Но вернемся к вопросу о чувстве юмора императора. Ведь Гоголь прошел между Сциллой и Харибдой: если бы не личное благоволение монарха, автору не простили бы «нестерпимого ругательства» в адрес чиновников.
К счастью для читателей, представление государя о смешном оказалось очень близким к гоголевскому — Николай I любил шаржирование. Что видно из его рисунков. «Он имел талант к карикатурам, — писал об императоре Поль Лакруа, — и самым удачным образом схватывал смешные стороны лиц, которых хотел поместить в какой-нибудь сатирический рисунок»[513].
Все дети Марии Федоровны хорошо рисовали, унаследовав талант матери. Сама вдовствующая императрица писала пейзажи, вырезала по камню и кости, лепила и даже стала членом Берлинской академии художеств[514]. В наибольшей степени ее способности передались дочери Анне Павловне, голландской королеве[515]. Но так или иначе каждый из отпрысков августейшей художницы уже с семи лет копировал картины в Эрмитаже и позднее недурно разбирался в живописи.
Будучи по образованию военным инженером, Николай Павлович прекрасно чертил. В это сугубо техническое ремесло и ушли его художественные способности. Он часто проверял работы других инженеров (сохранились пометы на полях: «Не годится» или «Отменно»), когда речь шла о каком-либо важном проекте, например, восстановлении Петровского замка на окраине Москвы или уже упомянутой железной дороги, связавшей старую столицу с новой.
Впрочем, для своего удовольствия, государь продолжал и просто рисовать. Когда дети просили, мог изобразить вполне соразмерного сарацина или гвардейца. Но для себя предпочитал утрировать мир в стиле маньеристов. На одной из картин серии «Лошади и всадники» показан конь, чья голова сильно выдалась вперед и заметно больше остального тела, точно на нее навели увеличительное стекло. Дальше, от холки, идет длинная, изогнутая, как у змеи, сужающаяся к туловищу шея. На другом рисунке пожилой военный в павловской форме согнул подагрические ноги в коленях и, судя по движению карандаша, весь трясется от старости[516]. Великолепен толстый генерал, показанный со спины: он сильно утянут, что только подчеркивает арбузный зад.
Обратим внимание на рисунок 1834 года «На балу»[517]. На первом плане держащаяся за руки пара, которая не столько танцует, сколько раскланивается со знакомыми, — чета Дубельтов. Дама очень полная, перезрелая, ей совсем не подходит воздушное платье с рукавами-фонариками и букетиком живых цветов у пояса. Ее спутник открыто смотрит в другую сторону. А на заднем плане, в толпе гостей — Пушкин, и не в профиль, как любил рисовать сам поэт, а анфас, поворот головы, похожий на портрет кисти А. О. Кипренского. Выражение лица мягкое, грустное, меланхоличное, поэт ищет глазами кого-то в зале. Перед ним в кресле дама (возможно, императрица) — глубоко посаженные глаза, прическа, диадема и манера держать руки очень похожи на другие изображения Александры Федоровны.
Стены кабинета Николая I были увешаны английскими карикатурами — подчас злыми и беспощадными по отношению к предмету издевательства. Такой «бесчеловечный» юмор тоже был наследственной чертой, только перешедшей по мужской линии — от Петра III через Павла I. У царевичей Константина и Михаила, чьи шутки были не лишены «крупной соли светской злости», он тоже проявился.
Когда император был еще великим князем, учителя жаловались на него: «Отдавая Михаилу Павловичу превосходство в остроумии, наружном блеске и ловкости… он постоянно хочет блистать своими острыми словцами, и сам первый во все горло хохочет от них»[518].
Николай остался на всю жизнь очень смешлив. Так, он имел привычку, закончив работу, часа в три ночи расслабиться и поиграть на тромбоне, что, конечно, не радовало окружающих. Однажды композитор А. Ф. Львов, возглавлявший в Зимнем небольшой импровизированный оркестр, где государь отвечал за духовые инструменты, пожаловался, что у него нет портрета императора. Николай принес из другой комнаты карикатуру «Музыкант». На ней трубач самозабвенно выдувал звуки из медного горна, часы показывали за полночь, свеча прогорела до пюпитра, дети в кроватках плакали, жена бранилась. Со словами: «Вот тебе мой портрет» — император вручил картинку Львову.
Нетрудно понять, что при такой наклонности к смешному в его утрированной, карикатурной форме государю должна была понравиться пьеса Гоголя. А слова Городничего из последнего монолога: «Вижу какие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего» — показаться очень знакомыми по ощущениям. В 1839 году в Петергофе играл домашний театр, и у Николая I хватило чувства юмора выйти на подмостки в шинели квартального надзирателя.
