Повседневная жизнь русского путешественника в эпоху бездорожья — страница 14 из 50

«Чудное шоссе катилось под нами ровной гладью, да мы-то к сожалению не могли по нем катиться. Обывательская тройка тащила нас очень вяло. Вез крестьянин, живущий от Переславля за 50 верст. Он никогда не бывал в этой стороне, и все окружавшее приводило его в такое изумление, что он сам не понимал, где находится. Между тем деятельно убиралась дорога. Мужики скашивали по ней мураву. Рвы выравнивались в ниточку. Почтовые лошади тяжелым, огромным катком укатывали дорогу и крушили свежий щебень.

Новый европейский путь много изменил впечатления, вас окружающие. Мне было тринадцать лет, когда я в первый раз ехал из Переславля в Ростов. Помню, как из одного села мы переезжали в другое. Теперь дорога пуста. Села отошли в сторону Соображения инженерные требовали таких изменений. Новые деревни, новые села выстроятся по новой дороге. В одном месте шоссе катится по топи непроходимой, где, конечно, никогда не бывала человеческая нога. Это чудо инженерного искусства. Наст шоссе на несколько сажень возвышается над болотами, которых влажные испарения обдавали нас пронзительной сыростью. Нельзя не любоваться этой смелой насыпью. Петровск, заштатный городок, где станция, выиграл много от шоссе. Домики так и подымаются друг за дружкой. Дом станционный очень красив и хорошо убран. Везде смотрители учтивые, предупредительные, с новыми формами цивилизации. Все пришлось по новой дороге.

Последнюю станцию к Ростову ехали мы ночью. Европейская цивилизация гладким путем своим убаюкивала меня в моем тарантасе и обеспечивала мой сон от толчков и других более неприятных приключений. Но вдруг и она разбудила меня неожиданным образом. У шоссейного шлагбаума потребовали мытищинского ярлыка (квитанции об уплате дорожного сбора. — Н. Б.), о котором солдат сказал, что могу с ним сделать все, что угодно. Как что угодно? Вот где его надобно отдать. Смотритель впросонках настойчиво требует ярлыка с меня, также полусонного. Давай искать, шарить по всем карманам, и в портфеле, и в записной книжке. Нет, так нет. Надобно было вновь заплатить что-то. В другой раз, коль случится, будем помнить» (214, 86).

* * *

В хорошем состоянии в эти годы находился и путь на восток. Наследник сообщает Николаю, что «на станции Дально Дубровский мы выехали на большой Сибирский тракт, где дороги точно шоссе, возят удивительно хорошо, мы на одних лошадях проскакали 27 верст и горами» (19, 47).

На особом счету всегда была стратегическая дорога Петербург — Киев. В результате постройки здесь шоссе средняя скорость езды увеличилась с 340 верст в сутки до 480 верст (26, 534).


Глава десятая.Дорожные виды

Русские путешественники XVIII — первой четверти XIX столетия редко рассматривали свою страну как объект для социально-психологического или художественного наблюдения. В этом равнодушном молчании одиноко вспыхивает гениальная фраза Радищева: «Посмотри на русского человека; найдешь его задумчива» (154, 44).

В то время как для самих русских Россия долго была, так сказать, «невидима», свежий глаз иностранца отмечает и типично русские пейзажи, и колоритные картинки придорожной жизни.

Деревни, избы, мужики…

«Маленькие светловолосые девочки бежали за экипажем с земляникой и черникой, а поскольку в России сливки можно найти в любой деревне, мы подкреплялись ягодами со сливками, а освежались квасом, который пьют из деревянных ковшей»…

«В одной деревне мы увидели большой цыганский табор. Я заплатил цыганам, чтобы они спели и сплясали; вокруг собралась вся деревня.

Смуглолицые мужчины-цыгане имеют своеобразные черты, они носят высокие конические шляпы, на некоторых были русские кафтаны и штаны, обуты они в тяжелые сапоги. Несколько женщин были весьма хороши собой, их заплетенные косы украшали полевые цветы, платки они повязывают на правом плече, вообще весь наряд выглядел довольно живописно.

Их яркие и темпераментные танцы производят впечатление» (6, 96).

