АВСТЕРИИ ИМПЕРИИ
«Культурная революция»
Произошедшее в XVII веке «обмирщение» подготовило почву для насаждения нового образа жизни, смены ценностных ориентации.
Вино великую силу имеет,
Ежели кто в нем разумеет:
От вина человек имеет веселость,
Вино придает велеречие и смелость,
Оно со многими приятельми совокупляет
И со всяким дружества доставляет.
На возражения приятеля:
Я признаваю, что нет пьяницы хуже:
Бродит иногда и ж.а наружи.
Где уже тому хорошую одежу носить,
Хто охотник много вина пить, —
пьяница отвечает, что такой образ жизни делает человека душой общества:
Пьяница человек умной бывает
И скоро ево всяк в компанию принимает.
Ты не пьешь — хто тебя знает
И кто ис того похваляет?
Толко и говорят: «Такой-та он скупяга»,
А пьяницу похваляют: «То-то наш брат, отвага{1}.
Если ранее пьянство в целом осуждалось, то появившаяся на сломе эпох «История о дву товарищах, имеющих между собою разговоры, ис которых един любил пить вино, а другой не любил» демонстрирует новое к нему отношение как к элементу публичности, своеобразному геройству.
Таким образом, Россия входила в свою новую историю — по словам Пушкина, «под стук топора и под гром пушек». Молодой Петр I первым из московских государей решился не только поехать на Запад, но и учиться у нечестивых «латын» и «люторов». За время Великого посольства 1697—1698 годов царь и его окружение, не скованные рамками дипломатического этикета, свободно общались с коронованными особами и их министрами — и мастерами, торговцами, моряками, епископами, актрисами. Русский самодержец с одинаковым интересом плотничал на верфи, посещал мануфактуры, монетные дворы и больницы, повышал квалификацию в качестве инженера-кораблестроителя и артиллериста, сидел в портовых кабаках и наблюдал за публичными казнями и вскрытием трупов в анатомическом театре. Здесь, в центре деловой, динамично развивавшейся Европы Петр решил внедрить в России западноевропейскую «модель» жизни, перенять все необходимое наперекор старым традициям.
Решено — сделано. Рубеж столетий ошеломил россиян потоком всевозможных новшеств. Уже на следующий день после прибытия из-за границы царь лично обрезал бороды у потрясенных бояр, потом сам же стал укорачивать рукава и приказал «всем служилым, приказным и торговым людям» носить иноземное платье. Указами вводилось новое летосчисление — от Рождества Христова вместо прежнего — от Сотворения мира. С набором рекрутов началось формирование новой армии. Реформа 1699 года лишила воевод судебной власти над горожанами и разрешила им выбирать свои органы — «бурмистерские избы», хотя за милость теперь надо было расплачиваться податями в двойном размере. Началась подготовка нового свода законов. Энергичные и беспощадные указы вводили небывалые вещи — от изменения алфавита до похорон в новых, по английскому образцу, гробах.
Московский царь воспринял западный образ жизни скорее как набор технических приемов и форм, которые надо как можно скорее использовать дома, в России. Поэтому подданный «должен был жить не иначе как в жилище, построенном по указному чертежу, носить указное платье и обувь, предаваться указным увеселениям, указным порядком и в указном месте лечиться, в указных гробах хорониться и указным образом лежать на кладбище, предварительно очистив душу покаянием в указные сроки» — так сформулировал идеал петровского «регулярства» замечательный исследователь эпохи М. М. Богословский. «Отеческий» надзор должен был исключить саму возможность существования сколько-нибудь независимой от государства сферы человеческого поведения.
Но при этом Петр пошел на принципиальный разрыв с «московской» традицией, утверждая порядок жизни, основанный на иной «знаковой системе». Образцом для подражания стало не восточное благочестие, а культурный уклад Западной Европы. Бороду надо было менять на парик, русский язык — на немецкий. Античная мифология — «еллинская ересь» — стала официальным средством эстетического воспитания.
Смена модели культурного развития России сопровождалась «отказом» Петра от типа поведения православного царя: он путешествовал инкогнито за границей, демонстративно нарушал придворный этикет, владел далеко не «царскими» профессиями. Ликвидировав патриаршество, Петр I провозгласил себя «крайним судией» духовной коллегии — Синода и принял титул «Отца отечества», что означало в глазах обычных людей не иначе как разрыв с древнерусской традицией.
При этом «гарантом» реформ в глазах самого Петра и практически всех европейцев, знакомых с Россией не понаслышке, являлось именно самодержавие. Законодательство петровской поры утверждало всесилие власти монарха даже в освященной веками сфере частной жизни, включая «всякие обряды гражданские и церковные, перемены обычаев, употребления платья… домовые строения, чины и церемонии в пированиях, свадьбах, погребениях»{2}. Вместе с платьями и париками началось пришествие «немцев» из разных стран. Именно тогда узкий круг специалистов увеличился примерно до десяти тысяч человек, вышел за рамки Немецкой слободы и расширил «поле» столкновений русских с иноземцами — естественно, за исключением деревни.
Нынешние школьники воспринимают Петровскую эпоху по учебникам, где реформы изложены по порядку с указанием их очевидных (для нас) плюсов и минусов, что едва ли было понятным людям той эпохи. Многие из них ничего не слышали про Сенат или прокуратуру, а о новом таможенном тарифе, «меркантилизме» или успехах внешней политики даже не подозревали. Зато для них были куда более ощутимы рекрутчина и бесконечные походы, увеличивавшиеся подати (включая, например, побор «за серые глаза»), разнообразные «службы» и повинности, в том числе — бесплатно трудиться на новых предприятиях.
Даже дворянам, которым не привыкать было к тяжкой военной службе, пришлось перекраивать, хотя бы отчасти, на иноземный обычай свой обиход и учиться. В чужой стране надо было усваивать премудрости высшей школы, не учась до того и в начальной. В самой России отсутствовали квалифицированные преподаватели, методика и сама привычная нам школьная терминология. Не обремененному знаниями школьнику XVIII столетия каждый день предстояло с голоса запоминать и заучивать наизусть что-то вроде: «Что есть умножение? — Умножить два числа вместе значит: дабы сыскать третие число, которое содержит в себе столько единиц из двух чисел, данных для умножения, как и другое от сих двух чисел содержит единицу». Он вычерчивал фигуры под названием «двойные теналли бонет апретр» или зубрил по истории вопросы и ответы: «Что об Артаксерксе II знать должно? — У него было 360 наложниц, с которыми прижил он 115 сынов», — и хорошо, если по-русски, а часто — еще и по-немецки или на латыни. Бывало, что отправке в Париж или Амстердам отпрыски лучших фамилий предпочитали монастырь, а четверо русских гардемаринов сбежали от наук из испанского Кадикса в Африку — правда, скорее всего из-за проблем с географией.
Нам сейчас трудно представить себе потрясение традиционно воспитанного человека, когда он, оказавшись в невском «парадизе», видел, как полупьяный благочестивый государь царь Петр Алексеевич в «песьем облике» (бритый), в немецком кафтане, с трубкой в зубах изъяснялся на жаргоне голландского портового кабака со столь же непотребно выглядевшими гостями в Летнем саду среди мраморных «голых девок» и соблазнительно одетых живых прелестниц.
Поэтому самый талантливый русский царь стал первым, на жизнь которого его подданные — и из круга знати, и из «низов» — считали возможным совершить покушение. Иногда шок от культурных новаций внушал отвращение и к самой жизни: в 1737 году служитель Рекрутской канцелярии Иван Павлов сам представил в Тайную канцелярию свои писания, где называл Петра I «хульником» и «богопротивником». На допросе чиновник заявил, что «весьма стоит в той своей противности, в том и умереть желает». Просьбу по решению Кабинета министров уважили: «Ему казнь учинена в застенке, и мертвое его тело в той же ночи в пристойном месте брошено в реку».
Поспешные преобразования вызвали культурный раскол нации, отчуждение «верхов» и «низов» общества, заметное и столетия спустя. Для крестьянина говоривший на чужом языке барин в «немецком» парике и кафтане представлялся уже почти иностранцем, тем более что внедрение просвещения в России шло рука об руку с наиболее грубыми формами крепостничества.
Царь-реформатор был уверен в том, что с его преобразованиями «мы от тьмы к свету вышли», и тем самым способствовал утверждению мифа о застойном характере, косности и невежестве допетровской России. Резкий поворот в «культурной политике» привел к утрате — во всяком случае, частью дворянства — понимания «языка» и ценностей средневековой русской культуры. Смена ориентиров массового сознания сопровождалась упадком и без того не слишком изысканных нравов, связанным не столько с природным «невежеством», сколько с отказом от традиционных моральных запретов. Да и московские служилые люди не могли быстро усвоить «политичные» нормы общежития. В парадных апартаментах петровских дворцов приходилось вывешивать правила для новых графов и князей: «Не разувся с сапогами или башмаками, не ложиться на постели». Светлейший князь, фельдмаршал Меншиков за обедом поколотил прусского посла, после чего обе стороны принесли друг другу «обычные извинения» — ну, с кем не бывает…
«Шумства» в «парадизе»
29 июня 1703 года на невском острове Иени-Саари, недавно отвоеванном у шведов, было устроено роскошное (по условиям военной обстановки) празднование закладки церкви во имя святых апостолов Петра и Павла. После молебна, совершенного новгородским митрополитом Иовом, состоялся обед с многочисленными тостами, сопровождавшимися пальбой из пушек. История Санкт-Петербурга, с 1712 года — после переезда двора — ставшего новой столицей России, делалась под заздравные речи и гром салютов.
«Спуск со штапеля этого чрезвычайно красивого корабля совершился благополучно, и он назван был "Дербентом" по имени покоренного персидского города, который император сам занял. Его величество был в отличном расположении духа, и потому на новом корабле страшно пили. Все общество оставалось там до 3 часов ночи; но императорские принцессы получили позволение уехать домой еще до 9 часов вечера. Когда они уехали, даже и дамы должны были сильно пить; почему многие из них завтра будут больны, хотя между ними и есть такие, которым добрый стакан вина вовсе не диковинка. Между мужчинами, когда вино начало оказывать свое действие, возникли разные ссоры, и дело не обошлось без затрещин… Все дамы, вопреки приказанию императора не явившиеся к спуску корабля, должны были нынче собраться на него. Их угощал и принуждал сильно пить капитан Шереметев» — так завершился обычный праздник 27 августа 1724 года по случаю спуска на воду очередного корабля флота Петра Великого{3}.
В «компанию» царя входили лица разного звания и положения: бояре и выходцы из рядовых служилых родов, военные, корабельные мастера, священники, русские и иностранцы — в 1697 году число царских приближенных составляло уже свыше ста человек. Среди них были ближайшие сподвижники царя (А. Д. Ментиков, Ф. Я. Лефорт, Ф. А. Головин, Я. В. Брюс, Ф. М. Апраксин, Б. А. Голицын, Ф. Ю. Ромодановский), представители старомосковской знати (Т. Н. Стрешнев, И. А. Мусин-Пушкин, М. П. Гагарин, Ф. И. Троекуров, И. И. Бутурлин, Ю. Ф. Шаховской), корабельные мастера и другие незнатные «приятели».
«Наши товарищи», как называл их царь, сближались «за делом и на потехе». Из них составлялась шуточная иерархия, получившая название «Всепьянейшего и всешутейшего собора», и сам Петр занимал в ней должность протодьякона. Некоторые члены потешной компании получили духовные «звания»: «архиереями» стали бояре, а «дьяконы» назначались из стольников. Современники по-разному объясняли смысл существования этой странной «коллегии». Одни считали, что царь спаивал гостей, чтобы выведать у них нужные ему сведения; другие полагали, что собор служил поучительным примером, взиравшие на который сановники должны были воздерживаться от пьянства; третьи видели в соборе только необычную для московского двора форму развлечения, отдыха от воинских и государственных дел. Скорее всего, в той или иной степени все эти соображения имели место. Примечательно и то, что во главе собора стояли близкие Петру люди, наделявшиеся особыми полномочиями: главы политического сыска (Ф. Ю. Ромодановский) или финансового контроля (Н. М. Зотов).
Разгул, сопровождавший заседания собора, бросал вызов освященной веками старине через придуманные самим Петром церемонии вроде поставления в 1718 году нового «князь-папы» собора: «Пред ним несли две фляги, наполненные вином пьянственнейшим… и два блюда — едино с огурцами, другое с капустою… Поставляющий вопрошал: Како содержиши закон Бахусов и во оном подвизаешися?.. Поставляемый отвещевал: ”Возстав поутру, еще тьме сущей и свету едва являющуся, а иногда и о полунощи, слив две или три чарки испиваю, и продолжающуся времени не туне оное, но сим же образом препровождаю. Егда же придет время обеда, пью по чашке не малой; такожде переменяющимся брашнам всякой рад не пуст препровождаю, но каждой рад разными питьями, паче же вином, яко лучшим и любезнейшим Бахусовым [питием] чрево свое, яко бочку добре наполняю, так что иногда и адем мимо рта моего носимым, от дрожания моея десницы… И тако всегда творю и учити мне врученных обещаюсь, инакоже мудрствущия отвергаю, и яко чужды и… матствую всех пьяноборцев… с помощию отца нашего Бахуса, в нем же живем, а иногда и с места не движемся, и есть ли мы или нет не ведаем; еже желаю отцу моему, и всему нашему собору получити. Аминь“»{4}.
Прочие подробности таких празднеств дипломат и мемуарист Б. И. Куракин полагал «в терминах таких, о которых запотребно находим не распространять, но кратко скажем — к пьянству, и к блуду, и к всяким дебошам». По его словам, «в знатных домах многие к тем дням (святочных потех. — И. К., Е. Н.) приутотовливалися как бы к смерти»; «сие славление многим было безчастное и к наказанию от шуток немалому: многие от дураков были биваны, облиты и обруганы». Могло быть и хуже: «патриарх» Зотов и другие шуты порой всерьез стыдили первых вельмож государства. По свидетельству Куракина, князь Ю. Ф. Шаховской «при его величестве явно из них каждого лаевал и попрекал всеми теми их делами, чрез которой канал его величество все ведал». Издевательства шутов над вельможами облегчали Петру задачу внедрения бытовых новшеств и служили орудием «для наказания многим знатным персонам и министрам» вне системы официальных отношений. А кощунственные по отношению к церкви церемонии этого собора (как пародия на церковные обряды с шутовским евангелием — футляром для склянок с водкой, крестом из скрещенных трубок) в какой-то степени помогали царю дискредитировать существовавшую церковную иерархию и окончательно подчинить этот институт государству{5}.
Однако разрушение традиционного уклада проведения торжеств и праздников вело к отмене элементарных приличий и откровенному кабацкому куражу. Такая «демократизация» повседневного обихода едва ли могла облагородить и без того не слишком изысканные нравы общества.
Разносторонние способности и тяга к знаниям у самого царя сочетались с нестеснительной простотой в поведении. «Спальня, убранная голубой отделкой, и голубая кровать, обитая внутри светло-желтым шелком, вся измарана и ободрана. Японский карниз кровати сломан. Индийское шелковое стеганое одеяло и постельное белье запятнаны и загрязнены. Туалетный столик, обитый шелком, сломан и изрезан. Стенной орехового дерева столик и рундук сломаны. Медная кочерга, пара щипцов, железная решетка, лопатка — частью сломаны, частью утрачены. Палевая кровать разломана на куски» — таковы были впечатления обитателей английского Дептфорда о визите восточного государя, оставившего предоставленный ему королем особняк с поломанными деревьями и истоптанным газоном.
Из крепких напитков царь больше жаловал водку, и супруга всегда старалась обрадовать его посылкой штофа-другого какого-нибудь особо ценного «крепыша». Государь даже был вынужден напоминать своим «товарищам», чтобы они не слишком увлекались служением Бахусу и Венере. Но увлечение спиртным, кажется, было предпочтительнее любовных утех. Во всяком случае, канцлер Г. И. Головкин уже считал вполне резонным оправдываться на упреки царя относительно «болезни моей подагры, бутто начало свое оная восприяла от излишества Венусовой утехи, о чем я подлинно доношу, что та болезнь случилась мне от многопьянства: у меня — в ногах, у господина Мусина — на лице»{6}.
Если отец Петра царь Алексей Михайлович лишь в редких случаях позволял себе во дворце пошутить со своими боярами (в 1674 году он «жаловал духовника, бояр и дьяков думных, напоил их всех пьяными»), то сам он уже превратил свои развлечения в демонстративные зрелища. Неуемный государь систематически понуждал двор, высших военных и статских персон к публичному и порой подневольному «государственному» веселью. Важные события отмечались ударными «вахтами» вроде восьмидневного беспробудного маскарада в память заключенного в Ништадте мира со шведами.
К празднованиям по случаю окончания Северной войны была приурочена свадьба «князь-папы» П. И. Бутурлина. 11 сентября 1721 года жители Петербурга наблюдали форсирование Невы членами торжественной процессии: новобрачный «князь-папа» переправлялся на плоту, сидя в ковшике, плававшем по чану с пивом, укрепленному на пустых бутылках; «кардиналы» оседлали бочки, которые тянули лодки.
В 1722—1723 годах череда чествований отмечала успехи русских войск в Персидском походе. В один из дней подобного праздника, 3 сентября 1723 года, во дворце Меншикова «его величество был одет совершенно как католический кардинал, но вечером в саду снял этот костюм и явился опять в своем матросском. По прибытии в надлежащем порядке в сад каждая группа выбрала себе палатку, снабженную в изобилии кушаньями и напитками». Императрица Екатерина «долго разговаривала с герцогом и с графом Бонде, описывая им все походы, в которых находилась сама, а потом в одной из аллей, где все время сидела, заставляла петь и плясать своих маленьких людей (карликов?), именно бандуриста и весьма искусную танцовщицу; позволила также какому-то молодому русскому парню делать перед собой разного рода прыжки и быстрые движения. Между тем нам по ее приказанию подносили один стакан вина за другим».
Когда вечером курьер привез сообщение о занятии русскими войсками города Баку, первым делом император поделился радостью с женой. «Ее величество в честь этого события поднесла ему стакан вина, и тут только началась настоящая попойка. В 10 часов (по уверению самого князя Меншикова) было выпито уже более тысячи бутылок вина, так что в саду даже и из караульных солдат почти ни один не остался трезвым. Императрица несколько раз приказывала спрашивать у императора, не пора ли расходиться по домам. Наконец он возвестил своим барабаном отступление, чему все гости, уже усталые и порядочно пьяные, немало обрадовались. Но это был только обман: когда императрица, пожелав всем доброй ночи, села в свою карету, император хотя и сел туда вместе с нею (что возбудило всеобщее удивление, потому что он никогда этого не делает), однако ж не проехав и ста шагов, велел опять остановиться, и мы увидели, что из кареты с одной стороны выходит он сам, а с другой императрица. После того часовым опять велено было никого не выпускать из сада, и так как его величеству вовсе не хотелось ехать домой и казалось, что общество еще не довольно пьяно, то началась снова попойка»{7}.
Однако помимо официально-принудительных застолий царь устанавливал и стандарт непринужденного общения. Местом приватных встреч стала австерия «Четырех фрегатов» или «австериа на Санктпитербурхской стороне, на Троицкой пристани, у Петровского мосту». Там он мог потратить небольшую сумму из личного жалованья — государь демонстрировал новую роль первого слуги своего государства, честно получавшего деньги за нелегкую работу.
Но современникам запоминались прежде всего шумные «викториялные торжества». Мемуары Петровской эпохи ведут читателя от праздника к празднику: с фейерверка и маскарада по случаю военных побед — на гулянье в Летнем саду, оттуда — на бал во дворец или на спуск нового корабля. При этом питье было обязательным, а его размеры определял царь; непривычный к такому гостеприимству голштинский кавалер Берхгольц очень редко мог сообщить: «Сегодня разрешено пить столько, сколько хочешь».
Можно говорить о «европеизации» российского двора хотя бы в смысле приближения к «стандартам» немецких княжеских дворов того времени. Однако при этом стоит помнить, что эти образцы придворной европейской культуры также были в ту пору далеки от утонченности. «Данашу я вашему высочеству, что у нас севодни все пияни; боле данасить ничево не имею», — докладывала в 1728 году из столицы голштинского герцогства Киля фрейлина Мавра Шепелева своей подруге, дочери Петра I Елизавете о торжествах по случаю рождения у ее сестры сына, будущего российского императора Петра III. Пить надлежало «в палатинской манере», то есть осушать стакан в один глоток; для трезвенников немецкие князья заказывали специальные емкости с полукруглым днищем, которые нельзя было поставить на стол, не опорожнив до дна. После сотни тостов наступало непринужденное веселье, когда почтенный князь-архиепископ Майнцский с графом Эгоном Фюрстенбергом «плясали на столе, поддерживаемые гофмаршалом с деревянной ногой»; эта сцена аристократического веселья несколько удивила французского дипломата.
