{28}. Не меньше внимания Бутенев уделил описанию поведения главнокомандующего — знаменитого полководца князя П. И. Багратиона: «Когда у нас увидели, что неприятельские колонны отступают и бой кончился, князь Багратион сел на лошадь, со всею свитою пустился вниз и через мост поехал в город благодарить Раевского и его войска за такое геройское сопротивление втрое сильнейшему неприятелю. Один из офицеров, которые ездили в Смоленск с главнокомандующим, рассказывал мне по возвращении, что некоторые улицы были загромождены ранеными, умирающими, мертвыми и что не было возможности переносить их в больницы или дома. <…> Когда главнокомандующий проезжал по городу, беспомощные старики и женщины бросались перед ним на колени, держа на руках и волоча за собою детей, и умоляли его спасти их и не отдавать города неприятелю. <…> Князь Багратион съезжал и вниз на ровное место, покрытое убитыми и умиравшими, осмотрел вновь расставленные свежие отрады, здоровался с войсками, навестил главнейших лиц, получивших раны, и наконец снова переправился за Днепр в свой лагерь»{29}. Командир 7-го пехотного корпуса и здесь восхищался доблестью воинов 27-й пехотной дивизии: «Генерал Раевский, наш командир, под начальством коего мы в Смоленской битве находились, был весьма доволен нашими действиями и в рассыпном бою, выхваляя воинов сими словами: „Ай, новички, молодцы, чудо, как с французами ознакомились“»{30}.
Но, как ни приятны были похвалы испытанного в боях генерала прапорщику Д. В. Душенкевичу, однако бедствия жителей Смоленска, после трехдневной обороны оставленного неприятелю, имевшему значительное превосходство в силах, производило гнетущее впечатление: «Какому ужасному смятению внутри стен я был свидетель: жители, прежде надеявшиеся отражению неприятеля, оставались в городе, но сегодняшнею усиленною жестокою атакою убедились, что завтра город будет не наш. В слезах отчаяния кидались в храм Божией Матери, там молятся на коленях, потом спешат домой, берут рыдающие семейства, оставляя жилища свои, и в расстройстве крайнем отправляются через мост. Сколько слез! Сколько стонов и нещастий, наконец, сколько жертв и крови!»{31} Вопреки настроениям войск, стремившихся драться до последнего солдата, М. Б. Барклай де Толли отдал приказ об оставлении старой русской твердыни: «Россияне, переправясь через реку Днепр, стали на возвышенном месте перед городом, с которого картина Смоленска была чрезвычайно трогательна, печальна и разительна; неприятель открыл сильную канонаду множества батарей по городу, пожар разлился по оному во всех почти улицах и по форштадту; жители, не находя уже убежища, гонимые ужасом и страхом идущих к ним французов, выходили толпами из города, целыми семействами, в отчаянии, в слезах горьких, с младенцами на руках, малолетние дети подле них рыдали громко, мущины и женщины некоторые были уже ранены. Потом воспоследовал вынос чудовной Божией Матери Смоленской и за ней следом — разрушение моста через реку. Неприятель в больших густых колоннах начал вступать в город, барабанный бой, играние музыки и беспрестанный крик „Виват император Наполеон!“ оглушали воздух, и изредка пальба русских в город по врагам из пушек увеличивала ужас сей картины»{32}.
Падение Смоленска сопровождалось крайним ожесточением армии против Барклая, поступок которого с военной точки зрения можно оправдать обстоятельствами. «Защита могла быть необходимою, если главнокомандующий намеревался атаковать непременно. Но собственно удержать за собою Смоленск в разрушении, в котором он находился, было совершенно бесполезно», — констатировал А. П. Ермолов{33}. Но и он по-особому воспринял потерю этого города: «Разрушение Смоленска познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого воины, вне пределов Отечества выносимые, не сообщают. Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего Отечества. В первый раз в жизни коснулся ушей моих стон соотчичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения»{34}.
