученную в железнодорожных мостах на пути из Петербурга в Москву. Пугливый, боявшийся воды и выстрелов, не только выйдет в роковой день на Сенатскую площадь, но и отправится унимать холерный бунт в Петербурге, поедет в зараженную Москву, с парой адъютантов решится разговаривать с бунтующими солдатами в военных поселениях под Новгородом и скажет, рискуя быть растерзанным: «Не могу вас простить, вы совершали злодейства». Такая смелость паче бесстрашия, поскольку основана на преодолении себя.

«Я себя спрашивал, кто большую приносит из нас жертву, — рассуждал Николай о себе и Константине, — тот ли, который отверг наследство отцовское под предлогом своей неспособности… или тот, который… в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого? Участь страшная, и смею думать… что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче».

Взяв себя самого в ежовые рукавицы, император, должно быть, не раз внутренне задавался вопросом: что было бы, останься он прежним — беспечным, крикливым, убегающим от ответственности юношей — «эгоистом», по его собственному определению?

Образ Хлестакова — alter ego императора — давал ответ со всей очевидностью. Он был бы самозванцем, не достойным своего положения. Мнимым государем. Вот почему Николай I громко хлопал и «смеялся от души». Он увидел счастливо нереализованную альтернативу самому себе. И она ему не понравилась. А кому бы понравился Хлестаков на троне?