«Мы провели 4 или 5 часов за столом и не переставали пить. Принц осушал кубок за кубком с нами, и как только кто-то из компании падал замертво, четверо слуг поднимали его и выносили из зала. Было замечательно видеть изъявления дружбы, которыми мы обменивались с герцогом. Он обнимал нас, и мы обращались к нему по-дружески, как будто знали друг друга всю жизнь. Но под конец, когда стало трудно продолжать пить, нас вынесли из комнаты и одного за другим положили в карету герцога, которая ждала нас внизу у лестницы» — так восторженно описала одна французская дама теплый прием у герцога Карла Ойгена Вюртембергского. «Я есть отечество», — заявлял этот «швабский Соломон», который содержал огромный двор в 1800 человек с оперой и балетом, но при этом иногда порол своих тайных советников и пытался организовать полк, где все офицеры были бы его детьми от сотни дам, осчастливленных княжеским вниманием — хорошо еще, что по очереди. Ведь баденский маркграф завел себе сразу целый гарем, за что и получил прозвище «его сиятельное высочество германский турок».
Наскучив пьянством и «дебошанством», владыки брались за государственные дела: продавали своих солдат на службу Англии или Франции, торговали дворянскими титулами или подбирали себе советников по росту{8}.
В России для достижения нужной атмосферы «веселья» приходилось применять к подданным, еще не освоившимся в ту пору с европейской раскованностью, радикальные средства. Тогда в Летнем саду среди гостей появлялись «человек шесть гвардейских гренадеров, которые несли на носилках большие чаши с самым простым хлебным вином; запах его был так силен, что оставался еще, когда гренадеры уже отошли шагов на сто и поворотили в другую аллею». Голштинец Берхгольц делился впечатлениями от приема при российском дворе: «Меня предуведомили, что здесь много шпионов, которые должны узнавать, все ли отведали из горькой чаши; поэтому я никому не доверял и притворился страдающим еще больше других… Даже самые нежные дамы не изъяты от этой обязанности, потому что сама царица иногда берет немного вина и пьет. За чашею с вином всюду следуют майоры гвардии, чтобы просить пить тех, которые не трогаются увещаниями простых гренадеров. Из ковша величиною в большой стакан (но не для всех одинаково наполняемого), который подносит один из рядовых, должно пить за здоровье царя или, как они говорят, их полковника, что все равно»{9}.
Повиноваться должны были все, в том числе и самые высокопоставленные гости вроде голштинского принца, которого Петр обещал напоить «до состояния пьяного немца» — и без особого труда обещание исполнил. А посол соседнего Ирана Измаил-бек тут же объявил, что «из благоговения перед императором забывает свой закон» и готов употреблять «все, что можно пить».
Более либеральными были порядки на обязательных собраниях — ассамблеях, утвержденных собственноручным указом Петра от 26 ноября 1718 года. «Ассамблеи слово французское, которого на русском языке одним словом выразить не возможно, но обстоятельно сказать вольное в котором доме собрание или съезд, делается не для только забавы, но и для дела, ибо тут можно друг друга видеть, во всякой нужде переговорить, также слышать, что где делается. При том же забава».
Первое собрание состоялось в доме генерал-адмирала Апраксина — владельца знаменитого оркестра, состоявшего из труб, валторн и литавр. Расписание ассамблей составлялось на весь зимний сезон (с конца ноября по апрель), и открывало его собрание у генерал-губернатора Петербурга А. Д. Меншикова. В списке лиц, проводивших ассамблеи, часто было имя самого царя, который их устраивал в Почтовом доме на Адмиралтейской стороне.
По уставу, сочиненному царем, собрания продолжались с 4—5 до 10 часов вечера. Обычно для ассамблеи «очищались» четыре комнаты побольше: одна для танцев, другая для разговоров, в третьей мужчины курили табак и пили вино, в четвертой играли в шахматы, шашки и карты. Хозяин дома только предоставлял помещения с мебелью, свечами и питьем, а также оборудовал места для настольных игр, но лично принимать и потчевать гостей не был обязан.
Вход был открыт без различия сословий: «с вышних чинов до обер-офицеров и дворян, также знатным купцам, начальным мастеровым людям, а также и знатным приказным — мужескому полу и женскому»; не допускались лишь крестьяне и слуги. Даже к членам царского семейства присутствовавшие обращались без чинов.
На пирах, проходивших в допетровской Руси, не танцевали — лишь выступали нанятые песельники. Женщины, ведшие замкнутый образ жизни, не обедали не только с гостями, но и вместе с мужьями. Теперь же женатые мужчины обязаны были приходить с женами и взрослыми дочерьми. Пленные шведские офицеры и жительницы Немецкой слободы усердно учили непривычную к танцам русскую публику полонезу (родом из Польши), менуэту, романеске и любимому Петром веселому гросфатеру.
Нарушители порядка на ассамблеях подвергались нешуточному наказанию — должны были выпить кубок Большого орла, вмещавший целый штоф (более литра) спиртного. Веселье сопровождалось выступлением певцов и поэтов, ночное небо озаряли фейерверки.
Конечно, российские ассамблеи, устраиваемые по вкусу царя, мало походили на чинные балы по европейскому этикету, больше напоминая деревенские пирушки, но введение их достигло своей цели: русские дворяне постепенно приучались к новым обычаям, светскому этикету, общению и вежливым манерам.
В провинции новое обхождение прививалось труднее: «Всегда имеет у себя трапезу славную и во всем иждивении всякое доволство, утучняя плоть свою. Снабдевает и кормит имеющихся при себе блядей, баб да девок, и служащих своих дворовых людей и непрестанно упрожняетца в богопротивных и беззаконных делах: приготовя трапезу, вина и пива, созвав команды своей множество баб, сочиняет у себя в доме многократно бабьи игрища, скачки и пляски, и пение всяких песней. И разъезжая на конях з блядями своими по другим, подобным себе, бабьим игрищам, возя с собою вино и пиво, и всегда обхождение имеет и препровождает дни своя в беззаконных гулбищах з бабами» — так вот воспринимались жителями далекого Охотска столичные нововведения, занесенные туда ссыльным комендантом Григорием Скорняковым-Писаревым.
Как первый в истории России правитель-«технарь», Петр не мог пройти мимо прогресса, в том числе и в питейной области. В XVIII столетии хлебное «простое вино» или «полугар» (примерно 19—23°) уже научились перегонять дважды и трижды, получая соответственно «двойное» (37—45°) или «тройное (70° и более) вино». На их основе делали бальзамы, русские ликеры-ратафии и разного рода крепкие настойки.
Царь лично оценивал продукт и, как настоящий естествоиспытатель, проверял его достоинства на придворных, которым отказаться от участия в эксперименте было невозможно: «Тотчас поднесли по чарке его адски крепкой, дистиллированной дикой перцовки. От нее ни под каким предлогом не избавлялся никто, даже и дамы, и при этом угощении император сам долго исправлял должность хозяина, который… собственноручно подносил чарки… причем… тщательно наблюдал, чтоб на дне ничего не осталось.<…> Общество не расходилось почти до 2 часов, когда наконец императрица удалилась со своими дамами. Из них большая часть была окончательно навеселе». На следующий день веселье продолжалось: «Император, бывший в отличном расположении духа, велел даже созвать в сад всех своих слуг до последнего поваренка и служанок до последней судомойки, чтоб и их заставить там пить знаменитую водку князя-кесаря (которой порядочный запас его величество взял с собою). Часов в семь утра, уходя спать, он отдал приказание, чтоб все общество не расходилось до 10 часов и оставалось в галерее вне сада, а так как и до того никого не выпускали, то дурачествам там не было конца»{10}. Надо полагать, государь остался опытом доволен.
Подобные «шумства» Петровской эпохи продолжались далеко за полночь и заканчивались в духе повествований о богатырских побоищах: «Всюду, где мы проходили или проезжали, на льду реки и по улицам лежали пьяные; вывалившись из саней, они отсыпались в снегу, и вся окрестность напоминала поле сражения, сплошь усеянное телами убитых», — рассказывал об итогах празднования Рождества 1709 года в Петербурге датский посланник командор Юст Юль{11}. Старый морской волк даже отказался вторично ехать с миссией в Россию, зная, «какие неприятности предстоят ему от пьянства».
При Петре и его преемниках успешно продолжалась московская традиция официальных выдач спиртного по праздникам и знаменательным датам. К примеру, в 1709 году победу над шведским королем под Полтавой отмечали казенной водкой подданные по всей России, даже в Сибири. Пышные торжества по случаю государственных праздников и знаменательных дат происходили и позднее — например, празднование заключения мира с турками в Москве в 1775 году «в урочище Ходынка»: «Для государыни и знатных персон там приготовлен был обеденный стол, а на площади поставлены были на амбонах четыре жареных вола с набором при них живности, хлебов и прочего, покрыты разных цветов камкою наподобие шатров; на средине же подведен был фонтан с напитками вокруг, сделаны были круговые и крашенные тридцать качелей… В полдня в двенадцатом часу трижды выпалено из пушек, то народ бросился к волам, рвали, друг друга подавляючи; смешно было со стороны смотреть. Из фонтана, бьющего в вышину, жаждущие старались достать в шляпы, друг друга толкали, даже падали в ящик, содержащий в себе напитки, бродили почти по пояс, и иной, почерпнув в шляпу, покушался вынести, но другие из рук вышибали. Между тем один снял с ноги сапог и, почерпнув, нес к своим товарищам, что видящие весьма смеялись. Полицейские принуждали народ, чтоб садились на качели и качались безденежно, пели бы песни и веселились». «Понуждать» пришлось недолго — «премногое множество» народа скоро, «взволновавшись, кабаки разграбили, харчевые запасы у харчевщиков растащили, что продолжалось до самой ночи»{12}.
Аналогичную картину можно было наблюдать каждый раз, когда после свержения государя в результате очередного дворцового переворота уже от имени нового правителя угощали народ. К примеру, в честь воцарения Елизаветы Петровны в ноябре 1741 года все воинские части Петербурга получили по рублю на человека и изобилие водки и вина.
«Или в пиру я пребогатом»
Петр I направлял поток европеизации в сторону овладения прикладными науками: инженерным делом, «навигацией», математикой. Но переодетые в немецкие кафтаны дворяне и их дети-«недоросли» часто предпочитали менее трудный путь сближения с «во нравах обученными народами» — поверхностное знакомство с внешней стороной «заморской» жизни: модами, «шумством», светскими развлечениями, новыми стандартами потребления, перенимая при этом далеко не самое полезное. Не случайно наблюдавший за русскими «пенсионерами»-студентами в Лондоне князь Иван Львов слезно просил царя не присылать новых «для того, что и старые научились там больше пить и деньги тратить».
Младший из современников Петра, гвардейский офицер и поэт Антиох Кантемир показал в своей «Сатире I» уже вполне сложившийся тип такого «просвещенного» дворянина:
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу Божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Пьянство уже не считалось «грехом» — скорее, наоборот, успехами на этом поприще теперь стало принято гордиться в высшем русском обществе. «Двои сутки непрестанно молитву Бахусу приносили… и от того труда трое нас было и занемогли», — официально сообщал вице-канцлер Шафиров фельдмаршалу Меншикову об очередном заседании «Всешутейшего собора». Деловая встреча двух командующих русской армии накануне шведского вторжения в январе 1708 года закончилась лихой попойкой с дружеским изъявлением чувств наутро. «Братец, отпиши ко мне, как тебя Бог донес. А я, ей-ей, бес памяти до стану доехал, и, слава Богу, что нечево мне не повредила на здоровье мое. Сего часу великий кубак за твое здаровья выпиваю венгерскова и с прочими при мне будучими», — писал Меншикову другой фельдмаршал, Борис Петрович Шереметев{13}.
Походный журнал Шереметева изо дня в день фиксировал жизнь хозяина и его гостей — от самого царя до безымянных «афицеров» — с непременным добавлением: «кушали вотку», «веселились», «забавы имели», после чего разъезжались, иногда даже «в добром поведении». В 1715 году фельдмаршал извещал Петра I о праздновании генералитетом русской армии во время заграничного похода рождения у него наследника: «И как оной всемирной радости услышали, и бысть между нами шум и дыхание бурно и, воздав хвалу Богу и пресвятой его Богоматери, учали веселиться и, благодаря Бога, были зело веселы… Я на утрии опамятовался на постели без сапог, без рубашки, только в одном галстуке и в парике, а Глебов ретировался под стол»{14}. В описании боя с «Ивашкой Хмельницким» Шереметев уже не смутился поставить евангельскую фразу о схождении на апостолов Святого Духа.
В декабре 1710 года Юст Юль отметил, что при дворе был установлен «день для изгнания хмеля». Перерывы для похмелья были необходимы. Сам царь рассказал слабаку-датчанину, не осилившему за столом даже двух литров венгерского, что «по счету, который вели шедшие с ним слуги, он в тот день выпил 36 стаканов вина. По его виду, однако, никак нельзя было заметить. [Что касается] генерал-адмирала Апраксина, [то он] хвалился, что в [течение] трех дней [празднества] выпил 180 стаканов вина»{15}.
Петру, правда, приходилось использовать водку и с благими целями: в 1724 году он выделил 400 рублей для угощения посетителей в первом русском музее — Кунсткамере: лишь бы заходили!
Искусство непринужденного светского общения далось публике не сразу: первое время в промежутках между танцами «все сидели как немые», дамы — по одной стене, кавалеры — по другой, «и только смотрели друг на друга». «Замечено, — писал государь, — что жены и девицы, на ассамблеи являющиеся, не знающие политесу и правил одежды иностранной, яко кикиморы, одеты бывают. Одев робу (платье. — И. К., Е. Н.) и фижмы из атласа на грязное исподнее, потеют гораздо, от чего зело гнусный запах распространяется, приводя в смятение гостей иностранных. Указую впредь перед ассамблеей мыться с тщанием. И не токмо за чистотою верхней робы, но и за исподним также следить усердно, дабы гнусным видом своим не позорить жен российских». Но уже спустя несколько лет многие, особенно дамы, вполне овладели хорошими манерами.
Балы и маскарады при дворе проходили и при преемниках Петра I с прежним размахом; дамы успешно осваивали европейские моды, танцы и язык мушек («на правой груди — отдается в любовь к кавалеру; под глазом — печаль; промеж грудей — любовь нелицемерная»). Во дворце устраивались приемы, где не жалели средств на иллюминацию и фейерверки, гремела музыка, рекой текли вина. Для таких пиршеств трудилась целая армия мундшенков, купоров, кухеншрейберов, скатертников, лакеев во главе с поварами в генеральских чинах. По части вкуса успехи были менее впечатляющими: представители «высшего света» первой половины XVIII столетия били лакеев прямо во дворце, отличались грубым шутовством, жульничали в картежной игре и платили штрафы за нежелание посещать театр.
Придворный образ жизни при Екатерине I вызывал осуждение даже видавших виды иноземцев, вроде польского резидента Иоганна Лефорта, который недоумевал, когда же императрица и ее окружение могли заниматься делами: «Я рискую прослыть лгуном, когда описываю образ жизни русского двора. Кто бы мог подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, уже это самое раннее, в пять или семь часов утра».
Впрочем, иноземцы быстро приспосабливались к местным условиям. «310 бутылок вина токай по 2 руб. каждая — 620 руб., 250 бутылок шампанского по 1,5 руб. каждая — 375 руб., 170 бутылок бургонского по рублю — 170 руб., 220 бутылок ренского по полтине каждая — 110 руб., 160 бутылок мозельского по полтине каждая — 80 руб., 12 бочек французского вина для фонтанов по 75 руб. бочка — 900 руб., 2 бочки водки для фонтанов по 80 руб. — 160 руб., 12 бочек пива по 2 руб. каждая — 24 руб.» — такой счет выставил своему правительству испанский посол в России герцог де Лириа только за один устроенный им 27 июня 1728 года прием по случаю бракосочетания испанского инфанта. При этом герцог сокрушался, что «невозможно было сделать праздника на меньшую сумму… особенно при здешнем дворе, где все делается с великолепием и блеском и где к тому же все стоит вчетверо дороже, чем в другом месте, особенно вина»{16}.
Очень показательная характеристика была дана испанским послом внуку великого Петра — императору Петру II (1727—1730): «Он не терпел вина, то есть не любил пить более надлежащего».
Кажется, только Анна Иоанновна (1730—1740) пьянства не одобряла и пьяных не любила — может быть, как раз потому, что ее муж, герцог Курляндский, от последствий «невоздержания» скончался вскоре после свадьбы, проведенной под руководством самого Петра I. Однако для ее придворных неумеренное питие стало свидетельством политической благонадежности.
Императрица ежегодно торжественно отмечала памятный день своего вступления на престол (19 января 1730 года), как известно, сопровождавшегося неудавшейся попыткой членов Верховного тайного совета ограничить ее власть. В годовщину было принято публично выражать свои верноподданнические чувства в духе национальной традиции. «Так как это единственный день в году, в который при дворе разрешено пить открыто и много, — пояснял этот обычай английский резидент при русском дворе Клавдий Рондо в 1736 году, — на людей, пьющих умеренно, смотрят неблагосклонно; поэтому многие из русской знати, желая показать свое усердие, напились до того, что их пришлось удалить с глаз ее величества с помощью дворцового гренадера»{17}.
«Непитие здоровья ее императорского величества» становилось предметом разбирательства по ведомству Тайной канцелярии. Так, например, в 1732 году лейтенант флота Алексей Арбузов на пиру у белозерского воеводы на свою беду под предлогом нездоровья уклонился от тоста и не выпил «как российское обыкновение всегда у верных рабов имеется». Немедленно последовал соответствующий донос, а затем и следствие, установившее, что хотя моряк «якобы де… не пьет, а в других компаниях, как вино, так и пиво пил и пьян напивался», что и служило несомненным доказательством неблагонамеренности{18}.
Секретарь французского посольства К. К Рюльер сочувствовал императрице Екатерине II, вынужденной притворяться пьющей: «Она была очень воздержанна в пище и питье, и некоторые насмешливые путешественники грубо ошибались, уверяя, что она употребляла много вина. Они не знали, что красная жидкость, всегда налитая в ее стакане, была не что иное, как смородинная вода»{19}.
Образ жизни двора перенимала знать, соревнуясь в роскошестве устраиваемых приемов.
24 октября 1754 года дал маскарад любимец императрицы Елизаветы Петровны, покровитель наук и искусств Иван Иванович Шувалов в своем доме на углу Невского проспекта и Малой Садовой, разослав петербургской знати 600 пригласительных билетов. Обеденные столы на 150 мест накрывались трижды. Веселье закончилось только на следующее утро. День спустя устроил маскарад и праздник двоюродный брат фаворита, граф Петр Иванович Шувалов, на Мойке. Стол государыни был поставлен в гроте, украшенном настоящими виноградными лозами со спелыми гроздьями и образцами горных пород, сверкавшими при свете. Между кристаллами горных пород поставлены были 24 бронзовых и мраморных бюста, из-под каждого бил фонтан особого виноградного вина. Празднование сопровождалось великолепной иллюминацией, изображавшей «под державою Ее Величества обновленный храм чести Российской Империи». Желая показать свою щедрость, граф, заведовавший интендантским довольствием армии, распорядился раздать в местах квартирования армии двойную винную порцию даром 100 тысячам солдат и матросов. 2 ноября П. И. Шувалов повторил маскарад и угощение с фейерверком для тысячи столичных купцов. Гости могли требовать и немедленно получать напитки по винной карте, содержавшей перечень из 50 сортов{20}.
Большинство аристократических семейств столицы жили «открытым домом»: всякий, будучи однажды представленным, мог являться к обеду без особого приглашения. В таких домах ежедневно был накрыт, по выражению поэта Державина, «дружеский незваный стол» на 20—30 человек. «Было введено обычаем праздновать дни рождения и именины всякого знакомого лица, и не явиться с поздравлением в такой день было бы невежливо. В эти дни никого не приглашали, но принимали всех, и все знакомые съезжались. Можно себе представить, чего стоило русским барам соблюдение этого обычая: им беспрестанно приходилось устраивать пиры{21}», — сочувствовал русским аристократам французский посол при дворе Екатерины II Л. Ф. Сегюр. Ему вторил немец-этнограф Иоганн Георги: «Чужестранные могут легко познакомиться и тем, хотя они и целые месяцы здесь остаются, освободиться от кушанья в трактире, — сообщал академик в «Опыте описания столичного города Санкт-Петербурга», — и многие здешние холостые люди целые годы у себя не обедают». Таким неразборчивым радушием пользовалась разномастная публика. Здесь можно было встретить и русского аристократа, и французского графа, и домашнего шута или карлика, и даже пленного турка.