Безусловно, наиболее выразительными свидетельствами переживаний русских военных, испытавших под Смоленском весь набор чувств от надежды до полной безысходности, являются письма. Так, начальник 2-й сводно-гренадерской дивизии генерал-майор граф М. С. Воронцов заклинал в письме от 5 августа своего приятеля А. А. Закревского, состоявшего при штабе Барклая: «Любезный Арсений Андреевич, скажите, Бога ради, как у вас дела идут. Надо держаться в Смоленске до последнего, мы все рады умереть здесь. Неприятель может пропасть, истребляя лучшую свою пехоту. Он от упрямства часто рисковал, но никогда столько, как сегодня <…>. Бога ради, или атаковать его, или держаться в городе. Напиши два слова. Преданный тебе Воронцов»{35}. На следующий день Воронцов получил безнадежный ответ: «Сколько ни уговаривали нашего министра, почтеннейший и любезнейший граф Михаил Семенович, чтобы не оставлял города, но он никак не слушает и сегодня ночью оставляет город. К сожалению нашему, город горит. Форштадты также. Неприятель опять от города отступил, дрались долго и упорно. <…> Хладнокровие, беспечность нашего министра я ни к чему иному не могу приписать, как совершенной измене (это сказано между нами), ибо внушение Вольцогена не может быть полезно. Сему первый пример есть тот, что мы покинули без нужды Смоленск и идем Бог знает куда и без всякой цели для разорения России. Я говорю о сем с сердцем как русский, со слезами. Когда были эти времена, что мы кидали старинные города?»{36}
«Послесловием» Смоленской битвы явилось «дело» при Валутиной горе 7 августа, когда неприятель едва не отрезал войскам 1-й армии путь к отступлению. Приведем здесь рассказ офицера Вестфальского корпуса, лейтенанта С. Рюппела, насыщенный множеством «бытовых деталей», имеющих отношение как к русским, так и к наполеоновским войскам: «…Наши трубачи затрубили к атаке, и мы обрушились на серый Сумской гусарский полк как раз в тот момент, когда он совершал поворот. Так как сабельные удары по неприятельским кавалеристам, защищенным сзади их толстыми тяжелыми гусарскими ментиками, не приносили успеха, то мы использовали наши острые сабли только для того, чтобы колоть, и некоторые гусары упали с лошадей, если даже большинство, хотя, вероятно, тяжело раненные, остались сидеть на своих летящих в карьер лошадях. Мы сидели у них на шее так близко, что почти составляли одну линию вперемешку с задней шеренгой противника.
Я уже сделал два укола одному сумскому гусару, скакавшему почти рядом со мной, однако он не упал; напротив, он рванул в первую шеренгу и даже еще за нее. Я потерял его из виду, а моя очень разгоряченная рыжая лошадь почти обессилела; я находился почти в первых неприятельских рядах, когда рядом с моим левым ухом просвистела пистолетная пуля, а сбоку на меня обрушились два сабельных удара, но мой свободно висевший ментик сделал их бесполезными. Это заставило меня остановить пылкий скок моей лошади, и это было очень своевременно; потому что затрубили к отступлению, так как теперь нашим флангам угрожал приближающийся галопом Ахтырский гусарский полк. Итак, мы сделали поворот направо и понеслись назад во весь опор, а позади нас — коричневые ахтырцы. При этом отступлении мы получили несколько залпов от русской легкой батареи, которые убили у нас много людей. В ужасной пыли, которая окутала всех, нельзя было разглядеть ничего, что лежало на земле, но по более частым прыжкам, которые делала моя лошадь, я мог заключить, что там было много павших.
<…> Мы остановились и вновь построили фронт, и лишь теперь, когда пыль улеглась, смогли узнать положение дел. <…> Многие гусары, будучи рассеянными, теперь прискакали сюда, большая часть из них была ранена; у одного вахмистра лицо было горизонтально рассечено от одного уха до другого, и я не узнал его. Бригадир по имени Цвинкау еще нес воткнутое между плечами железное острие казацкой пики, тогда как древко было отломано. <…> Лошади, лишившиеся всадников, бегали вокруг и часто весьма затрудняли движения. Мимо нас также тащили премьер-лейтенанта Закка из шволежеров гвардии; шатающийся офицер предчувствовал свой конец, пистолетная пуля пробила его тело и вошла в мочевой пузырь.
<…> Тем временем мы вновь двинулись вперед под жестоким огнем орудий; наша полковая музыка, во главе которой ехал отличный капельмейстер Клинкхардт, играла великолепный марш, для многих — марш смерти. Но вскоре зазвучали фанфары, мы пустились в галоп и затем в карьер, и еще раз двинулись против серых сумских гусар, у которых мы все же на этот раз, хотя мы рубили и кололи, сбили меньше солдат, чем в первый раз. При помощи своих превосходных лошадей они получили преимущество, а их артиллерия, выставленная на флангах, действенно обстреляла нас; это стоило нам и людей, и лошадей.
<…> Я оказался в очень затруднительном положении; я видел наступающую русскую линию, и потому имел время лишь на то, чтобы вынуть из ольстр оба моих пистолета и, бросив чемодан и шинель, поспешить к своему полку. Учитывая удаленность противника, я мог бы даже спастись, но я заметил отдельный отряд, вероятно из стрелковой цепи, который зорко следил за мной и быстро преследовал меня. Два человека, вооруженные один пикой, другой саблей, вскоре настигли меня. Они крикнули мне: "Postoi, franzus!" — теперь дело идет о том, подумал я, чтобы достать свою саблю и выстрелить из одного пистолета в гусара с пикой. Он дал осечку, но я ударил его лошадь с такой силой по голове, что она встала на дыбы и отвернулась. В другого, молодого офицера, я выстрелил из второго пистолета, но пуля пролетела мимо. Он нанес мне очень сильный удар, я удачно парировал его, но латунная гарда моей сабли была разбита, и мой кулак тяжело поврежден; одновременно я получил сзади удар пикой, который с такой силой пробил кожаное окаймление моего кивера