Впрочем, поют и пляшут не только цыгане, но и русские крестьянки.

«Вечерами деревенские женщины, надев праздничные платья, с вплетенными в волосы лентами, выходят на улицу. Похожие на песни Пиндара, русские песни поются на один голос, хор подхватывает припев. Иногда во время гулянья женщины становятся в круг и пляшут. Мужики никогда к ним не присоединяются, они сидят на лавках возле изб, балагурят и подшучивают над девушками. Дети развлекаются игрой в babki (бабки). Игра заключается в том, что в поставленные в ряд овечьи позвонки кидают кость; выигрывает тот, кто больше всех сбил бабок. Некоторые ребятишки прыгают на доске, положенной серединой на бревно, это опасное развлечение называют качели.

В общем русские мужики выглядят довольными и счастливыми, живут в достаточно удобных домах с застекленными окнами, а я-то ошибочно полагал, что увижу дыры, закрытые ставнями» (6, 98).

Заметим, что эти оптимистические наблюдения путешественник сделал в 1829 году на пути из Петербурга в Москву. Здешние крестьяне уже, как правило, находились на денежном оброке у своего помещика, получали паспорта и уходили на заработки в обе столицы. Благодаря «отходничеству» они жили свободнее и богаче, чем закабаленные барщиной крестьяне черноземного юга.

Прошло несколько недель, и тот же путешественник поехал из Москвы на юг, в сторону Одессы. Здесь картины придорожных деревень были уже не столь отрадными. «Крытые соломой деревенские дома выглядели уже не столь опрятно, как раньше; в каждой деревне вывешена доска с указанием числа душ мужского пола» (6, 139).

Это явное различие между картинами нечерноземного, предпринимательского севера и черноземного, аграрного юга России бросалось в глаза. Вот каким предстает пейзаж между Липецком и Воронежем в путевых записках сенатора П. Сумарокова (1838).

«Степь голая, плоская, печальная, избы тесные, неопрятные, хозяева живут вместе с телятами, со свиньями, курами, пол грязен, стены закопчены, и худой запах оскорбляет обоняние…» (181, 137).

На возвратном пути, проезжая через Кострому, Сумароков восхищается благоустройством здешних сел и деревень и вновь вспоминает нищету и убожество крестьян черноземного юга.

«Красота, свежесть лиц даны обитателям по Волге, и вы найдете здесь много красавиц. Избы по большей части в два жилья, с красными окнами, трубами, опрятны внутри, и приятно войти в них. Трапезы крестьян посредственного состояния вкуснее харчевенных и называемых ресторацианами. Наречие их по-книжному несколько смягчается, и они живут в довольстве. Какая противоположность с Тамбовским краем! Там крестьянин существует среди навоза, закоптел от дыма, мало просвещен, нелюдим, и богатый закромами (хлебные запасы. — Н. Б.), нуждается в деньгах. Костромитянин, напротив, имеет светлый, чистый дом, одет хорошо, ест сладко, получил некоторое образование, ласков, гостеприимен и в целковых рублях не имеет недостатка» (11, 276).

Но самые цветущие места — впереди. Это Ярославская губерния.

«Еще позади мелькают хорошие костромские строения, но то избы, а здесь вместо их видишь у крестьян дома от 5 до 20 окон, с цельными у некоторых стеклами, с занавесками, и внутри сквозят хозяйки в бархатных или штофных касавейках. Подходят уже деревни на местечки, поселяне на купцов…» (181, 278).

Но вот кончается благословенная Богом Ярославская земля и начинается совсем другая по уровню и колориту жизни Тверская губерния.

«С окончанием Ярославской и началом Тверской губернии последовала крутая перемена к худшему Видишь вместо хороших домов избы, дорогу не возделанную, уже нет аллей, вместо каменных церквей деревянные странных наружностей, и версты или покривились или сгнили, упали» (181, 316).

Впрочем, и черноземный юг далеко не однообразен в своей бедности. В Тульской губернии, например, жизнь крестьян, как увидел ее английский путешественник (1829), далека от гротескных картин, нарисованных Радищевым и Кюстином.