Траты на пиры были огромны. «Человек хотя несколько достаточный, — описывает Ф. Ф. Вигель быт пензенского дворянства второй половины века, — не садился за стол без двадцати четырех блюд, похлебок, студней, взваров, пирожных»{22}. У вельмож одних только супов на выбор предлагалось четыре или пять. В меню соседствовали французские фрикасе, рагу, паштеты и исконно русские кулебяки, щи, ботвинья.
Среди петербургских вельмож особым хлебосольством отличался обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин. В его доме каждый день с утра до вечера проводили время в разговорах, угощении и танцах сменявшие друг друга гости, приходившие и уходившие, когда им заблагорассудится. Радушный дом мог служить местом свидания влюбленных, которые могли здесь увидеться, не привлекая чужого внимания в многолюдстве и шумной карнавальной суете{23}.
Именно в XVIII веке появились помещичьи гаремы, преклонение перед западной модой и демонстративные увеселения с обязательной и обильной выпивкой. Сравнивая просвещенную екатерининскую эпоху с прошедшими временами, генерал и историк второй половины XVIII века И. Н. Болтин отмечал, что до середины столетия «по деревням и в городах от столиц отдаленных никакое собрание не проходило без пьянства; не знали другой забавы, другого увеселения, кроме как пить». В известный петровский сборник образцов для писем было включено послание с выражением благодарности за угощение: «Дорога в город назад нам зело трудна была, и в том ваша чрезмерная благость винна, понеже мы принуждены были столько изрядных рюмок за здравие прекрасных дам изпорожнять»{24}. Дворянские пиры шли по всей стране. Балы давали и губернаторы, и городничие, и полковники стоящих на квартирах полков.
Талантливый самоучка-экономист Иван Посошков рекомендовал «ради здравия телесного» ежедневно принимать «чарки по 3 или 4… а если веселия ради, то можно выпить и еще столько», то есть 400—800 граммов 20-градусной водки (чарка XVIII века примерно равна 120 граммам). Автор полагал вредным только «безмерное питие», которое «ничего доброго не приносит, но токмо ума порушение, здравия повреждение, пожитков лишение и безвременную смерть».
Часто гости страдали от хозяйского «сугубого угощения». Отец Андрея Болотова в 1733 году угодил под суд за то, что искренне желал наилучшим образом попотчевать заехавшего к нему в гости местного священника. Батюшка стал отказываться, и обиженный подпоручик «за непитье вина того попа ударил… в щеку, а потом бил палкой… и после битья палкой стал паки подносить попу вино, которое он пить не стал. И приказал он, Болотов, стоявшим тут солдатам принесть батожье, которое и принесли, и раздев, оные солдаты били батожьем с четверть часа». На следствии офицер объяснял, что, по его понятиям, сельский поп должен ему во всем повиноваться и уж тем более не отказываться, когда его угощает помещик.
В XVIII веке становится традицией организация гуляний для народа по случаю государственных праздников с непременной раздачей вина. В такие дни коронованные особы, двор и дипломатический корпус «с немалым веселием» наблюдали, как на площади жарились целиком быки, трещали фейерверки и били фонтаны белого и красного вина. Тогда под грохот салютов и крики «виват» на короткое время наступала социальная гармония, недостижимая в обыденной жизни. Так отмечалась в Петербурге коронация Елизаветы Петровны 25 апреля 1742 года: на торжественном обеде каждый из девяти тостов сопровождался пушечной пальбой (всего было сделано 237 выстрелов){25}.
21 августа 1745 года состоялось венчание принцессы Ангальт-Цербстской Софьи Фредерики Августы с наследником российского престола. «В этот день предполагалось для народа пустить вино из великолепных фонтанов, изящно сработанных, и угощать хлебом и шестью быками, из которых в каждом заключалось по стольку же других в кусках с тысячами разной дичи и жареного из прочих мяс. Представление должно было быть дано по окончании обеда, тотчас после съезда ко двору посланников, и народ толпами ожидал этого с жадностью, в этих случаях свойственною подобным людям в целом свете. По неосторожности обер-гоф-маршала двора ее императорского величества, был при том поставлен только небольшой караул… но народ, еще с ночи с алчностью обращенный лицами к окнам, чтобы кинуться по первому знаку, не забавлялся соображениями, касался ли до него или нет первый поданный сигнал, и едва только приметили знак, означавший пальбу во время первого тоста, то опрокинул загородку смял караульных и ринулся на свою добычу. Доложили ее величеству, что растаскивают хлеб. Она только засмеялась, но один из прислуживавших господ, вернувшись, уверял, что дело вышло нешуточным: не имели мы досуга и для одного мгновения ока, чтобы встать из-за стола, как на площади уже ничего не осталось. В наказание народа, вино не было пущено из фонтанов», — описала празднество мать виновницы торжества — будущей императрицы Екатерины II.
Известный художник-медальер граф Федор Толстой был свидетелем угощения по случаю заключения мира с Турцией в 1792 году. Когда на балконе дворца показалась императрица Екатерина, раздался пушечный выстрел; из фонтанов широкой струей забило белое и красное вино. Сдерживаемая до тех пор толпа бросилась на пирамиды с яствами: «Четверти телятины, окорока, поросята, падая с высоты, расшибали физиономии хватавших их людей. В воздухе летали куски разорванной на мелкие части материи, покрывавшей пирамиды, которые толпа разбирала на память. Нередко завязывались драки, так что полиция принуждена была разливать дерущихся водою. Я обратил свое внимание на ближайший к нам фонтан, выбрасывающий белое вино, около бассейна которого толпилось много народа с ковшами и кружками. Несколько пили вино, по учению Диогена, горстью, а еще более, которые, опустив голову в бассейн, тянули прямо из него. Один поставил рот под струю, она так сильно ударила, что он упал без чувств. Подгулявшие, при общем хохоте, сталкивали друг друга в бассейн или добровольно залезали туда, окунаясь с головой в вине. Один забавник сумел влезть в самый фонтан; товарищи пытались следовать за ним, но тот отбивался от них и наконец ухитрился лечь на отверстие фонтана, с руками и ногами, протянутыми на воздухе, и прекратить его действие. С хохотом, бранью и порядочными тумаками стащили дерзкого… По площади народ проходил веселыми группами, с громким смехом и лихими песнями, при этом у большинства были подбиты глаза и окровавлены лица».
Поили не только людей, но и обитателей царского зверинца. Доставленным из Ирана к петербургскому двору слонам после купания в Фонтанке полагался в 1741 году «завтрак» с сеном, рисом, мукой, сахаром, виноградным вином. В ежедневный слоновий рацион входила также порция водки лучшего качества, поскольку простая оказалась «ко удовольствию слона не удобна».
Андрей Болотов с сокрушением писал о «плачевном и великом влиянии, какое имела повсеместная и дешевая продажа вина на нравственное состояние всего нашего подлого народа, особливо деревенских жителей. Все они, прельщаясь дешевизною вина и имея всегдашний повод к покупанию оного, по обстоятельству, что оное везде и везде продавалось, и не только за деньги, но и в долг, и под заклад платья, скотины и других вещей, вдались в непомерное пьянство и не только пропивали на вине все свои деньги, но нередко весь хлеб и скотину и чрез то не только вконец разорялись, но повреждалось и нравственное их состояние до бесконечности. Они делались из постоянных и добрых людей негодяями и пропойцами, и из добрых хозяев мотами и расточителями, из прилежных и трудолюбивых поселян — ленивцами и тунеядцами, и из честных и праводушных — плутами, ворами и бездельниками».
Однако почтенный мемуарист все же несколько преувеличивал — или, может быть, его собственные крепостные и дворовые именно так себя и вели. Но в целом деревенский пьяница в XVIII веке — явление сравнительно редкое; бытописатели той поры видели только отдельные «плачевные примеры по некоторым деревням, где водится такое закоренелое обыкновение, что при сельских забавах и плясках парни подносят девкам стаканами горелку и считают себе обидою, если оне не выпьют, понужая их опорожнить насильно». Огульные обвинения русского народа в пьянстве отвергал И. Н. Болтин: сам являясь помещиком, он резонно указывал, что его крестьянам для пьянства «недостает времени, будучи заняты беспрерывно работою едва не чрез целый год»{26}.
«Пьянственной страстью» были одержимы в то время скорее «сливки» общества. Пришедших «в совершенное безумие» пытались привести в чувство — или хотя бы удалить с глаз — теми же средствами, что и в предыдущем веке. Императрица Елизавета приказала запереть в Донском монастыре сына выдающегося петровского дипломата барона Исая Петровича Шафирова, который «в непрестанном пьянстве будучи, отлуча от себя с поруганием жену и детей своих, в неслыханных и безумных шалостях обретается». Знаменитый канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин после бесплодных увещеваний вынужден был в 1766 году просить Екатерину II о ссылке в монастырь «за великое пьянство» своего сына — генерал-лейтенанта и камергера двора.
Посещение театра, ставшего с елизаветинских времен одним из любимых развлечений, также не обходилось без употребления напитков. Указ Екатерины II, разрешивший в 1770 году купцу Поше основать французский театр в Петербурге, дозволял во время концертов и маскарадов «продавать шеколад, кофе, чай, мед, полпиво, оршад, лимонад, конфекты и фрукты, а при ужинах вейновую водку, английское пиво и виноградное вино»{27}.
Спиртное стало при дворе традиционной ценностью, привычной мерой поощрения. Так, горечь отставки в 1773 году графу Никите Ивановичу Панину императрица Екатерина II «подсластила» дарованием ему чина фельдмаршала, 8412 крепостных душ, экипажа и прислуги. От попавшего в опалу воспитателя наследника откупались: «…сто тысяч рублей на заведение дома; серебряный сервиз в 50 тысяч рублей; 25 тысяч рублей ежегодной пенсии сверх получаемых им 5 тысяч рублей; любой дом в Петербурге; провизии и вина на целый год»{28}.
К концу XVIII века в России появился тип просвещенного дворянина, постигшего высокое искусство «обхождения» с сильными мира сего: умевшего вести тонкую интригу и сохранять чувство собственного достоинства; способного наслаждаться не только гончими, но и оперой, балетом или сервировкой стола, не обязательно при этом напиваясь. Преемником «Всепьянейшего собора» стала утонченная «компания» эрмитажных вечеров Екатерины II, где самодержица выступала в роли элегантной хозяйки приватного собрания — образца интеллектуального общения и светских манер. На смену простой глиняной посуде приходят фаянс и фарфор. Теперь поэт Державин на пиру у своего соседа, богатейшего откупщика Голикова вкушал угощение «из глин китайских драгоценных, / Из венских чистых хрусталей». На смену петровским стаканам пришли бокалы из венецианского стекла, кубки из богемского, рюмки из английского хрусталя и фужеры производства русских стекольных заводов, размещавшиеся перед каждым гостем в количествах, определяемых меню.
Не случайно начало становления школы русского стеклоделия совпадает со временем появления в России французских вин. С конца XVII века на Измайловском заводе под Москвой выпускались затейливо декорированные «стаканы высокие, кубки с кровлями и без кровель, кубки потешные». Стеклодувы Ямбургского императорского завода под Петербургом и частных мануфактур Потемкина, Бахметева, Орлова изготавливали рюмки с крышечками и без них; пивные, медовые и водочные стаканы; штофы бесцветного и зеленого стекла объемом в восьмую и десятую часть ведра.
Наряду со штофами русские стекольные заводы начинают выпускать винные бутылки различной емкости и формы — «аглицкие», «шенпанские», «на манер бургонских». В екатерининскую эпоху самой модной стала бесцветная — расписная с золотом — или цветная (синяя, фиолетовая, молочная) посуда строгой формы, с характерными для эпохи классицизма орнаментами из дубовых листьев, меандра, жемчужника и аканта. Часто посуду украшали вензеля и монограммы заказчика.
Но роскошь и изысканность порой вызывали ностальгию по дедовской простоте и искренности. Императрица призывала дам одеваться в русское платье, иногда обедала русскими щами, разливая их собственноручно из накрытого золотой крышкой горшка. Министр и тайный советник князь Михаил Щербатов сочинял памфлет о «повреждении нравов» благородного сословия, а знаменитый поэт Гавриил Державин пел гимн отеческим застольным традициям, противопоставляй их временам современным:
Краса пирующих друзей,
Забав и радостей подружка,
Предстань пред нас, предстань скорей,
Большая сребреная кружка!
Давно уж нам в тебя пора
Пивца налить
И пить:
Ура! ура! ура!
Ты дщерь великого ковша,
Которым предки наши пили;
Веселье их была душа,
В пирах они счастливо жили.
И нам, как им, давно пора
Счастливым быть
И пить:
Ура! ура! ура!..
Бывало, пляска, резвость, смех,
В хмелю друг друга обнимают;
Теперь наместо сих утех
Жеманством, лаской угощают.
Жеманство нам прогнать пора,
Но просто жить
И пить:
Ура! ура! ура!
В садах, бывало, средь прохлад
И жены с нами куликают,
А ныне клоб да маскерад
И жен уж с нами разлучают.
Французить нам престать пора,
Но Русь любить
И пить:
Ура! ура! ура!
«За пьянствам и неприлежностью весьма неисправны»
Постепенно новые обычаи утвердились во всех «винтиках и колесиках» созданной Петром машины регулярного государства.
В созданной Петром Великим регулярной армии солдаты на походе и во время боевых действий стали получать ежедневную порцию вина и два гарнца (около 4 литров) пива. Пиво вошло также в обязательный рацион матросов петровского флота; правда, маркитантам предписывалось по команде «к молитве и службе божественной» прекращать торговлю спиртным под угрозой штрафа. По морскому уставу 1720 года каждому матросу полагалось по 4 чарки водки в неделю, с 1761 года порция стала ежедневной, что закреплялось в морском уставе 1797 года. В XVIII столетии вино считалось целительным средством и в качестве лекарства выдавалось солдатам и матросам в военных госпиталях «по рассуждению» врачей. А фельдмаршал Миних распорядился во время Русско-турецкой войны 1736—1739 годов иметь в каждом полку, наряду с уксусом и перцем, по три бочки водки для больных солдат.
В солдатских песнях славного победами русского оружия XVIII века неизменно присутствует кабак-«кружало», где вместе с царем-солдатом Петром угощаются и его «служивые». Но в том же столетии главнокомандующему русской армии уже приходилось докладывать, что «за малолюдством штаб- и обер-офицеров содержать солдат в строгой дисциплине весьма трудно и оттого ныне проезжающим обывателям по дорогам чинятся обиды». Страдали жители и от неизбежного в то время постоя служивых, ведь до второй половины XIX века армия не имела казарм. Поэтому полковым командирам приходилось периодически предписывать «накрепко смотреть за маркитантерами, дабы оные вина, пива и меду, кроме съестных припасов и квасу, продажи не производили», что оставалось не более чем благим пожеланием.
Петр понимал вред неумеренного пьянства для строительства своего «регулярного» государства, где система военного и гражданского управления должна была работать как отлаженный часовой механизм, в соответствии с высочайшими регламентами. «Артикул воинский» 1715 года впервые в отечественной истории счел нетрезвое состояние отягчающим фактором и основанием для ужесточения наказания за преступление — он требовал отрешать от службы пьяниц-офицеров, а солдат, загулявших в захваченном городе прежде, чем «позволение к грабежу дано будет», наказывать смертной казнью:
«Артикул 42. Понеже офицер и без того, который в непрестанном пьянстве, или протчих всегдашних непотребностях найден будет, от службы отставлен, и его чин другому годному офицеру дан имеет быть.
Артикул 43. Когда кто пьян напьется и в пьянстве что злого учинит, тогда тот не токмо, чтоб в том извинение получил, но по вине вящшею жестокостию наказан быть имеет.
Толкование. А особливо, ежели какое дело приключится, которое покаянием одним отпущено быть не может, яко смертное убивство и сему подобное: ибо в таком случае пьянство никого не извиняет, понеже он в пьянстве уже непристойное дело учинил…
Артикул 106. Когда город приступом взят будет, никто да не дерзает грабить, или добычу себе чинить, или обретающимися во оном питьем пьян напитца прежде, пока все сопротивление престанет, все оружие в крепости взято, и гарнизон оружие свое низположит, и квартиры салдатам розведены, и позволение к грабежу дано будет: под опасением смертной казни»{29}.
Книги приказов по гвардейским полкам за 1741 год — время правления младенца-императора Ивана Антоновича и его матери Анны Леопольдовны — показывают, что начальство тщетно требовало от офицеров, чтобы их подчиненные «в квартирах своих стояли смирно и никаких своевольств и обид не чинили». Солдаты являлись на службу «в немалой нечистоте», «безвестно отлучались» с караулов, играли в карты и устраивали дебоши «на кабаках» и в «бляцких домах». Защитники отечества «бесстрашно чинили обиды» обывателям, устраивали на улицах драки и пальбу, «являлись в кражах» на городских рынках, «впадали» во «французскую болезнь» и не желали от таковой «воздерживаться»{30}. Пьянство стало настолько обычной «продерзостью», что приходилось издавать специальные приказы, «чтоб не было пьяных в строю» во время смотров и парадов.
Все это — перечень, так сказать, рядовых провинностей, по несколько раз в месяц отмечавшихся в полковых приказах. Но гвардейцы и во дворце чувствовали себя как дома: преображенец Артемий Фадеев «в пребезмерном пьянстве» вытащил на улицу царское столовое серебро и медные кастрюли, а его сослуживец гренадер Гавриил Наумов вломился в дом французского посла и требовал у иноземцев денег. Регулярное чтение солдатам «Воинского артикула» и обычные наказания в виде батогов не помогали. Напротив, возмущенная попытками утвердить дисциплину гренадерская рота Преображенского полка в ночь на 25 ноября 1741 года без всякого участия вельмож и офицеров провозгласила императрицей дочь Петра Великого Елизавету и свергла при этом законного императора и его министров.
Безвестный офицер Воронежского полка, находясь проездом в столице, поспешил в открытый для всех дворец и увидел победителей: «Большой зал дворца был полон Преображенскими гренадерами. Большая часть их были пьяны; одни, прохаживаясь, пели песни (не гимны в честь государыни, но неблагопристойные куплеты), другие, держа в руках ружья и растянувшись на полу, спали. Царские апартаменты были наполнены простым народом обоего пола». Гренадерскую роту Елизавета сделала своей «Лейб-компанией» — привилегированными телохранителями и сама стала ее капитаном; прочие офицерские должности в этой «гвардии в гвардии» получили самые близкие к императрице люди — А. Г. Разумовский, М. И. Воронцов, братья П. И. и А. И. Шуваловы. Все лейб-компанцы из мужиков получили дворянство, им были составлены гербы с девизом «За веру и ревность» и пожаловано по 29 крепостных душ. Они сопровождали императрицу в поездках и несли дежурство во дворце. Императрица вынуждена была считаться с разгулом своих телохранителей, перед которым былые гвардейские «продерзости» выглядели детскими шалостями.
Гренадеры буянили, резались в карты, пьянствовали и валялись без чувств на караулах в «покоях» императрицы, приглашая туда с улицы для угощения «неведомо каких мужиков»; гуляли в исподнем по улицам, устраивая при этом грабежи и дебоши; могли потребовать, чтобы их принял фельдмаршал, или заявиться в любое учреждение с указанием, как надо решать то или иное дело; их жены считали своим правом брать «безденежно» товары в столичных лавках.
Атмосфера лихого переворота кружила головы военным. Гвардейцы открыто занимались вымогательством, ходя по домам под предлогом поздравления с восшествием Елизаветы, и никто не смел отказать им в деньгах. 19-летний сержант Невского полка Алексей Ярославцев, возвращаясь с приятелем и дамой легкого поведения из винного погреба, не сочли нужным в центре Петербурга уступить дорогу поезду самой Елизаветы. «Тем ездовым кричали “сами-де поди” и бранили тех ездовых и кто из генералов и из придворных ехали, матерно, и о той их брани изволила услышать ее императорское величество», — хвастался сержант приятелям, а на их увещевания отвечал: «Экая де великая диковинка, что выбранили де мы генерала или ездовых. И сама де государыня такой же человек, как и я, только де тем преимущество имеет, что царствует»{31}.