Полагаем, что узнавание не было таким уж сложным. Вот Городничий расспрашивает Осипа: «Как твой барин… строг?» И слуга отвечает: «Да, порядок любит. Уж ему чтоб все было в исправности». Даже из какофонии отдельных реплик лепится вполне определенный образ: «Не оставляйте нас, будьте отцом нашим!» — «Совсем прижал!» — «Мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого сердца, а не то чтобы из интереса». — «А он, однако ж, ничуть не горд, обо всем расспрашивает». — «Такого [человека], что и на свете еще не было, что может все сделать, все, все, все!» — «Скверный мальчишка, которого надо высечь; больше ничего!» — «Ну что было в этом вертопрахе похожего на ревизора? Ничего не было! Вот просто ни на полмизинца не было».
В этих случайно выхваченных словах вся палитра отношения к императору: и восхищение, и проклятия, и прозрение.
Трижды в пьесе Гоголь совсем близко подходил к опасной черте. Когда чиновники собираются по очереди вручить ревизору взятку, Хлестаков остается наедине со смотрителем училищ и задает ему фривольный вопрос: «На счет женского полу никак не могу быть равнодушен. Как вы? Какие вам больше нравятся — брюнетки или блондинки?» Лука Лукич не может выдавить ни слова. «Оробели? — ободряет гость. — А в моих глазах точно есть что-то такое, что внушает робость. По крайней мере, я знаю, что ни одна женщина не может их выдержать».
Сколько сказано о взгляде императора! Здесь и герценовские «оловянные глаза», «зимние», «взгляд василиска» или даже «гремучей змеи», способной «останавливать кровь в жилах». Недаром Бенкендорф назвал Николая Павловича «страшилищем либерализма». Совсем иначе видела отца великая княжна Ольга: «Уважение, внушаемое им, исходило, главным образом, от взгляда, который могли выдержать только люди с чистой совестью; все искусственное, все наигранное рушилось, и всегда удавалось этому взгляду торжествовать надо всем ему враждебным». При внешней разнице оба отзыва говорят об одном и том же: Николай I умел взглядом вселять ужас в определенную категорию людей, и они ему этого не прощали. Что же до «слабого женского сословия», то институтки в Смольном действительно падали в обморок от восхищения во время приездов императорской фамилии.
Имелся и другой момент узнавания. Перед отъездом Хлестаков требует: «Чтоб лошади хорошие были!.. а прогоны, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб все живее, а не то, мол, барин сердится». Городничий удивляется: «Как же это вы? Прямо на перекладных и едете?» Гость отвечает: «Да, я привык уж так. У меня голова болит от рессор». Для современного читателя сцена представляет собой лишнее подтверждение лжи Хлестакова: от рессор голова болеть не может, напротив, они предохраняют от тряски. Те же, кто наблюдали императорские перемещения, знали, что государь ездит очень быстро, его прогоны стоят дорого, потому что не все лошади выдерживают высокую скорость, а от низкой у Николая начинает кружиться голова.
В этом месте писатель играл с огнем. Еще ближе к обрыву его подводила сцена разговора Хлестакова с Осипом, который, как известно, любил читать наставления барину. Слуга сметливее хозяина и предостерегает его: «Ей-богу, уже пора… Бог с ними со всеми! Погуляли… ну и довольно. Что с ними долго связываться? Плюньте на них! Не ровен час, какой-нибудь другой наедет… Оно хоть и большая честь вам, да все, знаете, лучше уехать скорее: ведь вас, право, за кого-то другого приняли».
Здесь вновь речь о законности и незаконности вступления на престол. Однако возможно и другое толкование. В 1830-е годы, в эпоху европейских революций, Россия испытала сильное давление, пережила первую попытку международной изоляции из-за Польши, ожидала открытого вторжения западных держав. Пушкин написал «Бородинскую годовщину» как предчувствие возможного будущего. На его рукописях, вместо Медного всадника, появился конь без седока.
Значат ли гоголевские слова, что императору пора уходить? Кто, в таком случае, принял его за «другого»? На кого следует «плюнуть»? С кем не «связываться»? И кто «не ровен час» «наедет»?
Читатель сам в состоянии ответить на эти вопросы. Ответил, надо полагать, и Николай Павлович. Если в его характере осталось что-то от «сосульки, тряпки», «вертопраха» — следовало бежать. Если он соглашался на ответственность: «Я принимаю, господа. Я принимаю!» — значит, нельзя «плевать» и надо «связываться». В 1836 году, когда состоялась премьера пьесы, казалось, что Российская империя выдержала первый удар, а сам государь чувствовал себя победителем. Даже «триумфатором», используя слова Долли Фикельмон. Николай I мог хлопать и себе. «Принимать, — как писали когда-то в детстве кавалеры, — тон самодовольства», ведь «все идет хорошо и он… ни в ком не нуждается».
В тот момент мало кто догадывался, что предстоит еще цепь ударов и не все будет зависеть от нравственной силы одного человека…