«Большинство путешественников, опубликовавших записки о России, бывали здесь зимой, и при чтении их книг у меня сложилось представление, что я не увижу в пути ничего, кроме степей и безжизненных равнин. Однако мы были приятно удивлены, так как земля по обеим сторонам дороги, куда ни кинь взгляд, была покрыта великолепными хлебами, волнующимися подобно морю, над которым дует бриз. Такое изобилие не ограничивается этими краями — бескрайние поля простираются до самого Дона. Неудивительно, что везде мы видели довольных крестьян, в достатке имеющих простую пищу; нищие нам не встречались» (6, 139).

Картину мирной и благополучной крестьянской жизни (с обязательной игрой в бабки) рисует и другой иностранец — Эуген Хесс, ехавший по дороге Петербург — Москва летом 1839 года:

«Около полудня мы попали в огромный лес (между Валдаем и Новгородом. — Н. Б.) и ехали через него до вечера. Как почти во всех других лесах, здесь были заметны следы пожаров, по-видимому последствия большой жары.

Деревни здесь бедные, но очень большие и красивые, и состоят из деревянных с остроконечными крышами домов, с большим вкусом украшенных художественной резьбой. Почти все дома выстроены вдоль дороги на некотором расстоянии друг от друга. Их разделяют меньшие по размерам хозяйственные постройки и сады. Сегодня воскресенье, и поэтому деревенские жители, все очень красиво наряженные, сидели перед воротами своих домов и развлекались болтовней, пили чай и пели под балалайку. Но самым главным развлечением была игра во что-то вроде кеглей, заключающаяся в том, что выставляются маленькие кости и их надо сбить другой костью. Эту простую игру которой у нас забавляются только дети, страстно любят даже взрослые русские» (203, 104).

Жизнь в избе

Самым обычным видом, постоянно проплывавшим перед глазами путника, были крестьянские избы. Их местные особенности только подчеркивали общую, отточенную веками конструкцию и планировку. И если для русского путешественника изба с ее атрибутами была чем-то давно известным и очевидным, то для иностранца она являлась предметом наблюдения и изучения. Вот как описывает русскую избу в деревне между Смоленском и Оршей Эуген Хссс (1839).

«На обратном пути, проезжая через какую-то деревню, мы остановились у крестьянского дома и вошли в него, чтобы немного отдохнуть от жары. Вот тут-то мы и смогли всё очень точно рассмотреть.

Русская крестьянская изба целиком построена из круглых, очищенных от коры бревен, которые положены друг на друга и вырезаны так, что по углам концы одного бревна входят в концы другого. Щели затыкаются паклей. Щипец довольно острый, а крыша крыта досками или соломой. Печные трубы из кирпича и низкие. Все русские очень заботятся о красоте окон. Обычно они большие и дают много света, а с внешней стороны, наверху и внизу украшены пестро расписанной резьбой.

Около жилого дома, примерно в восьми—двенадцати футах от него, как правило, стоит амбар, тоже сложенный из бревен, где находится хлев и прочее. Большие ворота, рядом с которыми есть маленькая калитка, соединяют амбар с домом. А сзади эти два здания объединены третьим, имеющим длинную дощатую стену и крышу, подпертую спереди столбами. Здесь стоят телеги, сани, плуги и тому подобное.

Внутренность избы состоит фактически из одной комнаты, в которой и живет семья. Комната небольшая, с низким потолком и стенами из обтесанных бревен. В пакле, которой заткнуты щели, скрывается великое множество вредных насекомых.

Значительную часть комнаты, больше четверти, занимает огромная печь. Это как раз та самая часть дома, на которой, рядом с которой и в которой русский крестьянин, в сущности, и живет. Печь сложена на глине из обожженной глиняной плитки, которая от жара и дыма со временем становится черной. В ней много самых разных устройств, благодаря чему в ней можно варить и печь, а что еще требуется от простой кухни? В печи женщины моются, а мужчины, когда хотят почувствовать себя счастливыми, залезают в нее, чтобы оказаться в парной бане в собственном смысле этого слова.

Внизу к подножью печи приделана глиняная лежанка для сна, и можно было бы подумать, что там уже достаточно тепло. Так нет, русские устраивают свою постель на самом верху печи и совершенно счастливы, оказавшись зажатыми между закопченным от дыма потолком комнаты и этим вулканом.