Составленные в 1737—1738 годах списки секретарей и канцеляристов центральных учреждений с краткими служебными характеристиками десятков чиновников представляют не слишком привлекательный портрет российского «приказного». Конечно, в рядах бюрократии среднего и высшего звена были и заслуженные, прошедшие огонь и воду военных кампаний и бесконечных командировок люди с похвальными отзывами типа «служит с ревностию» и «в делах искусство имеет». Но часто встречаются характеристики иного рода: «пишет весьма тихо и плохо»; «в делах весьма неспособен, за что и наказан»; «стар, слаб и пьяница»; «в канцелярских делах знание и искусство имеет, токмо пьянствует»; «всегда от порученных ему дел отлучался и пьянствовал, от которого не воздержался, хотя ему и довольно времяни к тому дано» и подобные. Эта «болезнь» являлась чем-то вроде профессионального недуга канцеляристов. За «нерадение» и пьянство чиновников держали под арестом на хлебе и воде, сажали на цепь, били батогами или плетьми, а в крайнем случае сдавали в солдаты.
Больше всего отличались «приказные» петербургской воеводской канцелярии, где только в 1737 году за взятки и растраты пошли под суд 17 должностных лиц. В этом учреждении в пьянстве «упражнялись» двое из пяти канцеляристов, оба подканцеляриста и 13 из 17 копиистов; последние не только отлучались и пьянствовали, но еще и «писать мало умели». Даже начальник всей полиции империи вынужден был просить министров прислать к нему в Главную полицмейстерскую канцелярию хотя бы 15 трезвых подьячих, поскольку имеющиеся «за пьянством и неприлежностью весьма неисправны»{32}. Заканчивались такие «упражнения» порой трагически: писарь Шляхетского кадетского корпуса Максим Иванов в 1747 году «находился сего апреля с 13 по 22 числа в пьянстве, а с 22 по 29 число в меленхолии, в которой он, Иван, четыре раза убежав с квартиры и прибежав к реке Неве, хотел утопитца» и в конце концов был признан сумасшедшим и отправлен в монастырь{33}.
На какие же доходы гуляли чиновники? Только старшие из них, секретари и обер-секретари, получали более или менее приличные деньги (порядка 400—500 рублей в год), сопоставимые с доходами армейского полковника. Уровень оплаты труда рядового канцеляриста составлял от 70 до 120 рублей в год, а большинство из них — копиисты — получало ежегодное жалованье от 9 до 15 рублей, что сопоставимо с оплатой труда мастеровых, которым полагался еще натуральный паек{34}. Для чиновников же источником дополнительных доходов становились относительно безгрешные «акциденции» (плата за составление прошений, выдачу справки и т.д.), обычные взятки и совсем уже «наглые» хищения или вымогательства денег при сборе налогов и сдаче рекрутов; все это было своеобразной компенсацией низкого социального статуса и убогого материального положения бюрократии.
Светский образ жизни с ее радостями усваивало и высшее духовенство. Оно и прежде не отказывало себе в мирских удовольствиях, но теперь сделало их публичными. Когда в первые годы царствования Екатерины II епископ Севский со свитой приехал в гости в монастырь недалеко от Глухова, их торжественно встретил, кормил и поил местный архиерей Анатолий. Компания всю ночь палила из пушечек, била в колокола, причем звонили оба архиерея и игумен; «кому не досталось тянуть за веревку, тот бил в колокол палкою». «В самый развал наших торжествований прибыла духовная комиссия по указу святейшего Синода следовать и судить нашего хозяина по доносу на него пречестного иеромонаха отца Антония, который в нашем же сословии пил, ел, звонил и палил и которого донос состоял в том, что Анатолий заключает монахов в тюрьму безвинно, бьет их палками, не ходит никогда в церковь, не одевается, всегда босиком, а только пьет да гуляет и палил из мажжир, которые перелил из колоколов, снятых с колокольни», — вспоминал о веселье в монастыре епископский чиновник Гавриил Добрынин. Прибытие комиссии не смутило архиереев, которые отправились на обед к земскому судье. За обедом веселая компания стала жечь фейерверки прямо в комнате: дамы повскакали с мест, «а брошенные на полу огни тем боле за ними от волнения воздуха гонялись, чем более они убегали. Мой архиерей, зажегши сам на свече фонтан, бросил на петропавловского архиерея и трафил ему в самую бороду. Борода сильно засвирщела и бросилась к бегающим, смеющимся, кричащим, ахающим чепчикам и токам и, вмешавшись между ними, составила странную группу»{35}.
У таких пастырей и подчиненные были соответствующие. «Духовенство наше все еще худо; все еще много пьяниц; все учились сему ремеслу в семинариях и все делались там негодяями. Пропадай все науки и все! Нужно в попе стало — и все беги в воду! — сетовал просвещенный помещик Болотов на недостоинство выпускников отечественных семинарий. — В Богородицке был ученый поп — семинарист, но пил почти без просыпа и Бог знает как служил. Протопоп молчал и потворствовал. Пил, пил, все дивились, как давно не спился с кругу. Вчера был на сговоре у мещанина, пил вино и до тех пор, покуда тут и умер; а товарища его, старика дьякона, сын насилу водой отлил. Досадно, что прикрывает лекарь, сказал неправду: будто умер от болезни»{36}. Фигура непутевого батюшки стала типичной; руководство церкви в петровское время постановило предоставить епархиальным властям право «без отписки в Святейший Синод чинить суд над духовными лицами, от невоздержания и пьянства». Но и в конце столетия епархиальные чиновники докладывали архиереям, что священнослужители «входят в питейные шатры, упиваются, бесчинствуют, празднословят, а иногда заводят с подобными себе упившимися ссоры, к крайнему соблазну народа, посмеянию и поношению священному чину». В ответ епископы указывали подчиненным «усмотренных» в питейных заведениях попов и дьяконов приводить «тотчас в консисторию, где за труды приводящим имеет быть учинено награждение: за священника по рублю, за диакона по 75 коп., за церковника по 50 коп.»{37}.
По мнению современников, вино способствовало творческому вдохновению: «Многие преславные стихотворцы от пьяных напитков чувствовали действия, ибо помощью оных возбудив чувственные жилы, отменную в разуме своем приемлют бодрость». Для самих же стихотворцев подобное увлечение порой кончалось трагически. Пример тому — судьба драматурга, поэта и первого директора национального русского театра Александра Сумарокова. В 1757 году он, еще находясь в расцвете сил, откровенно жаловался «курировавшему» науки и искусства фавориту Елизаветы И. И. Шувалову на отсутствие у театра средств: «Удивительно ли будет Вашему превосходительству, что я от моих горестей сопьюсь, когда люди и от радости спиваются?»{38} Так и случилось. «Отставленный» от главного дела своей жизни, рассорившийся с двором, московскими властями и даже с родными, он окончательно спился и умер в бедности, лишившись собственного дома, описанного за долги. Но свидетелей последних лет поэта удивляло, похоже, не столько бедственное положение, сколько его демонстративное презрение к условностям: обладатель генеральского чина женился на своей крепостной и ежедневно в белом халате и с аннинской лентой через плечо ходил из своего московского дома в кабак через Кудринскую площадь.
В Петербурге середины XVIII столетия можно было встретить не только нетрезвого канцеляриста, но и подгулявших министров, послов и даже ученых: адъюнкт Академии наук Михайло Ломоносов в 1742 году «напився пьян, приходил с крайнею наглостию и безчинством в ту полату, где профессоры для конференций заседают; не поздравя никого и не скиня шляпы, а идучи около профессорского стола, ругаясь… поносил профессора Винцгейма и прочих профессоров многими бранными словами», за что и был взят под стражу. В другой раз светило отечественной науки «профессоров бранил скверными и ругательными словами, и ворами называл, за то, что ему от профессорского собрания отказали, и повторял оную брань неоднократно». Возмущенные академики потребовали разбирательства, и Ломоносов просидел под домашним арестом с мая 1743-го до января 1744 года. Ему грозили лишение академических званий и ссылка, но в конце концов он был прощен и оставлен при Академии «для ево довольного обучения»{39}. Однако и позднее маститый академик позволял себе являться в собрание во хмелю, на что ученые немцы ответили ехидными стихами, в переводе звучащими так:
Жил некто родом из Холмогор, где водятся рослые быки,
крестьянский мальчишка.
Привели его в монастырь из-за куска хлеба.
Там он выучился кое-чему по-латыни, но больше пить водку.
Тироль, тироль, тироль!
Это ему пришлось по нраву.
Отечественный конкурент Ломоносова по части изящной словесности Василий Тредиаковский также считал возможным высмеивать коллегу в эпиграмме:
Хоть глотку пьяную закрыл, отвисши зоб,
Не возьмешь ли с собой ты бочку пива в гроб?
И так же счастлив мнишь в будущем быть веке,
Как здесь у многих ты в приязни и опеке?
Никак там твой покров и черт и сатана?
Один охотник сам до пива и вина.
Другой за то тебя поставит в аде паном,
Что крюком в ад влечет, а ты — большим стаканом.
В то же время сам Ломоносов и его соратники по Академии наук без особого успеха пытались навести порядок в ее стенах и в подведомственных учебных заведениях, чьи питомцы воздержанностью не отличались. В 1748 году начальство Академического университета поставило часовых и сторожей к «общежитию», поскольку студенты вместо занятий «гуляют и пьянствуют, и в подозрительные дома ходят, и от того опасные болезни приносят».
Нескольким поколениям русских студентов, изучавших в XVIII веке иностранный язык, в популярном учебнике предлагались для перевода следующие «школьные разговоры» о пользе пива:
«1-й студент: У меня от жажды уже в горле засохло.
2-й студент: Так ты его промочи… Такое питье подлинно молодым людям и тем, которые упражняются в науках: оно головы не утруждает».
Компания таких «не утружденных» студентов Академического университета в 1747 году повадилась устраивать пирушки прямо в обсерватории. За это начальство решило ее предводителя Федора Попова, «о котором две резолюции были, чтоб оный от пьянства воздержался, однако в состояние не пришел, того ради отослать… по прежней резолюции мая 1 числа для определения в солдаты в Военную коллегию»{40}.
Хлопоты доставляли и преподаватели. В 17б1 году Академия рассматривала вопрос о назначении гуляки-студента Петра Степанова учителем арифметики в академическую гимназию и решила его положительно: поскольку пьянство кандидата — «порок не природный, то может быть, что исправится». При подобных воспитателях и ученики вели себя соответственно: в 1767 году «будущие Ломоносовы» (по выражению самого ученого) подожгли гимназию. А московские студенты той эпохи принимали по вступлении в университет присягу, обязываясь «жить тихо, благонравно и трезво, уклоняясь от пьянства, ссор и драк… паче же всего блюстись подозрительных знакомств и обществ, яко опаснейшей заразы благонравию»{41}.
Ситуация и в просвещенные времена Екатерины II менялась мало. «Руководство учителям» созданных по реформе 1782—1786 годов народных училищ требовало от педагогов благочестия, воздержанности от пьянства, грубостей и «обхождения с непотребными женщинами». Учеников запрещалось бить за «худую память» и «природную неспособность», ругать «скотиной» и «ослиными ушами». Однако, судя по многочисленным мемуарным свидетельствам, школьные учителя именно так себя и вели.
Воспоминания учеников той поры рисуют не слишком благостный облик воспитателей. «Учителя все кой-какие бедняки и частию пьяницы, к которым кадеты не могли питать иного чувства, кроме презрения. В ученье не было никакой методы, старались долбить одну математику по Евклиду, а о словесности и о других изящных науках вообще не помышляли. Способ исправления состоял в истинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет», — вспоминал годы учебы в элитном Морском корпусе декабрист барон В. И. Штейнгейль. А вот портрет провинциального вологодского педагога: «Когда был пьян, тогда все пред ним трепетало. Тогда он обыкновенно, против чего-нибудь, становился перед ним, растаращив ноги, опершись кулаками об стол и выпучив глаза. Если ответ был удовлетворительным, он был спокоен; но если ученик запинался, тогда ругательства сыпались градом. "Чертова заслонка", "филин запечной", "кобылья рожа" и подобные фразы были делом обыкновенным. Дураком и канальей называл он в похвалу»{42}.
Уже в следующем столетии министр народного просвещения граф А. К. Разумовский издал (в 1814 году) циркуляр с признанием, что вверенные ему учителя «обращаются в пьянстве так, что делаются неспособными к отправлению должности», за что должны быть уволены без аттестата, «да сверх того еще распубликованы в ведомостях». Но и такая мера не всегда помогала: профессия учителя была в те времена отнюдь не престижной, и вчерашние семинаристы — учителя не имели возможности приобретать нужные знания и хорошие манеры.
Постепенно невежественные «московиты» — такими они еще долго оставались в массовом сознании европейцев — стали просвещаться. Выдающийся дипломат петровского времени Андрей Артамонович Матвеев с равным интересом знакомился с государственными и научными учреждениями Франции и с необычной для московских традиций свободой застольного «обхождения»: «Питья были редкия же — француския, итальянския, особливо при заедках, как обычай есть Франции ставить бутельи или суленки в серебреных передачах на стол и самим наливать по своему произволу, как французы не меньши тои манеры в питье иных народов, и самыя дамы их употребляют. О здоровье при том, как и при иных во Франции столах, мало пьют, разве кто кого поздоровает, тогда должен тоже отдать. А кроме того, пили всякой по произволу своему, без всех чинов и беспокойств, и неволи в питье отнюдь ниже упоминается»{43}. Русского посла явно удивляло отсутствие принудительных тостов.
Через два десятка лет к такому порядку привыкли, однако бутылки или графины с вином для гостей расставляли все же заранее — иной порядок широкой русской душе казался странным. Посетивший Германию, Италию и Францию Д. И. Фонвизин попытался объяснить европейские обычаи: «Спрашивал я, для чего вина и воды не ставят перед кувертами? Отвечали мне, что и это для экономии: ибо де подмечено, коли бутылку поставить на стол, то один ее за столом и вылакает; а коли не поставить, то бутылка на пять персон становится. Подумай же, друг мой, из какой безделицы делается экономия: здесь самое лучшее столовое вино бутылка стоит шесть копеек, а какое мы у нас пьем — четыре копейки. Со всем тем для сей экономии не ставят вина в самых знатнейших домах».
«Токай густое льет вино»
В череде яств и питей, украшавших прихотливый обед вельможи — героя одноименного державинского стихотворения, — упоминается этот иностранный напиток.
Попытки завести собственное виноделие европейского уровня в начале XVIII века не удались. Голландский художник и этнограф К. де Бруин в начале столетия описывал астраханские казенные виноградники и признавал, что производимые здесь красные вина на вкус довольно приятные, но приглашенные на «чихирную фабрику» в Астрахань французские и венгерские мастера доложили царю, что из местного сырья «вина против иностранных делать они не могут для того, что земля тамошняя солона». Тогда Петр в 1714 году начал массовые закупки особо полюбившихся ему венгерских вин, для чего «отправлен был в Венгры для покупки во дворец вин гречанин капитан Параскева и с ним лейб-гвардии унтер-офицер Ермолай Корсаков… для покупки про наш обиход 300 бочек вина венгерского; с которыми послано нашей казны, сибирскими товарами, на 10 000 рублев».
Содержатели гербергов имели право покупать французскую и гданьскую водки, иноземные вина и «заморский эльбир» (английское светлое пиво — эль) оптом у казны или же из первых рук — бочками у иностранных купцов; можно было также самим выписывать их «из-за моря, с платежем указанных пошлин»{44}. Жители новой столицы с удовольствием знакомились с европейскими напитками: пуншем, шартрезом, портвейном, брандвейном и множеством других. К императорскому двору ежегодно выписывали венгерские и французские вина, а при необходимости делались экстренные закупки у иностранных и местных торговцев. «У француза Петра Петрова взято в комнату ее императорского величества водок гданьских, померанцевой, лимонной, тимонной, салдарейной, коричневой, анисовой, гвоздичной, бадьянной — всего 220 штофов», — обычная запись кабинетных расходов императрицы Екатерины I (1725—1727).
В царствование ее дочери Елизаветы Петровны Коллегия иностранных дел ежегодно отправляла в Лондон, Париж, Гданьск и Гаагу реестры «винам и провизии для вывозу» в Россию. Вольный город Гданьск поставлял две тысячи штофов своей оригинальной водки. Из Англии выписывали сою, горчицу и конечно же пиво (50 тысяч бутылок). Основная масса спиртного закупалась во Франции. Из Парижа поставляли 10 тысяч бутылок шампанского, 15 тысяч — бургундского, по 200 бочек красного и белого столового, столько же — мюлсо, 150 бочек пантаку, 7,5 тысячи бутылок мушкателя; по несколько бочек бержерака, анжуйского и пикардона. Вместе с изысканными напитками к царскому столу поставлялись французские сыры (до 20 пудов), прованское масло (1500 бутылок), анчоусы, оливки, чернослив, рейнский уксус, абрикосы, сухие вишни, персики, «тартуфель» (картофель) и «конфекты французские сухие нового устройства» (до 50 пудов).
Но больше всего забот гастрономические вкусы императрицы доставляли русскому послу в Голландии Александру Головкину. Его агент в портовом городе Амстердаме Олдеркоп получал реестр в два раза длиннее, чем английский и французский в совокупности. В 1745 году было ему предписано закупить в голландских портах по 150 бочек рейнвейну и «секту», 50 бочек португальского вина, десяток бочек «корзику», по пятьсот бутылок красного и белого вейндекапу. Следовало также прицениться к специям (корице, гвоздике, кардамону, шафрану, белому и серому имбирю, перцу, мускатному цвету и ореху). Внушительный список включал 2700 пудов Канарского сахара, 250 пудов винограда; изюма: 5 пудов «цареградского» и 250 пудов — других сортов; леденцов, миндаля, 5 пудов очищенных фисташек, тертых оленьих рогов, 50 бочек соленых лимонов, 25 пудов шоколада, 25 пудов голландского сыра, 20 пудов швейцарского и пармезана; 50 пудов ливанского и 400 пудов ординарного кофе и много других деликатесных товаров{45}.
Реформы изменили быт российского дворянства, сделали его более открытым, парадным, что, в числе прочего, привело к увеличению потребления как традиционной водки, так и широко ввозимых с этого времени в Россию вин, несмотря на их дороговизну. Напрасно Иван Посошков выступал против ввоза в Россию иноземных вин: «Нам от заморских питий, кроме тщеты и богатству нашему российскому препятия и здравию повреждения иного несть ничего». Жизнь русского и прежде всего столичного знатного дворянина уже была немыслима без вина — тем более что новый рынок не мог не привлечь внимания виноделов. По свидетельству современников, роскошь двора Анны Иоанновны поражала даже искушенных иностранцев. Тогда появляются щегольство в одежде, открытые столы, водки разного сорта и вина: шампанское, рейнвейн, сект, «базарак», «корзик», венгерское, португальское, шпанское, волошское, бургундское. Эту характерную черту того времени отмечал князь М. М. Щербатов в памфлете «О повреждении нравов в России»: «Вины дорогая и до того незнаемые не только в знатных домах вошли в употребление, но даже и низкие люди их употреблять начели, и за щегольством считалось их разных сортов на стол подавать»{46}.
Императрица Елизавета Петровна, как-то сидя на балконе, стала свидетельницей спора графа Строганова и его гостя фельдмаршала Салтыкова, чье венгерское вино лучше. Угостившись у Строганова, они отправились для разрешения спора домой к его оппоненту, чтобы оценить достоинства напитка из его запасов. Поскольку ноги их уже не слушались, они приказали почетному караулу фельдмаршала нести их на руках. Победителем в споре вышла… Елизавета, пригласившая пьяную процессию отведать своего венгерского: после двух стаканов оба спорщика уснули прямо на балконе у императрицы.
Неудивительно поэтому, что в обозе прибывшего в 1740 году в Петербург французского посланника маркиза де ла Шетарди среди прочего имущества находились 100 тысяч бутылок тонких французских вин (из них 16 800 бутылок шампанского). С XVIII века получила известность в России мадера; наиболее распространенной в России была «кромовская» мадера фирмы «Krohn Brothers». Когда Екатерине II под старость врачи порекомендовали пить вино, она стала выпивать в день по рюмке мадеры.
Шампанское и другие французские вина вошли в обиход русских вельмож; их заказывали у купцов по реестрам, указывая необходимое количество бутылок вина выбранного сорта, а также оговаривая цену, которая в процессе покупки нередко снижалась. Предварительно приобретали одну-две бутылки на пробу. Своему управляющему в Петербурге граф Петр Борисович Шереметев наказывал: «У кого есть в продаже хорошие вина, взять пробы, прислать ко мне не замешкав. И ныне я из них выберу те и прикажу тебе взять и прислать; а какая цена которому вину сторговаться, писать». О цене богатейший вельможа писал не случайно — французское вино стоило дорого: цена бутылки бургундского составляла 2 рубля 40 копеек, «Эрмитажа» — 1 рубль 25 копеек, «Котроти» — 1 рубль 40 копеек, «Малинсекта» — 80 копеек. Для сравнения можно привести цены на продовольствие в Москве 50—60-х годов XVIII века при тогдашнем прожиточном минимуме в 8-10 рублей в год: пуд ржаного хлеба стоил 26 копеек, масла — 2 рубля, говядины — 12 копеек, икры — 2 рубля 80 копеек; теленок — 2 рубля 20 копеек; ведро водки (12,5 л) — 2 рубля 23 копейки. При этом зарплата рабочего на полотняной мануфактуре в первой половине XVIII века составляла, в зависимости от квалификации, от 10 до 20 рублей в год.
В результате от графа поступал заказ: «Указ Петру Александрову. Реестр винам, какие для моей провизии надобны, о которых писано, чтоб их выписать, однако оные не выписаны и ежели есть хорошие в продаже по сему реестру и взять надлежит:
Бургонского красного — 600 бутылок;
Бургонского белого мюльсо — 200 бутылок;
Шампанского пенистого — 200 бутылок;
Шампанскаго красного — 100 бутылок;
Котроти — 100 бутылок;
Белого Французского старого — 200 бутылок;
Сейлорингу мускат — 100 бутылок;
Кипрского — 50 бутылок;
Капо белого и красного — 50 бутылок;
Фронтаньяку — 100 бутылок.
Шереметев выписывал разные вина — бордоские (названные англичанами «кларет»), самые темные и густые во Франции руссильонские вина (например, «Фронтиньяк»), одно из самых тонких французских вин — «Эрмитаж» и, конечно, шампанское. Во всех заказах значится бургундское вино, которое Шереметев, по его собственному выражению, «употреблял обыкновенно», а в Москве его достать было трудно: «Вина бургонского, которое б годилось для всегдашнего моего употребления, здесь нет, а есть да очень плохи и присланные ныне не годятца ж»{47}. Привередливый граф отечественного производителя не уважал и закупал за рубежом практически все вещи повседневного обихода: ткани, кареты, обои, костюмы, табак, бумагу, сосиски, селедки, английское пиво с «круглыми раками» и даже зубочистки и «олово для конопаченья зубов». «Французскую водку» (то есть коньяк) он выписывал исключительно для медицинских целей: «Достать в Петербурге самой лучшей французской водки коньяку для примачивания глаз моих ведро, и чтоб она была чиста и крепка».
По дешевке импортные напитки можно было приобрести у контрабандистов — моряков с прибывавших кораблей — или на обычных в первой половине XVIII столетия распродажах конфискованного имущества опальных. Знатные и «подлые» обыватели демократично торговались за право владения вещами из обстановки богатого барского дома. Так, в 1740 году на распродаже вещей только что осужденного по делу Волынского графа Платона Мусина-Пушкина тайный советник Василий Никитич Татищев пополнил свой винный погреб 370 бутылками «секта» (по 30 копеек за бутылку); гвардии прапорщик Петр Воейков лихо скупил 370 бутылок красного вина (всего на 81 рубль 40 копеек), 73 бутылки шампанского (по рублю за бутылку), 71 бутылку венгерского (по 50 копеек), а заодно уж 105 бутылок английского пива (по 15 копеек){48}.
Подносят вина чередой:
И алиатико с шампанским,
И пиво русское с британским,
И мозель с зельцерской водой, —
как видим, в стихотворении Державина «К первому соседу» (1786 год) соседствуют иностранные и российские напитки. Но разнообразие импортных вин никак не повлияло на отечественное производство спиртного. Нашлись и последователи в деле усовершенствования крепких напитков. Появилось большое количество водок, а также ягодных, травяных и фруктовых наливок и настоек на двоенном спирте (крепостью 40—50°). Во второй половине века стал известен знаменитый «Ерофеич» — горькая настойка смеси мяты, аниса, кардамона, зверобоя, тимьяна, майорана, тысячелистника, донника, полыни и померанцевых корочек. По преданию, этим напитком цирюльник Ерофеич, побывавший в составе русской миссии в Пекине и знакомый с тибетской медициной, вылечил графа А. Г. Орлова от тяжелого заболевания, добавляя туда еще и корень женьшеня.
В самом конце столетия петербургский академик Иоганн Тобиас Ловиц получил настоящий безводный спирт (96—98°), который стал в следующем веке промышленной основой для водочной индустрии.
Даже иностранцы, попавшие в Россию, делали свой выбор в пользу русской водки, которая, по мнению попробовавшего ее в начале столетия К. де Бруина, «очень хороша и цены умеренной».
«Лучше в воду деньги метать, — считал предприниматель («водочный мастер») Иван Посошков, — нежели за море за питье их отдавать… А нас, россиян, благословил Бог хлебом и медом, всяких питей довольством. Водок у нас такое довольство, что и числа им нет; пива у нас предорогие и меды у нас преславные, вареные, самые чистые, что ничем не хуже ренского».
А налоги от торговли спиртным по-прежнему пополняли доходы казны.
Служба «коронных поверенных»
Реформы и победоносные войны XVIII столетия требовали все больших средств. Среди прочих способов получения денег Петру уже в 1700 году анонимно (в «подметном письме») советовали «из своей государевой казны по дорогам везде держать всякие харчи и построить кабачки так же, что у шведов, и в том великая ж будет прибыль».
В только что основанном Петербурге были заведены «для варения пива во флот голандским манером» казенные пивные и водочные заводы{49}. В самый разгар Северной войны царь решил ввести полную государственную монополию и на производство и продажу водки. Указы 1708—1710 годов запретили всем подданным — в том числе, вопреки старинной традиции, и дворянам — винокурение для домашних нужд. По мысли законодателя, отныне население должно было утолять жажду исключительно в казенных заведениях, обеспеченных «добрыми питьями». У «всяких чинов людей» предполагалось конфисковать перегонные «кубы». Нарушения должны были пресекаться с помощью традиционного российского средства — доноса: у «утайщиков» отбиралась половина всего имущества, четверть коего полагалась доносителю{50}.
Но провести в жизнь этот план не удалось даже непреклонной воле Петра. Бессильными оказались обычные для той эпохи меры устрашения, вроде ссылки или «жесточайших истязаний». Казенная промышленность не могла так быстро нарастить мощности, чтобы заменить частное производство; провинциальная администрация была не в состоянии — да и не слишком старалась — проконтролировать все дворянские имения. Их хозяева курили вино и для себя, и для подпольной продажи на сторону, и — с гораздо меньшим риском — для сбыта собственным крестьянам по цене ниже казенной. Ганноверский резидент Вебер отметил, что только «из одного посредственно зажиточного дома» продано было таким образом за год столько водки, «что причинило убытку царским интересам по крайней мере на 900 руб., из чего уже можно судить, что должны получать знатнейшие и обширнейшие господские дома»{51}.
Власть должна была отступить. После неудачной попытки отобрать перегонные «кубы» правительство столь же безуспешно пробовало их выкупить. Только после этого последовал указ 28 января 1716 года, разрешивший свободу винокурения при условии уплаты особого промыслового налога с мощностей аппаратов: «Во всем государстве как вышним, так и нижним всяких чинов людем вино курить по прежнему про себя и на подряд свободно с таким определением, дабы в губерниях генералам-губернаторам и губернаторам, вице-губернаторам и лантратам, объявя доношениями, кто во сколко кубов и казанов похочет вино курить, и те кубы и казаны привозить им в городы к губернаторам, а в уездех — к лантратам, и оные, осмотря, измеряв их верно осмивершковое ведро (во сколко какой будет ведр), заклеймить. И для того клеймения сделать клейма цыфирными словами, сколко в котором кубе или казане будет ведр, таким числом и клеймо положить, чтоб после клейма в тех кубах не было неправые переделки и прибавки ведр. И, заклеймя, положить на них с той ведерной меры сбор: со всякого ведра (хотя где не дойдет или перейдет, то с полнаго числа) — по полуполтине на год. И тот сбор числить к питейному сбору. А сколко в которой губернии оного сбору будет положено, о том в канцелярию Сената присылать губернаторам ведомости. А при объявлении оных кубов и казанов имать у помещыков, а где помещыков нет — у прикащиков и у старост скаски под жестоким страхом, что им в тех кубах вино курить про свои нужды или на подряд, а другим никому, и крестьянам своим на ссуду из платы и без платы не давать, и вина отнюдь не продавать и ни с кем не ссужатся. А не явя и не заклеймя кубов и казанов, по тому ж вина не курить и незаклейменых кубов и казанов у себя не держать»{52}.
После смерти Петра в 1727 году Верховный тайный совет отдал было все таможенные и кабацкие сборы городовым магистратам, но скоро началось сокращение государственных учреждений и магистраты были упразднены. Ведавшая питейным делом Камер-коллегия, как и в XVII веке, использовала оба способа винной продажи — «на вере» и с откупа.
Выгодное производство и казенные подряды привлекали внимание купцов-предпринимателей. Им принадлежали наиболее крупные винокурни. Это были мануфактуры, состоявшие из основных (мельницы, солодовни, поварни) и вспомогательных (кирпичные заведения, кузницы, котельные и бондарные мастерские) производств. Там трудились штат постоянных работников (винокуров, подкурков, браговаров, жеганов и прочих) и значительное число подсобников. Питейные промышленники устами Ивана Посошкова выражали стремление прибрать к рукам отрасль, оградить ее от дворян и заморских конкурентов. Посошков предлагал ликвидировать дворянское винокурение и ввести свободное производство и продажу спиртного по принципу «откупа с вольного торгу»{53}. Но этим надеждам суждено было сбыться только через 150 лет.
Откупной бизнес был притягательным, но и рискованным делом. С одной стороны, откупщика караулила казна, с которой надлежало расплачиваться аккуратно и в срок. Откупные суммы были значительными и вносились обычно не сразу, а частями; к тому же чиновники при заключении откупного контракта требовали от соискателя гарантий в виде поручительства нескольких его состоятельных соседей и родственников. С другой стороны, успех дела зависел и от экономической конъюнктуры (цен на зерно), отношений с подрядчиками и ведавшими откупом чиновниками, усердия местных «питухов» и добросовестности продавцов-приказчиков.
Кроме того, надо было следить за конкурентами-«корчемниками». Первоначально Камер-коллегия пыталась привлечь к «выемке» незаконного спиртного отставных офицеров, но Сенат уже в 1730 году указал, что для пресечения «недоборов» откупщики требуют настоящих воинских команд. Около Петербурга и на Ладожском озере для поимки корчемников учреждены были армейские заставы. С этой же целью в 1731 — 1732 годах винные откупщики-«компанейщики» обнесли Москву деревянным частоколом, получившим название Компанейского вала. Когда частокол сгнил, на его месте в 1742 году был возведен земляной Камер-коллежский вал с 16 заставами для проезда и досмотра товаров. Это сооружение вплоть до начала XX века являлось границей Москвы, затем было снесено, но осталось в названиях улиц — Хамовнический, Трехгорный, Пресненский, Грузинский, Бутырский, Сущевский валы.
Борьба с «корчемством» была возложена на учрежденную при Анне Иоанновне городскую полицию, а с 1751 года в Москве, Петербурге и во многих других городах появились специальные корчемные конторы, подчинявшиеся Корчемной канцелярии. Однако относительно успешными эти усилия были, пожалуй, только в столицах, где контроль был строже. Ему содействовали сами откупщики: по условиям договора с казной они имели право даже обыскивать «со всякой благопристойностью» багаж приезжавших в город дворян. Последние же по закону должны были провозить свое домашнее вино не иначе как по «реестру» с точным указанием количества и разрешением от местного воеводы или губернатора.
Но даже в Москве редкий день стража не задерживала нарушителей — большей частью барских крестьян и дворовых, стремившихся всеми правдами и неправдами доставить деревенский продукт в дома своих хозяев без всякого «письменного вида». Так, 29 марта 1743 года караульный сержант Автомон Костин задержал двух мужиков с двухведерным бочонком. Злоумышленники рассказали, что сами они — крепостные генерал-аншефа Василия Федоровича Салтыкова, а вино — господский подарок дворовым на Пасху. Бдительный сержант ответом не удовольствовался и генеральским чином не смутился. Выяснилось, что люди Салтыкова везли в Москву — на законных основаниях — целый обоз из 28 бочек (на 502 ведра) водки и по дороге нарочно или случайно завезли одну бочку на загородный двор, а уже оттуда таскали спиртное потихоньку в город, пока не попались. Самого генерала, конечно, не тронули, но дело было доведено до конца: распоряжавшемуся доставкой адъютанту Василию Селиванову пришлось-таки заплатить штраф в пять рублей{54}.
За пределами больших городов за всеми «корчемниками» уследить было невозможно. Надо полагать, власти, и без того обремененные множеством забот, не очень-то и стремились неизбежное зло преследовать, тем более что «корчемные команды» встречали иногда явное сопротивление или укрывательство. Не в меру законопослушный дьячок из села Орехов погост Владимирского уезда Алексей Афанасьев долго пробивался в местное духовное правление, затем в Синод и, наконец, дошел до самой Тайной канцелярии с доносом на своего батюшку в том, что поп не учитывает не исповедовавшихся и «сидит корчемное вино» в ближнем лесу. Упорный дьячок заявлял, что его подвигнуло на донос видение «пресвятой Богородицы, святителя Николая и преподобного отца Сергия»; доноситель вытерпел полагавшиеся пытки и был сослан в Сибирь, но искомый самогонный аппарат следствие так и не обнаружило{55}.
Когда Корчемная контора запрашивала провинции об успехах на поприще борьбы с незаконным изготовлением и продажей вина, те, как вологодский воевода в 1752 году, отвечали: задержанных лиц, равно как их конфискованного движимого и недвижимого имения и «пойманных с корчемными питьями лошадей», не имеется. На крайний случай поимки виновный мог простодушно отговориться, как крестьянин Филипп Иренков, выловленный осенью 1752 года на переславльской дороге: сторговал бочонок у «неведомо какого мужика» на лесной дороге и понятия не имел, что питье может оказаться незаконным. Найти же подпольного производителя не представлялось никакой возможности; следствие в массе подобных случаев заходило в тупик, и дело само собой прекращалось, а криминальный бочонок переходил в руки других потребителей.
Это было вполне естественно, поскольку борьба с корчемниками являлась на редкость «взяткоемким» мероприятием. Корчемные команды ловили — и сами же «изо взятков» отпускали задержанных. В распоряжении контор имелся специальный фонд — «доносительские деньги», но доносчики не очень стремились объявиться при процедуре тогдашнего правосудия. Когда в 1759 году ясачный татарин Бикей Юзеев, скупавший для своего ремесла медь, попробовал из предосторожности «объявить» в Казани о купленной им у «новокрещен» из деревни Верхний Уряс «винокуренной трубе», так сам попал под следствие. Продавцы от всего «отперлись» (поскольку саму «трубу» у кого-то стащили), а свидетелей у Юзеева не нашлось. В конце концов непьющего татарина-мусульманина через полгода отпустили — с взысканием и с него, и с продавцов «приводных денег»{56}.
А в 1750 году приказчик Васильев обнаружил, что крестьян его барина систематически поит хозяин соседнего имения в Тамбовской провинции отставной майор Иван Свищов, устроивший питейное заведение в собственном доме. При поддержке хозяина в Петербурге приказчик добился-таки расследования, но лишь потому, что дело начала не местная администрация, а ведавшая питейным доходом Камер-коллегия. Но прибывший следователь премьер-майор Безобразов немногого достиг: мужики не желали давать показания на помещика-«корчемника», а священник отец Василий за полученные от «милостивца» 16 рублей был готов поклясться в его невиновности. Дело тянулось долго и закончилось для виновника незначительным штрафом{57}.
Более серьезные результаты достигались, только если инициативу проявляла сама верховная власть. Созданная в начале царствования Екатерины II комиссия для расследования творившихся в Белгородской губернии безобразий без особого труда уличила во взяточничестве 39 чиновников местной администрации во главе с губернатором, тайным советником Петром Салтыковым. Губернатор знал о незаконном винокурении во вверенной ему губернии и не возражал, поскольку с 1751 по 1761 год получил через доверенных лиц взяток на сумму 4600 рублей. Тем же занимались сменившие отстраненного Салтыкова действительные статские советники Григорий Шаховской (получил 1315 рублей) и Григорий Толстой, который успел в 1761 году взять только 407 рублей 50 копеек и 50 ведер вина. Наиболее успешно «кормились» сами «корчемные смотрители»: Бахтин получил 1495 рублей, Скибин — 1620 рублей и лошадь ценой 15 рублей, Чейкин — 730 рублей и жеребенка в 10 рублей. Но приобщиться желали и другие; поэтому губернаторский товарищ, действительный статский советник Петр Безобразов взимал «дань» с чиновников за посылку их в те слободы, где «неуказное вину курение было»; в получении взяток он признался, но объяснил, что принял их без вымогательства и исключительно по усердным просьбам сослуживцев.
Злоупотребляли все — в том числе прокурор Александр Янков, секретари и бухгалтер губернской канцелярии, воеводы городов Яблонова, Рыльска, Нового и Старого Оскола, Курска, Севска; экзекуторы и канцеляристы. Даже бедный коллежский регистратор Елисей Булгаков ухитрился за недонесение о «неуказном винном курении» взять с благодарного населения 70 рублей деньгами и часы за 20 рублей. Чиновники брали мелкие подачки в 10-12 рублей, не отказывались от подношений шелками, водкой, сахаром — всего на следствии фигурировала доказанная сумма в 35 300 рублей «деньгами и натурою». Губернатор под присягой все отрицал (поскольку сам дела со взяткодавцами не имел) и отделался легко — увольнением со службы. Некоторым представителям служилой мелкоты пришлось не только потерять чин и заплатить штраф, но и отправиться за 10—20 рублей в Сибирь на поселение. Но едва ли этот показательный процесс мог принципиально изменить ситуацию{58}.
В одном только 1752 году было арестовано 12 тысяч торговцев; однако ни поощрение доносчиков половиной стоимости изъятых «питей», ни усилия откупщиков и их стражи не помогали. Государство то грозило штрафами в 200—500 рублей и конфискацией вотчин, «дворов, животов и лавок и всяких торговых промыслов и заводов вечно, у кого что ни есть», то объявляло амнистию корчемникам и возвращало отнятое добро — но не могло искоренить этого явления, которое обнаруживали даже рядом с дворцом на квартирах полков лейб-гвардии. Многочисленные указы против корчемства (только при Екатерине II их было издано более 20) оказывались безуспешными, поскольку корчемство порождалось постоянно возраставшими ценами на казенное вино. К тому же конфискованные средства производства — «винокуренные кубы» — сразу выставлялись для продажи и попадали в руки других потенциальных корчемников.
Рынок сбыта алкогольной продукции был обширен, и места хватало всем. Иные из откупщиков становились богачами, как осташковский мещанин Савва Яковлев, прибывший когда-то в столицу «с полтиною в кармане» и торговавший вразнос с лотка. Уже в 1750 году он возглавил компанию (в нее вошли три его сына и 12 крупных купцов: Медовщиков, Лихонин, братья Чиркины, Грязновский-Лапшин, Потемкин, Позняков, Резвой, Апайщиков, Пастухов, Иконников и Иванов), взявшую на откуп всю питейную торговлю в Петербурге. Компания устояла против конкурентов: на торгах в 1758 году она предложила «наддачи» 211 тысяч рублей и получила право на откуп всех казенных сборов, в том числе и питейных, не только в Петербурге, но и в Москве, с 1759 года на семь лет. Завершил Яковлев свою карьеру миллионером-заводчиком и потомственным дворянином.
Судьба других оказывалась незавидной. Преемники Яковлева — купцы Голиковы и их компаньоны, взявшие откуп в столице с 1779 по 1783 год за ежегодную уплату по 2 миллиона 320 тысяч рублей, попали под суд, закончившийся для них крахом и конфискацией имущества за контрабанду французской водки из Выборга, куда она ввозилась беспошлинно. В числе пострадавших в этом деле был будущий историк, исследователь эпохи Петра Великого Иван Голиков, вынужденный после суда оставить коммерцию и заняться научными изысканиями{59}.
Еще один знаменитый винный откупщик Василий Алексеевич Злобин вышел в люди из крестьян Саратовской губернии. Начинал он карьеру с сельского писаря, дослужился до управляющего винокуренными заводами самого генерал-прокурора Сената князя А. А. Вяземского. Такая протекция предоставляла Злобину новые возможности: он владел рыбными промыслами в Астрахани, занимался поставкой провианта казенным учреждениям, но основу его богатства составили откупа, сделавшие его семью одной из богатейших в России. Почти постоянно проживая в Петербурге, он скупал по всей стране недвижимое имущество, в том числе приобрел роскошный особняк в Екатеринбурге — нынешнюю губернаторскую резиденцию. Свой родной Вольск он мечтал сделать губернским городом и построил в нем на свои средства двухэтажный Гостиный двор. Это строительство и разорило откупщика — после войны 1812 года он не смог рассчитаться с казной по кредиту в четыре миллиона рублей, и его собственность пошла с молотка. Злобин скончался в 1814 году, а спустя 15 лет, в июле 1829 года, принимая во внимание его заслуги, император Николай I распорядился долги простить.