Обычно вблизи печи стоит также самый необходимый для русского домашнего обихода предмет, а именно самовар, или чайный котел. Никакой настоящий русский не может быть доволен жизнью без чая. Весь день он пьет горячий или холодный чай, конечно, без молока и без сахара. Лишь иногда он положит в рот крохотный кусочек сахара.

На печи находится также место и для многочисленных предметов, необходимых в доме, таких как каркас для сушки белья, кухонная посуда и разнообразные инструменты.

По стенам вдоль всей комнаты поставлены лавки, в одном из углов стол, и над ним висит большой священный образ, в котором написаны только голова и руки, а все остальное покрыто золотом и серебром, очень богато проработанным рельефом, и иногда со вставками из драгоценных камней и жемчуга.

Вообще-то несколько странно, что чопорный византийский стиль с его маленькими, угловато нарисованными старцами и т. д., который находишь в тысячелетних церквях древней Руси, сохранился в этих священных образах до сегодняшних дней. Они тоже написаны в технике энкаустики. Сверху, с потолка, на цепи свисает очень изящная серебряная филигранная лампада. Обе эти вещи, образ и лампада, могут быть пышными или скромными, но они непременно присутствуют даже в самой бедной хижине.

На столе лежит продолговатый кусок полотна, концы которого отделаны белой и красной бахромой и очень тонко вышиты красным. Убранство комнаты завершают несколько плохих, пестро раскрашенных гравюр на стенах с сюжетами из священной истории или портретами императора, полководцев и т. д.

После того как мы напились в этом крестьянском доме молока, мы поехали дальше, домой» (203, 55).

* * *

Часто из окна своей повозки путник видел обычные в русских деревнях пожары. На помощь попавшему в беду приходила вся деревня.

«В одном селе из-за ужасной грозы нам пришлось задержаться часа на два на три. Над деревянными домами устрашающе сверкали молнии, одна попала в избу, и та загорелась. Затрезвонил церковный колокол, и все жители деревни под проливным дождем бросились к горящей избе. На каждом доме имеется обозначение, кому что иметь при себе в случае пожара. Один мужик прибежал с топором, другой — с багром, женщины несли ведра и горшки. Крестьяне, ожесточенно сражавшиеся с огнем, очень ловко растащили часть горящей избы, а пожарище залили водой. На деревню огонь не распространился» (6, 96).

* * *

Обычной картиной, весьма удивлявшей иностранцев, было медленно бредущее посреди села и даже города стадо коров.

«В Петербурге много коров, и потому на самых красивых улицах каждый день и утром, и вечером можно услышать игру пастухов на самых настоящих альпийских рожках. Эти коровы всегда идут посередине улицы, и поэтому им приходится прокладывать себе дорогу сквозь все опасности уличной толчеи» (203, 19).

Тоска бесконечных равнин…

Обычный среднерусский пейзаж, проплывающий перед глазами путешественника, не отличается разнообразием. Вид бесконечных равнин или столь же бесконечных лесов клонит в сон. Разговор попутчиков затихает, сменяясь молчаливой созерцательностью.

Эта дорожная скука, уныние, какая-то индийская нирвана — постоянная рамка всех дорожных картин русских писателей второй четверти XIX века.

Вот едут из Москвы в Казань два симпатичных помещика, Василий Иванович и Иван Васильевич, из повести В. А. Соллогуба «Тарантас». Романтически настроенный Иван Васильевич, собиравшийся в дороге вести журнал и записывать наблюдения, печально говорит сам себе:

«Но вот я еду четвертый день, и слушаю и прислушиваюсь, и гляжу и вглядываюсь, и, хоть что хочешь делай, ничего отметить и записать не могу. Окрестность мертвая; земли, земли, земли столько, что глаза устают смотреть; дорога скверная… по дороге идут обозы… мужики ругаются… Вот и всё… а там: то смотритель пьян, то тараканы по стене ползают, то щи сальными свечами пахнут… Ну можно ли порядочному человеку заниматься подобною дрянью?.. И всего безотраднее то, что на всем огромном пространстве господствует какое-то ужасное однообразие, которое утомляет до чрезвычайности и отдохнуть не дает… Нет ничего нового, ничего неожиданного. Всё то же да то же… и завтра будет, как нынче. Здесь станция, там опять та же станция, а там еще та же станция; здесь староста, который просит на водку, а там опять до бесконечности всё старосты, которые просят на водку… Что же я стану писать? Теперь я понимаю Василия Ивановича. Он в самом деле был прав, когда уверял, что мы не путешествуем и что в России путешествовать невозможно. Мы просто едем в Мордасы. Пропали мои впечатления!» (172, 44).