Документы Канцелярии конфискации перечисляют десятки имен неудачников помельче. Один из них — дворцовый крестьянин из подмосковного села Тайнинского Ларион Титов — в 1726 году выиграл торги и получил на откуп на четыре года кабак в подмосковном селе Пушкине, за что должен был платить ежегодно немалые деньги — 417 рублей 83 копейки. За добросовестность мужика поручились восемь человек: московские мещане, поручик и канцелярист; сам же Титов нанял четырех приказчиков, успешно начал дело и в первый год вовремя расплатился с казной. А дальше предприятие пошло прахом: в 1728 году его «кабацкое строение» сгорело. Владелец как-то выкрутился, уговорил судью «акцизной каморы» отсрочить платеж — но тут с деньгами сбежали его приказчики, которые «сидели у винной и пивной продажи». Возможно, и на этот раз Титов смог бы оправиться (ему должен был крупную сумму тесть), но поручители сами оказались в долгах; тесть же не смог выручить, поскольку вложил деньги в соляной откуп. Титова взяли под стражу, конфисковали его московский «дворишко» с садом и посадили скованным в подвал Камер-коллегии. Оттуда несчастливый откупщик в течение нескольких лет посылал челобитные, будучи не в состоянии выплатить оставшиеся 1603 рубля{60}. Так же и другие незадачливые предприниматели расплачивались собственным имуществом, уходившим с торгов в погашение долга казне.
Конкуренция между купеческими и дворянскими винокуренными заводами обострялась. Указом 1728 года впервые монопольное право на винокурение предоставлялось только помещикам, а из прочих сословий — лишь подрядчикам на казенные заказы{61}. Правда, выполнен он не был: дворянские винокурни еще не могли в полной мере обеспечить растущие потребности кабацкой торговли. В середине XVIII века работали 11 дворцовых, 7 казенных, 298 купеческих и 278 помещичьих винокуренных заводов. Однако наиболее дальновидные представители шляхетства понимали, какую выгоду сулит им питейный бизнес.
Впрочем, рост откупной торговли порождал и опасения, которыми подданные делились с властью в традиционной форме анонимных «подметных писем». В 1732 году к императрице Анне Иоанновне попала жалоба на откупщиков и их подручных, усиленно принуждавших народ пить: «Наливают покалы великий и пьют смертно, а других, которыя не пьют, тех заставливают сильно; и многие во пьянстве своем проговариваютца, и к тем празным словам приметываютца приказные и протчия чины»{62}. Безымянный автор этого обращения знал, что в то время кабацкие возлияния нередко заканчивались для «питухов» серьезными неприятностями. Стоило поручику в заштатном гарнизоне обругать очередной приказ или загулявшему посадскому в кабаке сравнить портрет императрицы на серебряном рубле со своей подругой, как тут же находились «доброжелатели», готовые обличить беднягу в оскорблении титула и чести государя.
В более либеральное царствование дочери Петра Великого Елизаветы находились и оппоненты откупных порядков. В 1751 году архивариус Мануфактур-коллегии Андрей Лякин осмелился публично объявить в Сенате и подать в Тайную канцелярию свой проект «О избавлении российского народа от мучения и разорения в питейном сборе». Опытный чиновник с 40-летним стажем сожалел, что нельзя «вовсе пьянственное питье яко государственной вред искоренить», так как народ к нему «заобыклый» и «по воздуху природный и склонный». Однако он полагал, что корчемство и злоупотребления откупщиков можно пресечь отказом от привилегий и переходом к свободному винокурению с уплатой полагающихся налогов по примеру соседней Украины, ибо «где запрещение — там больше преступления». Правда, автор достаточно трезво оценивал свои возможности, а также перспективы ограничения доходов «многовотчинных господ», и в случае высочайшего неудовольствия был готов постричься в монахи{63}. Следы этого проекта теряются в Сенате, куда дело было переслано из Тайной канцелярии.
Но оптимистов в питейном вопросе было больше. В царствование Елизаветы Петровны в Сенат был подан проект «О прибыли государственной казны от продажи хлебного вина». Его безымянный автор считал нормальным, если «трезвый человек выпьет в один день четверть крушки простого вина, а водки осьмую часть крупней, а таких частей в ведре 32». Из расчетов выходило, что даже этот «трезвенник в год должен выпить не менее 11 ведер вина. Далее 11 ведер были умножены на примерную численность податных мужских «душ» (10 миллионов человек) — вышло 110 миллионов ведер; если же считать «с бабами» — то уже 220 миллионов! Правда, затем автор спохватился — вспомнил, что дети еще не пьют, но все же был уверен в наличии не менее «14 миллионов питухов», которые должны принести казне по крайней мере 38 миллионов рублей ежегодной прибыли{64}. Цифры для того времени назывались фантастические (весь бюджет насчитывал в те годы 12—14 миллионов рублей), но перспектива оценивалась верно.
Именно в царствование Елизаветы началось перенесение тяжести налогообложения с прямых налогов на косвенные. С подачи известного государственного деятеля той эпохи Петра Шувалова в 1740— 1750-х годах несколько раз повышались цены на вино. Тогда же, в середине века, параллельно с полным оформлением крепостного права утвердилась и дворянская монополия на производство спиртного при исключительном праве казны на его продажу. В 1740 году окончательно было запрещено винокурение церковным властям и монастырям. Указы 1754—1755 годов предназначали этот вид доходов исключительно для дворян.
Всем заводчикам-недворянам предлагалось продать или сломать свои заведения. Дворяне же и классные чиновники по указу 1755 года имели право выкуривать для себя определенное количество водки соответственно чину по Табели о рангах: «…первого класса тысяча, второго 800, третьего 600, четвертого 400, пятого 300, шестого 200, седьмого 150, осьмого 100, девятого 90, десятого 80, первого на десять 60, второго на десять 40, третьего на десять 35, четвертого на десять 30; и для курения того вина кубы и казаны клеймить в число вышеписанной препорции»{65}.
В качестве компенсации «подлым» сословиям указ 1758 года и «Устав» 1765 года разрешали крестьянам и горожанам варить пиво и мед для семейных торжеств без обязательных прежде пошлин и разрешения («явки») местных властей — но исключительно для себя, а не на продажу. На особом положении находились так называемые «привилегированные» губернии на Украине, в Новороссии и только что присоединенных в ходе разделов Речи Посполитой Белоруссии и Литве. Там помещики и свободное население (украинские казаки) сохранили традиционное право не только производить, но и торговать водкой. Дворяне ставили в своих владениях корчмы и шинки, а казаки имели привилегию торговать «чарочною мерою в домах своих». Однако эти вольности не распространялись на казенные земли и города; категорически запрещалось продавать такую «частную» продукцию в собственно великорусских губерниях на 150 верст от границы.
Питейная торговля стала настолько серьезной государственной проблемой, что в 1763 году Екатерина II лично занялась ею и набросала проект будущего распределения откупов по губерниям. В 1765 году одновременно появились указ «об отдаче питейной продажи с 1767 года на откуп во всем государстве» на каждые четыре года и «Устав о винокурении». Последний документ давал обоснование питейной монополии и деятельности ее агентов — откупщиков:
«<…> 13. Понеже питейная продажа есть издревле короне принадлежащая регалия, как то и Уложеньем 157 (1б49-го. — И. К, Е. Н.) года неоспоримо доказывается, и сохранение оной есть тем большой важности, что тем избегаются всякие другие тягостные налоги; то обнадеживаем Мы будущих откупщиков, когда поверяемый им сей казенный торг исправно, честно и порядочно вести будут, нашим монаршим покровительством, повелевая питейную продажу именовать и почитать казенною, а откупщиков во время их откупу — коронными поверенными служителями, и дозволяя им для того носить шпаги.
14. Согласно тому, дозволяется им, как на отдаточных, так и на питейных домах поставить наши гербы, яко на домах под нашим защищением находящихся, и сего ради:
15. Как Камер-Коллегии и ее Конторе, так и всем губернаторам и воеводам именно повелеваем откупщиков, как поверенных и к собственному нашему торгу допущенных, от всяких обид и притеснений крайне защищать, и до помянутых домов никакое насилие не допускать, паче же особливо отдаточные дворы и магазины по требованию их достаточными караулами снабдевать.
16. Откупщик и его поверенный во время своего откупа, кроме криминальных и вексельных дел, нигде судим быть не может, как только в Камер-Коллегии и ея Конторе, а в губерниях у губернатора».
В духе идей Просвещения новый закон осуждал прежние порядки, когда «от происшедших злоупотреблений название кабака сделалось весьма подло и безчестно, хотя в самом деле безчестно токмо худое питья употребление», и повелевал «оные места не кабаками, но просто питейными домами отныне именовать»{66}.
По закону откупная сумма уплачивалась вперед помесячно. Казна устанавливала продажные цены, которые следовало соблюдать под страхом штрафа за корчемство. Откупщикам бесплатно отдавались в пользование все принадлежавшие государству кружечные и отдаточные дворы, кабаки и магазины; кроме того, они могли открывать питейные дома, где и сколько пожелают. С 1779 года Сенат решил отдавать откупа «раздробительно», то есть не вручать кабаки целой губернии в руки одному откупщику-монополисту а сдавать их поштучно, чтобы устраивать конкуренцию среди желающих, «хотя бы кто пожелал взять на откуп и один питейный дом».
«Устав о вине» 1781 года объединил все прежние постановления о винной регалии. Отныне казна — в лице губернских казенных палат — определяла потребное количество вина и заготавливала его либо на собственных винокуренных заводах, либо посредством подрядов с торгов. Преимущество при предоставлении подряда имели заводы своей губернии — сначала мелкие (выкуривавшие от 50 до 100 ведер), потом более крупные (от 100 до 1000 ведер и т. д.). Если вина из своей губернии не хватало, то оно поступало с казенных заводов. В примечании к этой статье устава пояснялось: «Казенная палата дает таковые преимущества или выгоды в подряде или поставке вина одним пред другими, поспешествуя хлебопашеству и скотоводству той губернии»{67}, — то есть прежде всего местным предприимчивым помещикам.
Поставленный продукт хранился в казенных винных «магазинах» под надзором винных приставов. Оттуда откупщики покупали нужное количество для продажи в питейных домах по казенным заготовительным ценам — от 40 до 75 копеек (затем до рубля) за ведро. Полученный спирт они доводили до кондиции — в «узаконенные для продажи сорта» — и продавали по установленным ценам. Так, «полугар» обыкновенный сначала стоил 2 рубля 54 копейки за ведро, затем продажная цена была увеличена до 3 рублей; наливки и настойки — 4 рубля 50 копеек, водка ординарная — 6 рублей. Для обеспечения взятия из казны установленной пропорции вина (нормы выборки) откупщики обязаны были с 1789 года вносить залог в треть откупной суммы.
Каждые четыре года назначались новые торги, на которых все желающие могли соперничать за право торговать водкой. При равных условиях преимущество предоставлялось местным жителям: в городах — посадским людям, в поместьях — помещикам, в государственных, дворцовых, заводских селах — сельчанам. Победившие получали на очередной срок казенные кабаки города, уезда или даже целой губернии. Казенная палата имела право заключать откупные контракты до 10 тысяч рублей, сделки выше этой суммы требовали разрешения Сената.
«Устав о вине» определял правила продажи спиртного и наказания за корчемство: корчемное вино конфисковывалось, и с виновных взыскивался штраф, вдвое превышавший продажную цену. При повторении преступления виновные отсылались на два года: мужчины в крепостную работу, а женщины — в рабочий дом.
Откупщики могли просить из казны деньги на строительство новых кабаков, судить своих служащих, содержать свои воинские команды и даже имели право обыскивать дома обывателей по подозрению в нелегальной торговле водкой. Они заводили собственные винокуренные предприятия, а с 1795 года были освобождены от необходимости покупать вино в казенных «магазинах»; таким образом был устранен контроль государства за объемом и качеством поступавшей в продажу водки{68}. На рубеже XVIII—XIX столетий для предупреждения корчемства откупщикам дозволялось иметь на винокуренных и водочных заводах своих надзирателей и прибавлять число питейных домов, не увеличивая откупной суммы.
Конечно, не обошлось и без сопротивления. Купцы фиктивно продавали свои предприятия, оставаясь их хозяевами, или заводили их на имя компаньонов-дворян. Представители городских сословий в своих наказах в Комиссию для составления нового Уложения (1767— 1768) почтительно, но настойчиво просили сохранить за ними право владеть винокуренными заводами — и иногда им это удавалось. С другой стороны, дворянский Сенат не менее настойчиво добивался от императрицы Екатерины II закрепления дворянской монополии на винокурение{69}. В итоге наметился известный компромисс: винокурение надолго осталось преимущественно «дворянской» отраслью промышленности, а организацию откупной торговли брали на себя более приспособленные к такого рода деятельности купцы.
В рядах водочных подрядчиков XVIII столетия мы находим крупнейших сановников: графов Петра и Александра Шуваловых и Петра Чернышева, генерал-прокурора князя Никиту Трубецкого, генерал-аншефов Степана Апраксина, Петра Салтыкова и Петра Румянцева, начальника Тайной канцелярии Андрея Ушакова, обер-прокурора Сената Александра Глебова, сенатора и поэта Гаврилу Державина, а вслед за ними и других представителей «шляхетства». Составленная в 1765 году для Сената ведомость «винных поставщиков» включает 38 действительных тайных советников, генерал-фельдмаршалов и генерал-аншефов, а также чиновников рангом пониже, до подпоручиков и титулярных советников.
Во второй половине столетия аристократы уже не стеснялись заниматься не только подрядами, но и откупными операциями, несмотря на высочайшее запрещение по указу 1789 года. Андрей Болотов рассказывал о ходивших по рукам «едких сатирах и пасквилях» с карикатурами на откупщиков-князей Ю. В. Долгорукова и С. С. Гагарина, изображенных в виде кабацких зазывал: «Сюда, сюда, ребята! Вино дешевое, хорошее!» Сергей Сергеевич Гагарин имел несколько винокуренных заводов производительностью более 90 тысяч ведер вина в год; заводы князя А. Б. Куракина давали более 100 тысяч ведер; у князя Ю. В. Долгорукова крупные заводы были в Московской и Калужской губерниях; многочисленные винокуренные заводы находились в вотчинах Воронцовых и Голицыных{70}.
За знатью тянулись помещики «средней руки». Андрей Болотов описывал, как «бесчисленное множество корыстолюбивых дворян как богатых, самых знатных, а в том числе и самых средних… давно уже грызли зубы и губы от зависти, видя многих других от вина получающих страшные прибыли… Повсюду началось копание и запруживание прудов, повсюду рубка [лесов] и воздвигание огромных винных заводов, повсюду кование медных и железных котлов с приборами; и медники едва успевали наделывать столько труб и казанов, сколько требовалось их во все места»{71}.
Собственный хлеб и даровой труд крепостных гарантировали низкую себестоимость продукции и выгоду ее сбыта казне. К тому же помещики, имея по закону право гнать водку для собственных нужд, при попустительстве местных властей продавали ее своим и чужим крестьянам. «Учредил у себя за запрещением явную винную продажу на таком основании и под таким покровом, что и до кончины его искусство то истреблено быть не могло и продолжалось прибыточно к собственному его удовольствию. Он учредил в сельце своем лавку для продажи пряников, назнача им цену, как то и везде водится, пряник алтын, пряник пять копеек, пряник семь копеек и пряник гривна. Его собственные крестьяне, окольные и заезжие, приходя в лавку, берут за деньги пряники, кому в какую цену угодно, идут с ними на поклон к помещику, которых он всех охотно до себя допускал. Определенный к тому слуга, принимая пряник, дает соразмерный стакан вина принесшему оный по приказанию своего господина. Сим стаканам учинено было такое же учреждение, как и пряникам… а потому каждодневная продажа вина и выручка денег превосходила всегда десять уездных кабаков» — такая технология полулегальной продажи водки отставным майором Верзилом Фуфаевым описана в одном из нравоучительных сочинений того времени{72}. Кто же мог запретить доброму барину угощать своих мужиков в ответ на их скромные подарки?
Энергию дворян-предпринимателей и откупщиков стимулировал неуклонный рост цен на водку с 30-х годов XVIII века. В 1742 году ведро ее стоило 1 рубль 30 копеек, в 1750-м — уже 1 рубль 88 копеек, в 1756-м подорожало до 2 рублей 23 копеек, в 1769-м — до 3 рублей, а к 1794 году — до 4 рублей; официально эти надбавки объяснялись тем, что «с кабаков напиткам продажа вольная и к народному отягощению не касающаяся».
Растущие расходы на двор, фаворитов, административные преобразования и армию (в XVIII столетии Россия воевала полвека) делали питейное дело совершенно необходимым средством увеличения казенных поступлений. Именно из питейных доходов на протяжении всего столетия финансировался созданный Петром I военный флот; оттуда же, «из прибыльных кабацких денег», Сенат в 1754 году изыскал средства на строительство задуманного Елизаветой и ее зодчим Б. Растрелли Зимнего дворца.
При Петре I доход от продажи спиртного вышел на второе место в бюджете и составил примерно 1 миллион 370 тысяч рублей; к 1750 году он достиг 2 666 900 рублей{73}. При этом нужно иметь в виду, что установить более-менее точные размеры производства, продажи и потребления питей в то время едва ли возможно. Камер-коллегия в 1737 году осмелилась доложить, что не имеет сведений о количестве кабаков и винокуренных заводов в стране по причине неприсылки соответствующих ведомостей. В ответ Анна Иоанновна гневно выговорила министрам, что «самонужное государственное» дело тянется уже полтора года и конца ему не видно.
Вице-канцлер Андрей Иванович Остерман в докладе 1741 года полагал, что не менее 300 тысяч рублей в год «остается в пользу партикулярных людей» из-за неучтенного производства на частных винокурнях и тайной («корчемной») продажи. Искоренить же корчемство, как следовало из доклада, невозможно: подданные больше боялись методов тогдашнего следствия и доносить не желали, а «корчемников» спасали от наказания высокопоставленные лица — крупнейшие винокуры, реализовывавшие на рынке тысячи ведер в свою пользу. Единственное, что мог придумать опытнейший министр, — это умножить число казенных винокуренных заводов (но так, чтобы при этом не снижалась казенная цена вина при продаже) и запретить ввоз импортной водки в Россию{74}.
Победа откупной системы при Екатерине II привела к наращиванию питейного производства. Ведь на четырехлетие 1767—1780 годов на продажу в Петербург требовалось поставить 450 тысяч ведер вина, что составляло четверть винной поставки по стране. Общий доход от продажи спиртного увеличился с 5 миллионов 308 тысяч рублей в 1763 году до 22 миллионов 90 тысяч рублей к концу екатерининского правления (соответственно чистый доход казны равнялся в 1763 году 4 миллионам 400 тысячам рублей, а в 1796-м — почти 15 миллионам) и составлял треть доходной части государственного бюджета{75}. В 1794 году бывший фаворит императрицы и крупный вельможа П. В. Завадовский сообщил в письме своему приятелю, послу в Лондоне С. Р. Воронцову, об очередных победах русской армии под Варшавой и небывалом успехе торгов по винному откупу: «Все губернии разобраны. Сверх четырех рублей (стоимость ведра водки в конце XVIII века. — И. К., Е. Н.) наддача идет ежегодно за три миллиона… Казна величайшую против прежнего прибыль получает»{76}.
В то же время в Петербурге в 1790 году была издана книга «Водка в руках философа, врача и простолюдина». Ее автор, знаменитый естествоиспытатель Карл Линней, предупреждал, вопреки распространенной в то время точке зрения о медицинской пользе алкоголя, что пьянству сопутствуют различные болезни и «злоупотребление сего напитка в нынешнее время больше истребило и истребляет людей, нежели моровое поветрие и самые жестокие и кровопролитные войны»{77}.
Однако попытки воспрепятствовать расширению питейного промысла наталкивались на сопротивление откупщиков и стоявшего за их спиной казенного ведомства.
Сенатский указ от 11 июля 1743 года запретил продавать в кабаках вино и питья лишь во время крестного хода и литургии, при монастырях и приходских церквях{78}. Бессильным оказывался в таких случаях и авторитет церкви, тем более что и в XVIII веке приходилось издавать указы «об удержании священнического и монашеского чина от пьянства и непотребного жития», лишать духовных лиц сана и отсылать в «светские команды». Впоследствии канонизированный воронежский епископ Тихон Задонский пытался запретить развлечения подчиненному духовенству (вплоть до ареста) и как-то смог убедить мирян воздерживаться от разгульных увеселений на Масленицу и другие праздники. При этом владыка использовал не только силу своей проповеди, но и административные меры, требуя с обывателей подписки о непосещении кабаков под угрозой наказания «по силе священных правил и указов». Своим усердием Тихон создавал трудности для местных кабатчиков и богатого купечества, в результате чего вынужден был в 1768 году «удалиться на покой»{79}. Такая же судьба постигла вологодского епископа Серапиона, который запретил откупщикам строить новые кабаки в своих вотчинах и даже приказал не пускать в храмы и к исповеди откупщиков и их служащих.
Казенный питейный дом
Поначалу власть еще как будто стеснялась расширять питейный промысел — тем более что мужицкая неумеренность могла уменьшить другие казенные поступления. В 1706 году кабацких целовальников призывали «смотреть, чтобы тех вотчин крестьяне на кабаках пожитков своих не пропивали для того, что во многих вотчинах являлись многие в пьянстве, пожитки свои пропили, и его государевых податей не платят; а те деньги за них, пропойцев, правят тех же вотчин на них, крестьянех».
Но война требовала все больше денег, а питейный доход имел то преимущество, что его сбор не нуждался в понуждении налогоплательщиков и не вызывал жалоб. В только что основанном Петербурге в 1705 году близ «Невской першпективы» открылся первый кабак — «кружало»; скоро за ним последовали и другие. Государственное дело требовало надзора со стороны самой верховной власти, поэтому кабинет-министры Анны Иоанновны лично рассматривали планы и фасады строившихся в столице «питейных домов». Упомянутый доклад Остермана сообщал, что в 1741 году население империи обслуживали 1324 городских кабака и 763 уездных, часть которых отдавалась «на вере» городским обывателям. Если в 1626 году в Москве было всего 25 кабаков, то в 1775 году на 200 тысяч жителей приходилось 151 питейное заведение. Спустя десять лет в Москве по очередной «ревизии» при 220-тысячном населении насчитывалось 302 храма, один театр и 359 кабаков с 22 временными точками-«выставками». Даже в небольшой провинциальной Вологде в 1777 году на 1447 дворов и 3500 мужских душ имелись 16 казенных питейных домов и один трактир{80}.
Лишь в самых маленьких и бедных городках было по одному питейному дому; обычно же в уездных городах насчитывалось от 3 до 10 заведений, в губернских центрах — два-три десятка. Записная книга питейных поступлений по Кашинскому уезду 1726 года показывает, что в XVIII веке кабак «пошел» в деревню: питейные заведения появились в селах Медведицком, Матвеевском, Белегородке, Креве, Кочемле и деревне Вотре; лишь в деревне Шилухе торговля замерла — и то потому, что «кабацкое строение волею Божию в прошлых годех сгорело»{81}.
Возводили кабаки прежде всего на средства, предназначенные для казенного строительства. Как правило, этих денег не хватало; тогда требовалось разрешение императора на дополнительные ассигнования, которые выделялись из «питейного дохода». В провинции губернские власти объявляли «о вызове к постройке сего дома охочих людей». Затем здесь же в казенной палате устраивались торги; с победителем, предложившим наименьшую сумму, заключался договор о сроках и условиях строительства.
С переходом к откупной системе строительство питейных домов брали на себя откупщики, что оговаривалось в заключенных с ними контрактах. Они же должны были ремонтировать старые заведения таким образом, «чтоб сия починка не только не переменяла прежнего фасада, но и не делала бы гнусного вида». Питейные заведения размещались обычно у въезда в город и на оживленных улицах в центре; иногда — как, например, в Твери — расположенные симметрично одинаковые по архитектуре питейный и почтовый дома оформляли въезд в центр города со стороны предместья.
Питейные дома делились на «мелочные» или «чарочные», «ведерные» и «выставки». В первых напитки отпускали кружками и чарками; в «ведерных» торговали ведрами, полуведрами, четвертями, но могли совмещать мелочную и ведерную продажу «Выставками» назывались места временной винной продажи на праздниках или ярмарках.
Большинство питейных домов, в том числе в губернских городах, представляли собой простые бревенчатые избы, имевшие иногда наружные галереи. И торговали в них так же, как и в предыдущем веке: детины-целовальники «отмеривают известное количество желаемой водки, которую черпают из большого котла деревянной ложкой и наливают в деревянную же чару или ковш». Правда, зашедший в нижегородский кабак петровских времен голландский художник Корнилий де Бруин оценил хорошее качество напитка и отметил новшества по части дамской эмансипации: «Женщины приходят сюда так же, как и мужчины, и выпивают ничем не меньше и не хуже их»{82}.
Заведения екатерининской эпохи уже представляли собой внушительные каменные здания в стиле классицизма. В таких двухэтажных постройках различались зимние и летние помещения для продажи вина. Зимние отапливались печью и находились на первом этаже, холодные летние — на втором. Иногда зимнее и летнее помещения располагались на одном этаже и разделялись сенями. В постоянных заведениях имелись «палата» для продажи напитков, стойка (тесовая перегородка в половину человеческого роста с прилавком) и погреб с ледником для хранения бочек с вином — в подвале либо на улице.
Питейные дома уже могли помещаться под одной крышей с харчевнями — симметрично по разные стороны от общих сеней. В харчевнях допускались «фартинные игры» (в «гусек» и другие) «не на деньги, но для приохочивания покупателей на напитки и для приумножения казенного дохода и народного удовольствия». Одной из таких «фартин» стало популярное в Москве XVIII столетия заведение, известное под названиями «Раскат» или «Негасимая свеча», что находилось прямо на Красной площади у начала улицы Ильинки и в ходе современных строительных работ было исследовано московскими археологами.
В этом подвале без дневного света все время было тепло — зимой помещение обогревали выложенные изразцами печи — и людно. Приходил сюда народ торговый и служивый, многие при форме и с оружием. В столичном заведении пили из стаканов мутного зеленого и коричневого стекла не только отечественное вино, но и заморские напитки из винных штофов. Закусывали рыбкой — множество костей сома, судака, стерляди, леща осталось лежать по углам. Посетители пили и ели с аппетитом и азартом, судя по остаткам более пяти тысяч разбитых стаканов, горшков и мисок. Тут же курили трубки, играли в кости, ссорились и дрались, о чем свидетельствуют выдранные «с мясом» и крючками форменные пуговицы. Завсегдатаями здесь были статские, зарабатывавшие на жизнь сочинением прошений и прочих бумаг, имея при себе перья и чернильницы{83}.
Провинциальные заведения выглядели поскромнее. «В зимнем печь кирпичная с трубой, в нем стойка забрана тесом, трои двери на крюках и петлях и со скобами железными, шесть окон больших, оконницы стеклянные… В сенях пол и потолок тесовой, для входа наверх лестница забрана тесом, дверь на крюках и петлях железных и со скобами железными… В летнем стойка, и в стойке чулан забраны тесом, двои двери на крюках и петлях и со скобами и накладками железными… пол и потолок тесовые» — таким был интерьер одного из питейных домов Весьегонска, «называемого Рытой», по описи 1779 года. Среди прочего имущества опись упоминала «образ Святого чудотворца Николая»; однако трудно сказать, были ли иконы обязательной принадлежностью заведения и какие именно образа считались здесь наиболее уместными{84}. Зато даже самый непритязательный кабак мог быть украшен вывешенным у дверей гербом; использовались и другие виды убранства — знамена, флаги и вымпелы, пока Камер-коллегия не запретила эти вывески, велев над кабаками делать надписи: «В сем доме питейная продажа», а «других никаких непристойных знаков не выставлять».
Согласно «Уставу о вине», такой питейный дом со всем имуществом отдавался в распоряжение «казенному сидельцу» по описи с «оценкою, сделанною при присяжных свидетелях». Продавцы должны были наниматься «по уговору или за ежегодную плату, или означивая некоторую от продажи умеренную прибыль, из купечества или мещан, людей добрых и порядочных»; однако допускались также государственные крестьяне, однодворцы и отставные солдаты.
Торговали «сидельцы» вином, водкой (ординарной и «на подобие гданской» — подслащенной и со специями), пивом, медом на вынос или для распития на месте. Вина и ликеры, привезенные из-за границы через Петербург и Архангельск «дозволенным образом», также могли продаваться в питейных домах, однако только в той таре, в какой были доставлены («штофами и прочими склянками»), но не рюмками или чарками — однако едва ли эти напитки были актуальными для обычного потребителя в провинции.
Практика питейной торговли оставалась прежней. Правда, знаменитый петровский механик Андрей Нартов изобрел первые автоматы для продажи спиртного на одну и пять копеек, и такие «фонтаны» появились в кабаках. Но долго эти новшества не продержались: их портили сами же целовальники, поскольку техника препятствовала махинациям с обмером посетителей{85}.
Почти не ограничивалось время работы; запрещалось только, «чтоб в настоящие ночные часы продажи питей производимо не было». Питейный дом должен был закрываться при прохождении мимо него церковной процессии во время крестного хода, а также во время литургии, если он находился на расстоянии 20 саженей от церкви. Один из таких провинциальных домов, расположенный как раз напротив Трифонова монастыря в старой Вятке, был в 70-е годы XX века к своему двухсотлетнему юбилею отреставрирован, но почему-то стал после этого называться «приказной избой», хотя никогда на эту роль не претендовал. [см. илл.]
В народе по-старому официальные «питейные дома» называли кабаками, кружалами (от кружек, в которых продавалось вино) и «фартинами», что означало меру вина вроде штофа. Будучи самыми что ни на есть общественными заведениями, питейные дома получали неофициальные, но меткие имена. Одни из них назывались по месту расположения — например «Береговой» в Енисейске, «Столбовой» (стоял на столбовой дороге) в Тобольске, «Стрелка» в Весьегонске, «Песочный» в Нижнем Новгороде; «Волхонка», «Зацепа», «Ленивка», у «Тверской росстани», «Малороссиянка» — в Москве. Другие получали имена в соответствии с обликом и характером постройки: «Большой» и «Рытой» (с вырытым омшеником — подвалом со срубом, проконопаченным мхом) в Весьегонске; «Красный», «Высокий», «Мазанка» в Тобольске. Третьи отражали поведение посетителей: «Бражный» и «Веселок» в Тобольске, «Табачный» и «Загуляевский» в Енисейске, «Расстегай» в Весьегонске; «Веселуха» и «Разгуляй» в Москве. В старой Тюмени целый район назывался «Потаскуй» из-за скопления публичных домов и кабаков.
В XVIII столетии кабак «Каток» располагался даже в московском Кремле у Тайницких ворот, куда можно было лихо спуститься с горы зимой. Этот «Каток» Екатерина II повелела в 1773 году убрать по причине «озорничеств» загулявших фабричных из находившегося неподалеку Суконного двора.
Иные народные прозвания кабаков сейчас уже непонятны («Гладкий», «Подметыш», «Малотравка», «Притышный», «Погорелка», «Скородум», «Отречиха», «Кречетник», «Облупа», «на Деревянном Скачке», «Тишина», «Коптелка», «Лупиха», «Красненькой»); другие назывались по имени помывочных мест, около которых они стояли: «Новинские бани», «Сиверские бани», «Денисовы бани», «Девкины бани», «Барашевские бани», «Елоховы бани», «Петровские бани», «Вишняковы бани»; третьи, скорее всего, хранили память о местных «героях» и «героинях»: «Архаровской», «Агашка», «Феколка», «Татьянка». Последний, по преданию, получил прозвище в честь известной разбойницы:
Шла Татьяна пьяна
Из Петровского кружала{86}; —
хотя другая легенда утверждает, что ее резиденцией было иное злачное место.
Северная столица — город чиновников и военных — уступала Москве по количеству населения, но не по числу питейных заведений. Петр I ускоренными темпами застраивал свой «парадиз» и не только вводил казенные кабаки, но и разрешал открывать «вольные дома» желающим купцам, «которые нарочно для такова промыслу особливые домы строили».
Первый историк Петербурга, библиотекарь Академии наук Андрей Иванович Богданов рассказал, что царь однажды решил определить в кабаки целовальниками раскольников «в укоризну оным» и для «изведования их правды и верности, чтоб мерили пиво и вино прямо». Однако такое употребление «бородачей» для государственных нужд как-то не задалось, и пришлось набирать в целовальники отставных солдат и унтер-офицеров. Тот же Богданов подсчитал, что по состоянию на 1751 год в столице имелось три больших «отдаточных двора», где «содержится вино для отпуску на кабаки всего Санктпетербурга»; четыре «ведерных» для оптовой продажи и значительное число «чарочных» заведений:
«а. На Санкт-Петербургской Стороне кобаков тридцать.
б. На Адмиралтейской Стороне сорок восемь кобаков.
в. На Литейной Стороне девятнадцать кабаков.
г. На Выборгской Стороне десять кабаков.
д. На Васильевском Острову четырнадцать кабаков. Всего при Санктпетербурге сто двадцать один кобак».
В конце столетия ежегодно в них выпивалось более 400 тысяч ведер. Иными словами, на каждого жителя столицы, включая детей, приходилось в год более двух ведер водки.
После смерти Петра столичные кабаки, как и везде, попали в руки купечества, но военные оставались постоянными и усердными их посетителями. В «эпоху дворцовых переворотов» настоящими «хозяевами» этих заведений чувствовали себя бравые гвардейцы, периодически устранявшие от власти министра или самого государя.
После смерти Анны Иоанновны в октябре 1740 года фаворит покойной Эрнст Иоганн Бирон, ставший регентом империи при младенце-императоре Иване Антоновиче, одним из первых указов потребовал навести порядок на улицах, поскольку «воровство и пожары чинятся ни от чего иного, как от пьянства, и что патрулинги по ночам ездящих и ходящих людей не досматривают и допускают ездить и ходить без фонарей». Всем обывателям было приказано «наикрепчайшее подтвердить, чтобы в домах шуму и драки не было, под жестоким истязанием. На кабаках и вольных домах вино, пиво и мед, и прочее питье велеть продавать по утру с 9-го часа и продолжать пополудни до 7-го часа, а затем кабаки и вольные домы велеть запирать и продажи отнюдь не чинить». Самоуверенный Бирон считал, что любовь подданных к нему такова, что он «спокойно может ложиться спать среди бурлаков», и даже распорядился поднять в столице цену на водку на 10 копеек за ведро ради быстрейшего строительства «каменных кабаков». Очень возможно, что эти меры сильно способствовали патриотическому подъему среди гвардейцев против «немецкой» власти — и через три недели правления Бирон был свергнут.
Дочь Петра Великого Елизавета на протяжении всего царствования терпела гульбу своих «детушек»-лейб-компанцев, возведших ее на престол, но «распущенность» городских низов и «солдатства» поощрять не желала. Указы нового царствования уже в 1742 году потребовали выдворить из города нищих и не допускать скоплений «подлого» народа; поэтому харчевни и кабаки предписывалось убрать со «знатных улиц» в «особливые места» и переулки, что и было сделано. В 1746 году императрица повелела «в Санкт-Петербурге по большим знатным улицам (Невской, Вознесенской, Садовой и Литейной «прешпективам». — И. К., Е. Н.), кроме переулков, кабакам не быть».
Но тут самодержавная воля вступила в противоречие с казенным интересом. В Камер-конторе подсчитали, что и прежде переведенные кабаки «за незнатностию улиц и за неимением доволного числа питухов» понесли убытки в размере свыше 10 тысяч рублей в год, а теперь они должны были возрасти еще более чем вдвое. В итоге генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой сумел убедить царицу не изгонять кабаки с центральных улиц, а Камер-контора не стала переводить заведения. Елизавета уступила, хотя по-прежнему была недовольна уличным «неблагочинием», и в 1752 году с раздражением спрашивала у сенаторов, будет ли, наконец, закрыт последний кабак в доме напротив старого Зимнего дворца. Это — единственное — заведение и убрали; о питейной продаже на прочих «главных улицах» вопрос уже не поднимался{87}. В 1762 году виноторговцы добились издания распоряжения «о бытии в Санкт-Петербурге кабакам по-прежнему».
Неудачливый преемник Елизаветы Петр III сразу же успел восстановить против себя гвардию. Он ввел новые — по прусскому образцу — мундиры, устраивал распустившимся солдатам «экзерциции». Гвардейских гуляк приказано было отлавливать специальному караулу, поставленному у самого популярного кабака «Звезда», увековеченного в стихах служившего в те времена в Семеновском полку поэта В. И. Майкова:
Против Семеновских слобод последней роты
Стоял воздвигнут дом с широкими вороты,
До коего с Тычка не близкая езда;
То был питейный дом называнием «Звезда».
Там много зрелося расквашенных носов,
Один был в синяках, другой без волосов,
А третий оттирал свои замерзлы губы,
Четвертый исчислял, не все ль пропали зубы
От поражения сторонних кулаков.
Такое покушение на «русский дух» вместе с ужесточением дисциплины и дорогостоящим переодеванием в неудобную форму не добавляли императору симпатий, и вскоре его царствование закончилось очередным переворотом — гвардия возвела на трон Екатерину II.
Патриотическая «агитация» в пользу новой государыни использовала уже проверенные средства. Юный солдат Преображенского полка, будущий поэт Гавриил Державин запомнил первый день «революции» 1762 года, когда все петербургские кабаки были предусмотрительно открыты: «День был самый красный, жаркий… Кабаки, погреба и трактиры для солдат растворены: пошел пир на весь мир; солдаты и солдатки, в неистовом восторге и радости, носили ушатами вино, водку, пиво, мед, шампанское и всякие другие дорогие вина и лили все вместе без всякого разбору в кадки и бочонки, что у кого случилось. В полночь на другой день с пьянства Измайловский полк, обуяв от гордости и мечтательного своего превозношения, что императрица в него приехала и прежде других им препровождаема была в Зимний дворец, собравшись без сведения командующих, приступил к Летнему дворцу, требовал, чтоб императрица к нему вышла и уверила его персонально, что она здорова… Их уверяли дежурные придворные… что государыня почивает и, слава Богу в вожделенном здравии; но они не верили и непременно желали, чтоб она им показалась. Государыня принуждена встать, одеться в гвардейский мундир и проводить их до их полка». Содержатели питейных заведений поднесли императрице счет на 77 133 рубля, в каковую сумму обошлась радость подданных по поводу ее восшествия на престол. Счет императрица оплатила{88}.
Внакладе она не осталась: при Екатерине II питейный доход стал одним из наиболее надежных видов казенных поступлений и составил половину всей суммы косвенных налогов. А кабак под более благозвучным названием в духе «просвещенного абсолютизма» стал самым распространенным общественным заведением уже не только в крупных городах, но и в селах. Близкая сердцу императрицы идиллия сельской жизни счастливых пейзан включала и непременный кабачок
А штоб быть нам посмелее
И приттить повеселее,
Так зайдем мы в кабачок:
Тяпнем там винца крючок, —
пели герои имевшей успех комической оперы «Мельник-колдун, обманщик и сват», поставленной в 1779 году на музыку А. О. Аблесимова. Возможно, императрица действительно верила в то, о чем сообщала своим корреспондентам в Париже: каждый крестьянин в ее стране ест на обед курицу, а по праздникам — индейку…
В реальной жизни эти «простонародные клубы» далеко не всегда укрепляли общественную нравственность, особенно среди городских низов. В Москве громкую славу имели «фартины» «Плющиха» и «Разгуляй», заходить в которые не всегда было безопасно. Драки и прочие безобразия постоянно происходили и в заведениях Петербурга.
«Подай вина! Иль дам я тумака,
Подай, иль я тебе нос до крови расквашу!»
При сем он указал рукой пивную чашу:
В нее налей ты мне анисной за алтын,
Или я подопру тобой кабацкий тын, —
кричал герой поэмы Майкова — ямщик Елеся.
В провинциальном Торопце «в вечернее и ночное время по улицам почти ежедневно происходил крик и вопль от поющих праздношатающимися песен», как докладывал местный городничий в 1793 году. Торопчане не только во все горло распевали песни, но и затевали драки; с них приходилось брать подписки, «чтоб им отныне ни под каким видом в праздношатании в ночное время не находиться». Но куда было идти, к примеру, «работному» с Ярославской мануфактуры Ивана Затрапезного после 16-часового рабочего дня с каторжным режимом подневольного труда, как не в ближайший кабак? Там можно было отвести душу и получить от бывалых людей совет: «Воли вам пошалить нет, бьют вас и держат в колодках, лучше вам хозяина своего Затрапезного убить и фабрику его выжечь, от того была б вам воля»{89}.