Тарантас проехал еще несколько десятков верст — и вновь автор рисует все ту же рамку.

«Путники едут по большой дороге. Дорога песчаная. Тарантас тянется шагом.

— Признаюсь, — сказал, зевая и потягиваясь, Василий Иванович, — скучненько немного, и виды по сторонам очень не замысловаты…

— Налево гладко…

— Направо гладко…

— Везде одно и то же. Хоть бы придумать чем-нибудь позаняться…» (172, 53).

* * *

Еще день-другой пути — и опять невзрачная картина.

«Погода была пасмурная. Не то дождь, не то туман облекали мертвую окрестность влажною пеленой. Впереди вилась дорога темно-коричневой лентой. На одинокой версте сидела галка. По обеим сторонам тянулись изрытые поля да кое-где мелкий ельник. Казалось, что даже природе было скучно.

Василий Иванович, завернувшись в халат, ергак и шушун, лежал навзничь, стараясь силой воли одолеть толчки тарантаса и заснуть наперекор мостовой. Подле него на корточках сидел Иван Васильевич в тулупчике на заячьем меху, заимствованном по необходимости у товарища. С неудовольствием поглядывал он то на серое небо, то на серую даль и тихо насвистывал “Nel furor della tempesta” — арию, которую, как известно, он в особенности жаловал. Никогда время не вдет так медленно, как в дороге, в особенности на Руси, где, сказать правду, мало для взора развлеченья, но зато много беспокойства для боков. Напрасно Иван Васильевич старался отыскать малейший предмет для впечатления. Всё кругом безлюдно и безжизненно. Прошел им навстречу один только мужик с лаптями на спине да снял им шапку из учтивости, да две клячи с завязанными передними ногами приветствовали около плетня поезд их довольно странными прыжками» (172, 57).

* * *

Случайная дорожная встреча Ивана Васильевича с парижским знакомым, спешащим выбивать оброк из своей обнищалой саратовской деревеньки, вносит некоторое разнообразие в сонную одурь дороги. Но княжеская карета скрылась за поворотом — и вновь всё то же однообразие.

«И снова потянулась мертвая окрестность; снова сырой туман облек путников, и снова стали мелькать одинокие версты в безбрежной пустыне» (172, 62).

Иван Сергеевич Аксаков зимой 1860 года ехал из Москвы в Варшаву. Дорога произвела на него тягостное впечатление. «Я точно будто устарел, и путешествие, которое я всегда так любил, не производило на меня ни малейшего живого впечатления. Я жалел, что у меня не было товарища. К тому же трудно себе представить что-нибудь печальнее этого тракта, где встречаешь жилье только на станциях. Всё один и тот же зимний ландшафт, всё попадались лошаденки маленькие, избенки бедные, занесенные снегом, ель да ель, и только раз среди дороги явился мне царем зимы бодрый, высокий русский мужик» (4, 35).

* * *

Привыкшие к своеобразию родных пейзажей, к невзрачному виду деревень, русские путешественники часто просто не замечали раскрывавшихся по сторонам картин. Но вот свежий взгляд не лишенного художественного чутья маркиза де Кюстина, ехавшего из Петербурга в Москву летом 1839 года:

«В России нет расстояний, говорят русские и за ними повторяют все путешественники. Я принял это изречение на веру, но грустный опыт заставляет меня утверждать диаметрально противоположное: только расстояния и существуют в России. Там нет ничего, кроме пустынных равнин, тянущихся во все стороны, насколько хватает глаз. Два или три живописных пункта отделены друг от друга безграничными пустыми пространствами, при чем почтовый тракт уничтожает поэзию степей, оставляя только мертвое уныние равнины без конца и без края. Ничего грандиозного, ничего величественного. Всё голо и бедно, кругом — одни солончаки и топи. Смена тех и других — единственное разнообразие в пейзаже. Разбросанные там и тут деревушки, становящиеся чем дальше от Петербурга, тем неряшливее, не оживляют ландшафта, но, наоборот, усугубляют его печаль. Избы — груды бревен с деревянной крышей, крытой иногда соломой. В этих лачугах, вероятно, тепло, но вид у них прегрустный. Напоминают они лагерные бараки, с той лишь разницей, что последние внутри чище. Крестьянские же клетушки грязны, смрадны и затхлы. Кровати в них отсутствуют. Летом спят на лавках, идущих вдоль стен горницы, зимой — на печи или на полу вокруг печи. Отсюда следует, что русский крестьянин всю жизнь проводит на бивуаке. Домашний комфорт этому народу неизвестен» (92, 196).

Изрядно проехав по России, Кюстин и «в сотый раз» видит кругом всё тот же унылый пейзаж.

«Что за страна! Бесконечная, плоская, как ладонь, равнина, без красок, без очертаний; вечные болота, изредка перемежающиеся ржаными полями да чахлым овсом; там и сям, в окрестностях Москвы, прямоугольники огородов — оазисы земледельческой культуры, не нарушающие монотонности пейзажа; на горизонте — низкорослые жалкие рощи и вдоль дороги — серые, точно вросшие в землю лачуги деревень и каждые тридцать—пятьдесят миль — мертвые, как будто покинутые жителями города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть.

По этой стране без пейзажей текут реки огромные, но лишенные намека на колорит. Они катят свои свинцовые воды в песчаных берегах, поросших мшистым перелеском, и почти не приметны, хотя берега не выше гати. От рек веет тоской, как от неба, которое отражается в их тусклой глади. Зима и смерть, чудится вам, бессменно парят над этой страной. Северное солнце и климат придают могильный оттенок всему окружающему» (92, 246).

* * *

Другой знаменитый француз, Теофиль Готье, посетивший Россию в 1858—1859 годах, был гораздо более снисходителен к ней в своих путевых записках. Однако и его угнетало тоскливое однообразие русских пейзажей.

«Очень трудно описать края, по которым мы ехали, такими, какими они предстали в этот период года перед путешественником, все-таки вынужденным ехать из соображений настоятельной необходимости. Всё это были слабохолмистые равнины черноватого цвета. Вдоль дороги тянулись вехи. Когда зимние метели стирают дороги, они являются их указателями, а летом стоят как безработные телеграфные столбы. На горизонте только и ввдишь, что березовые, иногда полусгоревшие леса да редкие деревни, затерянные в глубине земель и видные лишь по куполам церквей, покрашенным в цвет неспелого яблока.

В настоящий момент на темном фоне грязи, которую ночью приморозило, там и сям лежал снег длинными лентами, похожими на куски холста, выложенные на луг для отбелки под солнцем, или, если такое сравнение кажется вам слишком радостным для описываемой ситуации, на прошивки из белых ниток по черному, похожему на сажу цвету, в который бывают выкрашены самые низкосортные погребальные покрывала. Бледный день, словно цедясь сквозь закрывавшую все небо огромную сероватую тучу, терялся, рассеивался, как бы во взвешенном своем состоянии, не давая предметам ни света, ни тени. В этом неверном, неясном освещении все казалось грязным, серым, линялым, тусклым. Колористу, так же как и рисовальщику, не за что было бы ухватиться в этом смутном пейзаже, неясном, размытом, скорее угрюмом, чем меланхоличном. Но то обстоятельство, что нос мой был повернут в сторону Франции, утешало меня и не давало совсем заскучать, несмотря на мои глубокие сожаления о покинутом Санкт-Петербурге. Ведь любая тряска по дороге среди этой унылой сельской местности приближала меня к родине, и скоро уже после семимесячного отсутствия я должен был увидеть, не забыли ли меня мои парижские друзья. Впрочем, сами трудности путешествия поддерживают вас, и удовлетворение от победы над препятствиями отвлекает от мелких неприятностей. Когда вы уже увидели много стран, вы не станете на каждом шагу надеяться встретить “волшебные города”, вы привыкли к этим пробелам в природе, которые, перемалывая одни и те же виды, даже усыпляют вас иногда, как и чтение самых великих поэтов. Не один раз вам хочется сказать, как Фантазио в комедии Альфреда де Мюссе: “Как не удался этот закат! В этот вечер природа жалка. Посмотрите-ка на эту долину вон там, на четыре-пять взбирающихся в гору глупых облачков! В двенадцать лет я рисовал такие пейзажи на обложках книг!”