Порой «воля» наступала — на короткое время, когда кабак оказывался во власти «бунтовщиков». Тогда одним из первых ее проявлений было «разбитие» кабака, как это случилось в занятом пугачевским отрядом Темникове: повстанцы «выкотели темниковского питейного збору из казенного магазейна вина две бочки и постановили на площеди и велели пить народу безденежно». С прибытием карательного отряда начиналось отрезвление, и тогда мужикам приходилось оправдывать свою «склонность» к бунту исключительно неумеренным пьянством: «Что он в наезд злодеев пьяным образом делал и жаловался ли на земского, чтоб его повесить, того всего по нечувствительному ево в тогдашнее время пьянству, показать в точности не упомнит»{90}.
Кабак, или питейный дом, обслуживал прежде всего «чернь». Призванные в 1767 году в Комиссию для составления нового свода законов дворянские депутаты Кадыевского уезда Костромской губернии в качестве первоочередных законодательных нужд государства просили отменить ограничения на провоз их домашнего вина в города, а то они «принуждены бывают с питейных домов покупать водку и вино многим с противными и с непристойными специями и запахом». Провинциальный служилый человек допетровской эпохи едва бы так выразился, да и зайти в кабак не постеснялся. Но в XVIII столетии новые потребности и образ жизни благородного сословия требовали иных форм общественной жизни и досуга. Нуждалось в нем и понемногу растущее третье сословие (по определению Екатерины II, «среднего рода люди») зажиточных и законопослушных горожан. Развитие промышленности и торговли требовало создания условий для городской «публичной» жизни: строительства пристанищ для приезжих, мест для общения и деловых встреч.
Австерии, трактиры, герберги
Одним из таких новых заведений стала любимая Петром I «австериа на Санктпитербурхской стороне, на Троицкой пристани, у Петровского мосту»: там царь появлялся «с знатными персонами и министрами, пред обедом на чарку вотки» и «отправлял почасту фейерверки к торжествам, понеже удобнее оного места ко отправлению помянутых фейерверков не было». Эта «австерия» (от итальянского «osteria» — «трактир»), или трактир «Четыре фрегата», стала первым питейным заведением нового типа в Петербурге, где государь имел привычку обсуждать со своими помощниками и гостями дела за выпивкой и закуской. Дата ее основания неизвестна, но уже в 1704 году Петр праздновал в ней свои победы; хозяин заведения Иоганн Фельтен позже стал царским поваром. В последующие годы царь не раз принимал своих гостей в этом «кружале», которое было перестроено (или построено заново) к 1716 году{91}.
Была в столице и другая «австериа на том же Санкт-петербургском острову, в Болшой Николской улице построенная, мазанковая, в 1719-м году». Так в повседневную жизнь россиян вошел трактир (слово пришло к нам из немецкого через польский язык) или, как его еще называли в столицах, «вольный дом», в котором можно было остановиться на ночлег, более цивилизованно провести время с друзьями — наряду с выпивкой посетителям предлагались еда, табак и карты. Указ 6 февраля 1719 года разрешил иностранцу Петру Тилле завести на Васильевском острове Петербурга «вольный дом» «таким манером, как и в прочих окрестных государствах вольные дома учреждены, дабы в том доме иностранное купечество и здешние вольных чинов люди трактировать могли за свои деньги». Тилле обязался построить каменный дом в два или три «жилья» с продажей «всяких питей и табака», которые он должен был приобретать в ратуше или — при отсутствии такой возможности — имел право закупать с объявлением об этом в ратуше и уплатой обычных пошлин. Продажа на вынос и самостоятельная выделка водки не разрешались.
Трактирщикам — преимущественно иностранцам — было разрешено покупать из казны или у иностранных купцов французскую водку, «заморский эльбир», отечественное «полпиво легкое, санкт-петербургскаго варения» и виноградные вина. Заморские питья содержатели гербергов могли продавать в своих заведениях «бутылками, а во время кушанья и рюмками, а вина — анкерками и полуанкерками, бутылками и стаканами, эльбир — бутылками», но лишь для употребления в заведении. Легкое «полпиво» разрешено было реализовывать не только в гербергах, но и на вынос — «желающим всякаго звания людям в домы продавать анкерками и бутылками». Ассортимент трактирной торговли не должен был дублировать кабацкую продажу: «Двойного и простого вина, пива, меду, которое продается из кабаков, бузы, браги, вишневки, булгавки, яблоневки, грушевки и пьяных, подсыченых квасов отнюдь не продавать»{92}.
В 1723 году в Петербурге были построены два больших казенных постоялых двора; «всем приезжим в Санкт-Петербург купецким и всяких чинов людям, кои домов своих не имеют», было указано под угрозой штрафа останавливаться «в новопостроенных постоялых дворах, а санкт-петербургские жители отнюдь в своих домах постоя не имели». Вслед за ними в новой столице появились питейные погреба — затем они станут называться «ренсковыми погребами» (там торговали импортными — «рейнскими» — винами). В 1736 году в городе было уже несколько десятков трактиров, приносивших казне годовой доход в 1664 рубля 50 копеек. Власти стремились избавить новые заведения от кабацких традиций прошлого и издавали указы о запрете продажи вина в долг или под залог вещей и одежды. С этой целью, а также чтобы не повредить государственному интересу, помещения для трактиров, сдававшиеся с публичного торга, должны были располагаться «от казенной продажи в дальнем расстоянии».
Долгое время не существовало законов, регламентировавших работу этих заведений. Только в 1746 году появилось положение о трактирах, которые отныне стали называться «гербергами» (от немецкого «die Herberge» — «постоялый двор»). Оно гласило: «Быть гербергам и трактирам в Санкт-Петербурге 25 и в Кронштадте 5, в которых содержать, кто пожелает, ковры с постелями, столы с кушаньями, кофе, чай, шеколад, бильярд, табак, виноградные вины и французскую водку». Трактиры делились на пять категорий по стоимости аренды. В заведениях первой категории, чьи владельцы платили 500 рублей в год, разрешалось держать постель и стол; вторая категория (400 рублей) предусматривала только предоставление жилья без еды; в третьей (300 рублей) не было постелей, но был стол; в четвертой (200 рублей) не было ни постелей, ни стола; наконец, в пятой подавались лишь кофе, шоколад, чай и табак{93}.
Трактиры предназначались для «приезжающих из иностранных государств иноземцев и всякого звания персон, и шкиперов, и матросов, также для довольства русских, всякого звания людей, кроме подлых и солдатства», то есть для более или менее «чистой» городской публики. Поэтому разрешалось устраивать их «в хороших домах с принадлежавшим убранством и чистотою». «Подлые» же подданные должны были пользоваться традиционными харчевнями и кабаками. Помимо названных выше питейных домов, в Петербурге имелось множество харчевен со следующим ассортиментом съестного:«1. Варят щи с мясом. 2. Уху с рыбой. 3. Пироги пекут. 4. Блины. 5. Грешневихи. 6. Колачи простые и здобные. 7. Хлебы ржаные и ситные. 8. Квасы. 9. Збитень вместо чаю. И тако сим весь подлой и работной народ доволствуется».
По описанию А. П. Богданова, в Петербурге середины XVIII века имелись: «А) Первой трактирной дом, которой построен был в 1720-м году, на Троицкой пристани, в котором содержалися напитки для приходу его величества в какой торжественной день. Б) Кофейной дом, на той же пристани, достроен был для его величества в 1722-м году, и переменен оной дом в портовую таможню. В) Также при сем городе были трактирные домы, которые содержали более из иноземцов, по указу Камор-коллегии; во оных трактирах продавалися виноградные вина, француская водка, и пиво, а притом и билиары содержались; и для продажи француской вотки и пива оные трактирные домы отменены, и билиары содержать запрещено, а поведено толко одно виноградное вино содержать, и кушанья… Вместо вышеписанных трактирных домов позволено при Санхкпетербурге, как российским купцам, так и иностранным, свободно торговать заморскими виноградными напитками, и таких питейных погребов имеется всех шестьдесят пять». Теперь такие погреба можно было отыскать почти на каждой улице в центре города, и вино в них стоило на четверть дешевле, чем в трактирах. Там продавали заморские вина в бутылках, «аглинское пиво», портер, сладкую водку, бальзамы. Для чистой публики напитки продавали и в розлив; но посетители «в весьма малом числе оных угощались», предпочитая распивать купленное в домашних условиях.
Как видим, первая кофейня в Петербурге возникла также по воле Петра I, но просуществовала недолго — россияне еще не оценили этого напитка. Однако дневник войскового подскарбия Якова Андреевича Марковича фиксирует, что в старой столице в 1728—1729 годах также имелся «кофейный дом»; его дальнейшая судьба неизвестна. Заезжий украинец стал свидетелем проведения ассамблей в Грановитой палате Кремля, древние стены которой таких развлечений дотоле не видели. Новшества прививались не без труда. В 1727 году сын известного библиотекаря Василия Киприянова решил в своем доме «подле Спасского мосту» открыть заведение «для продажи всякого звания людем чая и кофе вареные с сахаром и продавать заморские напитки белое и красное и протчее, которые строятца из виноградных вин». Рецепты винных «коктейлей» Киприянова-младшего неизвестны; но, судя по всему, большим спросом они не пользовались, и к 1730 году за отсутствием посетителей владелец заведение закрыл{94}.
А вот «отмена» многих «трактирных домов» и невинных развлечений типа «билиара» произошла не от недостатка клиентов. С потоком товаров и людей в Россию проникали не только кофе и вина, но и иные плоды цивилизации, в том числе бордельный промысел — оказание сексуальных услуг в изысканной обстановке. Уже в 30-х годах XVIII столетия в новой столице приходилось наводить порядок. «Во многих вольных домах чинятся многие непорядки, а особливо многие вольнодомцы содержат непотребных женок и девок, что весьма противно христианскому закону», — сокрушенно констатировал указ императрицы Анны Иоанновны. В 1750 году императрица Елизавета начала первую в отечественной истории кампанию против «непотребства». Полицейские облавы обнаружили в «разных местах и дворах, трактирах, в шкафах и под кроватями» более пятидесяти «сводниц и блудниц» иностранного и отечественного происхождения. Выяснилось, что в столице к тому времени действовало около десятка притонов. Среди них был трактир Георгия и Катерины Гак и их преемников супругов Ферштеров на Большой Морской улице; за Мойкой находились увеселительные пристанища Анны Анбахар и Натальи Селивановой. Ульяна Елистратова знакомила кавалеров с дамами легкого поведения рядом с дворцом в трактире Иоганна Гейдемана на Большой Луговой улице.
На Вознесенской улице рядом с домом генерал-прокурора обосновался самый фешенебельный публичный дом. Его владелица Анна Фелькер (более известная под именем Дрезденши) начала свою трудовую деятельность много лет назад, когда явилась в Петербург «в услужение» к майору Бирону — брату фаворита. Утешив майора, бойкая особа вышла замуж за другого офицера; когда тот ее оставил без средств — занялась сводничеством, что в большом военном городе позволило ей накопить первоначальный капитал и открыть уже настоящее увеселительное заведение с интернациональным персоналом.
На вечеринках у Дрезденши были «токмо одне гвардии и напольных полков офицеры и те, кои из дворянства», — чиновники, морские офицеры, пажи и придворные (в том числе лейб-медик Бургаве и лейб-хирург Барре) и адъюнкт Академии наук астроном Никита Попов. Посетители знакомились с девицами, танцевали с ними допоздна, а затем увозили к себе — кого на ночь, а кого на несколько месяцев; другие брали «метресс» на содержание. На устроенных фрау Фелькер и ее коллегами в трактирах и съемных квартирах «вечеринках, дозволенных от полиции и от офицеров… почти все собранные и приезжающие под видом невест, находились бляди и сводницы и больше для непотребных дел и бляцких амуров где б кому с кем для того спознание лутшее возиметь»{95}. В результате полицейской операции были задержаны вместе с Дрезденшей еще три сотни веселых дам, а неприличные заведения временно прекратили существование.
Конечно, не все столичные трактиры становились публичными домами. В Английском трактире в 1751 году была разыграна первая в России лотерея; позднее эти развлечения вместе с устройством балов использовали и другие владельцы подобных заведений. Другие трактирщики приглашали к себе музыкантов: в 1762 году по средам и воскресеньям в трактире Гейса выступал арфист Гофбрикер. Но все же продажу вин и «билиар» императрица сочла опасными для нравственности — предпочтение отдавалось так называемым «трактирам кушанья», в которых «припасают разныя и деликатные кушанья для всех, не имущих собственного своего дому. И в те домы иные сами ходят кушать, а другие в домы свои кушанья берут, и плату за оное дают определенную, то есть за каждое кушанье по одному рублю на месяц, за четыре рубли на месяц четыре кушанья ставят, а за шесть рублев шесть кушаньев ставят, а за десять рублев десять кушаньев, и так далее».
Поначалу количество трактиров сократилось. В феврале 1755 года даже вышел указ «Об уничтожении гербергов, кроме тех, содержателям коих даны особые привилегии». Основанием послужила жалоба хозяина винных погребов Андрея Викова и откупщика Саввы Яковлева на то, что владельцы гербергов «допускают подлых людей до питья», варят и продают крепкое пиво, допускают в заведениях драки и азартные игры.
Но происки конкурентов не достигли цели. В 1770 году все герберги и трактиры были разбиты на 4 категории-«номера». Заведения первого номера с оплатой годового акциза в 200 рублей предоставляли «стол, ночлег, продажу вейновой водки, виноградного вина, английского пива, легкого полпива, кофе, чая, шоколада, курительного табака». Вторая категория, с акцизом в 150 рублей, отличалась от предыдущей отсутствием ночлега. Третий номер давал ночлег и стол, продажу всех напитков, кроме водок Наконец, четвертый мог продавать все напитки, но не мог предоставлять ночлег и стол{96}. Герберги первого номера стали родоначальниками ресторанов и гостиниц; заведения второго номера превратились в «трактиры с продажею крепких напитков»; третий номер стал впоследствии «меблированными комнатами», а четвертый — трактирами без продажи крепких напитков. Во всех из них были разрешены и «биллиярды».
С 1783 года было отменено старое ограничение на количество трактирных заведений — развитие новой столицы требовало соответствующей инфраструктуры. В царствование Екатерины II открывались все новые «фартины», трактиры, герберги, ренсковые погреба на любой вкус и карман, несмотря на жалобы, что «умножение оных наносит не малый подрыв казенным напиткам, в казенных домах подаваемым». Жалованная грамота городам 1785 года разрешала купцам всех гильдий и посадским иметь трактиры, герберги, постоялые дворы. В 1783 году в Петербурге было 94 герберга, через год — 106, а еще год спустя — 129. Лучшие улицы обеих столиц стали украшать завлекательные вывески, отражавшие культурные связи России и победы ее оружия: «Город Париж», «Королевский дом», «Город Лондон», «Город Любек», «Отель де Вюртемберг», «Шведский» и «Таврический» трактиры.
Часто хозяевами трактиров становились предприимчивые иностранцы, хорошо знакомые с практикой такого бизнеса у себя на родине. Французские трактирщики ввели в России и общий стол — «table d'hote», когда за умеренную цену постояльцы могли получить в определенное время набор обеденных блюд. Об «удобствах» в гербергах отчасти можно судить по описанию инвентаря в герберге первого «номера» купца Диева в Москве. В комнате «для ночующих гостей» имелась «кровать деревянная, крашеная под дуб, на две персоны, да к ней две перины для спанья, да перина верхняя для окуфтыванья; две простыни полотняныя (и одеялы, по времени года, шерстяное и полушелковое, легкое; четыре подушки больших и две малых, в полотняных наволоках. К кровати ж опахало французской соломки для отгона мух; и щеточка для почесывания спины и пяток перед сном. Столов два: обеденной и ломберной и бюро для письменных занятий. Комод и гардероп. Стульев шесть, обитых материей, и кресел кожаных четыре; диван, скамеечка. Зеркало. Шандалов четыре. Занавеси на окнах и у кровати шелковыя. Восемь картин. Мебель и принадлежности для туалета, как то: умывальник медный, таз, принадлежности для бритья и пр. На полу ковры».
Хозяин такого заведения должен был потребовать с приезжавшего паспорт и предъявить его в полиции квартальному надзирателю. Цены определялись владельцем заведения; но в условиях конкуренции «содержатели усердствуют друг перед другом сходнее и благосклоннее угощать чужестранных». «Некоторые прибивают роспись ценам всему, что у них иметь можно, дабы гости даже наперед в состоянии были сделать свой расчет. Ныне стоит одна комната на неделю от 3 до 1, на месяц от 10 до 12 рублей. Обед или ужин без напитков стоит 50 копеек, обыкновеннее 1 рубль. Напитки в постоялых дворах около четверти цены дороже, нежели в погребах. Наемный слуга стоит ежедневно 1 или 1 1/2 рубли, на неделю от 6 до 8 рублей. Карета с парою лошадей стоит на день от 3 до 4, на неделю от 20 до 25 рублей», — рассказывал об условиях проживания в Петербурге в конце XVIII века академик Иоганн Георги в «Опыте описания столичного города Санкт-Петербурга»{97}.
Конечно, такие условия были не многим по карману. Московский губернатор П. В. Лопухин, лично «обозревший» местные трактиры, докладывал, что «благородное российское дворянство, въезжающее в Москву и проезжающее оную из городов или вотчин, по большей части, имеет собственные дома, а у которых нет, те берут свои требования о домах родственников и приятелей и в наемных дворянских домах становятся, равно и городовое российское купечество, приезжающее с товарами и по другим своим надобностям, все почти становится в наемных и верных им купецких домах; по непривычке, первые почитают себя квартировать в гербергах невместным, а последние, по незнакомству, опасным; да и иностранные по случаю бывают в Москве, но нанимают дворянские домы, а несколько становятся и в трактирах, но, по сведениям думы, весьма малое число».
Владельцам заведений предписывалось не допускать крестьян, «господских людей, солдат и всякого звания развратных людей». Впрочем, на деле оказывалось, что под изящными названиями порой скрывались настоящие притоны с «зазорными женщинами» и «пьянством беспредельным, оканчивающимся обыкновенно всегда ссорами и драками, к совершенному затруднению начальств», а то и ограблениями и даже убийствами посетителей и ночующих гостей. Обычными злоупотреблениями были торговля крепкими напитками в тех гербергах, где они не были разрешены, азартные игры и запрещенная продажа водки и пива «подлому народу», которому доступ в герберги был запрещен.
В 1791 году «питейных сборов содержатели коллежский асессор Мещанинов с товарищи» обратились к московскому главнокомандующему князю А. А. Прозоровскому с жалобой, что в гербергах вместо позволенного легкого полпива «подают пиво прекрепкое, которое и пьют, в подрыв казенным питейным сборам, подлые люди». Откупщики просили выделить четырех офицеров для надзора за бессовестными конкурентами. Прозоровский, знавший, что его полицейские не только закрывали глаза на незаконную торговлю, но и сами открывали герберги на подставное имя, в просьбе все же отказал, хотя и сделал очередной выговор обер-полицеймейстеру, «удивляяся и не зная, какая тому причина, что часть сия по сие время в должное не возстановлена деятельностью, а слабость приставов есть начало сих преступлений». В гербергах процветали азартные игры, о чем свидетельствует ряд уголовных дел — например, «об обыгранном в герберге купеческом сыне Назарове в разное время на 300 тысяч рублей».
В конце концов, главнокомандующий вместе с Московской городской думой предложил совсем уничтожить наиболее «криминальные» дешевые трактиры 3-го и 4-го «номеров», отчего, по его мнению, «от молодых и невинных людей разнообразная запрещенная игра и всякая неблагопристойность пресечется». Однако Сенат этим просьбам не внял и число гербергов и «номеров» осталось прежним — большой город уже не мог обойтись без этих заведений{98}.
Полицейский «Устав благочиния» 1782 года провозглашал: «Запрещается всем и каждому пьянство», — что находилось в противоречии с практикой повсеместного распространения откупов под лозунгом… борьбы с кабаками. Светские власти, помимо вышеприведенной декларации, ограничивались распоряжениями об отправке «заобычных пьяниц» (кто «более времени в году пьян, нежели трезв») в смирительный дом до исправления или приказывали не называть питейные дома «казенными». Прочие меры — запреты торговать водкой и вином «в распой» и устраивать питейные дома на главных улицах, указы о «недозволении пьяным вздорить по улицам», регламентация времени работы кабаков — применялись от случая к случаю и весьма непоследовательно. В лучшем случае нельзя было устраивать питейные заведения близ церквей и кладбищ или в домах, «в коих помещены народные училища»{99}.
В Петербурге вопрос о сокращении числа трактиров даже не возникал:
Что за славная столица,
Славный город Питербург,
Испроездя всю Россию
Веселее не нашел.
Там трактиров, погребов
И кофейных домов,
Там таких красоток много,
Будто розовый цветок, —
гостю столицы было что вспомнить.