Мы давно уже проехали Остров, Режицу и другие городки или города, которые, вы можете представить себе, я разглядывал не слишком подробно с высоты моей телеги. Даже если я остался бы здесь несколько дольше, я сумел бы только повторить уже сделанные мною описания: дощатые заборы, деревянные дома с двойными рамами, за стеклами которых видны комнатные растения, зеленые крыши и церковь с пятью куполами и нартексом, расписанным по византийскому шаблону.

Среди всего этого выделяется почтовая станция с белым фасадом, перед которым группами стоят несколько мужиков в грязных тулупах и несколько белобрысых детей. Крайне редко встречаются женщины» (41, 333).

* * *

Вновь и вновь обращаясь к теме русского пейзажа, Готье вспоминает свою поездку в Троице-Сергиев монастырь зимой 1858/59 года.

«Ночь была усеяна звездами, но к утру туманы поднялись с горизонта, и в белесоватом свете наступавшего дня московская Аврора вставала бледная и с заспанными глазами. У нее, возможно, был красный нос, но эпитет “розовоперстая”, которым пользуется Гомер, говоря о греческой Авроре, совсем ей не подходил. Тем не менее в ее тусклом свете уже можно было увидеть всю ширь угрюмого пейзажа, величаво разворачивавшегося вокруг нас.

Вы, вероятно, находите, что мои описания часто повторяются, но монотонность — одна из характерных черт русского пейзажа, по крайней мере в местах, которые мне пришлось проезжать. Это необъятные, слегка волнистые равнины, где нет других гор, кроме холмов, на которых построены Московский и Нижегородский кремли, оба не выше Монмартра. Снег придает еще большее однообразие ландшафту, заполняя складки земли, ложа водных потоков, долины рек. На протяжении сотен лье вы видите эту бесконечную белую пелену, слегка всхолмленную кое-где неровностями почвы и, смотря по тому, насколько низко солнце и насколько косы его лучи, покрытую иногда полосами розового света, перемежающегося с синеватыми тенями. Но когда небо, что бывает чаще всего, свинцово-серое, общий тон пейзажа — матово-белый или, лучше сказать, мертвенно-белый. На более или менее близких расстояниях друг от друга перерезают эту бесконечную белизну линии рыжих кустарников, полузасыпанных снегом. То там, то здесь пятнами темнеют редкие березовые или сосновые леса, и, часто вовсе заметенные снегом, вехами идут вдоль дороги столбы, похожие на телеграфные. Возле дороги бревенчатые избы законопачены паклей, их крыши со скрещенными стропилами выстраиваются коньками в линию, а на краю горизонта, над низкими очертаниями деревень, высятся купола церквей и колоколен. Ничего живого, только летают вороны, и иногда мужик на санях, запряженных низкорослой косматой лошаденкой, везет дрова или другую поклажу к скрытому от глаз в глубине земли жилью. Таков пейзаж, повторяющийся до пресыщения, и с продвижением вперед он все тянется вокруг вас, как морской горизонт, который кажется все тем же вокруг плывущего вперед корабля. Несмотря на то что любая живописная случайность здесь крайне редка, не устаешь смотреть на эти бесконечные пространства, навевающие некую чуть приметную меланхолию, как все то, что велико, молчаливо и одиноко. При быстром ходе лошадей иногда кажется, что мы стоим на месте» (41, 266).

* * *

С этой предвечной печалью, разлитой в однообразном русском пейзаже, в бескрайней и пустынной равнине, в глинистых косогорах и серых нищих деревнях, не мог сладить и жизнерадостный гений Пушкина. Изобразив эту картину (или лучше сказать, выразив это настроение) в одном из своих стихотворений, поэт отдал дань этой пейзажной «русской тоске». Помните?

«Румяный критик мой, насмешник толстопузый,

Готовый век трунить над нашей томной музой,

Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной,

Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.

Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,

За ними чернозем, равнины скат отлогий,

Над ними серых туч густая полоса.

Где нивы светлые? где темные леса?

Где речка? На дворе у низкого забора

Два бедных деревца стоят в отраду взора,

Два только деревца, и то из них одно

Дождливой осенью совсем обнажено,

И листья на другом, размокнув и желтея,

Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея.

И только. На дворе живой собаки нет.

Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.

Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка

И кличет издали ленивого попенка,

Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.

Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил» (153, 315).

Все ту же унылую картину придорожного пейзажа рисует и Гоголь в одном из авторских отступлений «Мертвых душ».

Вот знаменитая бричка Чичикова покидает город NN.

«Едва только ушел назад город, как уже пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикий вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по снурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с резными деревянными под ними украшениями в виде висячих шитых узорами утиральников. Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные» (35, 19).

Вся эта придорожная «чушь и дичь» была не только и, может быть, даже не столько зарисовкой с натуры, сколько художественным образом, создающим определенное настроение и необходимым в общей партитуре произведения. Это превращение дороги как таковой в символ бесцельно и безвозвратно прожитой жизни встречается в первых строках бунинских «Темных аллей».

«В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной многими черными колеями, к длинной избе, в одной связи которой была казенная почтовая станция, а в другой частная горница, где можно было отдохнуть или переночевать, пообедать или спросить самовар, подкатил закиданный грязью тарантас с полуподнятым верхом, тройка довольно простых лошадей с подвязанными от слякоти хвостами…» (16, 453).

* * *

Взгляд художника и поэта, этнографа и историка всегда найдет что-то интересное даже в безликом на первый взгляд среднерусском пейзаже.

«В путешествии моем, — замечает Иван Аксаков, — мне приходилось не раз наблюдать различие местностей в каких-нибудь десяти верстах друг от друга, различие атмосферических условий и влияние их на здоровье жителей и на наружный их вид. Тут село на болоте, там на песке — и народ совершенно разный, разумеется, по наружности и столько, сколько могут действовать на нравственную сторону человека физиологические условия…» (3, 251).

* * *

Желая поскорее добраться до места назначения, путники часто ехали не только днем, но и ночью. На станциях они останавливались только для того, чтобы заменить лошадей.

Если ночному путнику не удавалось задремать, то он мог вволю наблюдать своеобразную красоту залитой лунным светом природы. Путешествуя по Малороссии летом 1854 года, Иван Аксаков вполне оценил эти полуночные красоты.

«Я очень был доволен своей поездкой туда (в усадьбу Н. В. Гоголя Яновщину — Н. Б.) ночью. Ехали мы чудесными местами, освещенными луною, но большею частью ехали мы между хлебов. Знаете ли Вы хлебный запах? Я его никогда не обонял в России. Это такой живительный запах, что, вдыхая его в себя, кажется, вдыхаешь в себя силы и здоровье. Да и вообще хорошо летом в Малороссии!» (3, 266).

«…Мне постоянно приходится путешествовать ночью, нередко по проселочным дорогам, и много я испытал наслаждений» (3, 266).

Странники

По обочине брели с котомкой за спиной то в одиночку а то и целыми партиями странники. Обычно их целью было поклонение святым местам. Бредущий бог весть куда и откуда странник или странница — один из самых ярких, незабываемых образов русской дороги.

«На рассвете тихого летнего утра после четырехдневной непрерывной езды мы увидели окрестности древней столицы царей, — вспоминал Д. Александер. — …Хотя было уже 5 часов, нам не встретилось возле такого многолюдного города ни повозки, ни путника. Мы догнали странницу с посохом в руке, она шла босая, волосы были повязаны платком, казалось, она шла всю ночь. Она являла собой наглядное доказательство хорошей работы русской полиции: для путника пеший путь на большие расстояния совершенно безопасен» (6, 100).

Да и не всякий грабитель решался напасть на странника, находившегося под покровительством небесных сил.


Глава одиннадцатая.