Повседневная жизнь Соловков. От Обители до СЛОНа — страница 62 из 67

Пожалуй, всего и не перечислишь.

Перечислять, так перечислять, учитывать, так учитывать, вспоминать, так вспоминать.

Например, как в Кеми от поезда добрались на попутке до Рабочеостровска. Площадка перед пристанью в несколько слоев была засыпана стружкой и опилками, а потому ходила под ногами, дышала, как море, в которое и предстояло войти. Старый лесопильный завод то ли еще работал из последних сил, то ли уже не работал и почил, зарос колючим кустарником, однако из-за глухого, зашитого без щелей забора доносился надрывный лай цепных собак.

Тогда на Соловки отходили по сбору. Набирали человек восемьдесят, и это при хорошей загрузке, обычно бывало меньше, и шли. Ходили в любое время суток и при любой погоде.

Несколько лет спустя, осенью, пришлось идти на остров после страшного шторма в четыре часа утра. Кемь тогда полностью провалилась в кромешную, непроглядную тьму, которую на далеком горизонте изредка расчерчивали изломанные, как сухие ветви, молнии. Но чем ближе подходили к острову, тем небо становилось светлее, сначала озаряемое звездами, а затем сердоликового отлива лучами рассвета. Ветер почти стих и перестал терзать море, в котором, как в огромном увеличительном стекле, отразились две фазы времени: ночь и день, свет и тьма. Действительно, когда на горизонте в клоках густого тумана возникли очертания монастыря, небо разделилось ровно надвое, как это бывает изображено на старинных немецких гравюрах.

— Зима скоро, — задумчиво проговорил низкорослый со сломанным носом мужик в ватнике. А потом рассказывал, как ходил в команде «Косякова» на остров и обратно в Кемь до середины ноября, до первого льда, после чего и ушли в Беломорск, где зазимовали.

Лето 1997 года выдалось на острове жарким, даже знойным. Конечно, этому следовало радоваться, потому как нередко случалось, что в июне или даже в июле мог выпасть снег, а проливные дожди при этом вымывали из каменных, неотапливаемых пустот всякую жизнь. Стены монастыря при этом чернели, вероятно, для того, чтобы почти не отличаться от низкого свинцового неба со всеми его клокастыми облаками, разрываемыми шквальным ледяным ветром. В каменных мешках стояла вода, трава прокисала и начинала гнить, приготовленные для ремонта причала бревна превращались в неподвижную осклизлую гору, рабочие сидели под шиферным навесом, сооруженным тут же: «Нет, в этом году до дела не дойдет»; курили, разумеется.

Сейчас уже трудно понять, почему в тот первый приезд на остров на территорию монастыря мы проникли через едва различимые в высокой траве, низкие, как вход в подвал, Сельдяные ворота, хотя вся толпа, прибывшая на том же «Косякове», с криками и хохотом направилась к огромным Святым воротам с надвратной Благовещенской церковью.

Но вышло именно так...

Заваленный битым кирпичом узкий проход между корпусами вывел на площадку, запертую с четырех сторон каменными палатами, которые, как утесы, вырастали одна из другой.

Здесь было тихо и пустынно.

На досках, сложенных перед входом в Наместнический корпус, спал человек Перед тем как лечь, он снял резиновые сапоги, аккуратно поставил их рядом с собой и задремал. Было около одиннадцати часов вечера, но белая ночь не позволяла определить время суток достоверно. Блеклая тень на солнечных часах, что нависали над спящим человеком, плавала в акварельном настое свежевыбеленной стены. Тогда это показалось удивительным, но потом стало ясно, что отсутствие времени на острове, или движение его в обратную сторону, когда ждешь полуденного часа, а наступает утро, когда приходят закатные сумерки и длятся целую вечность безо всякой надежды на завершение, дело абсолютно нормальное, обыденное. В такие минуты, часы, периоды всё видимое теряло свой обычный, тот, к которому мы привыкли, ритм. Да и сам в такой промежуток времени, вернее, безвременья, начинал ощущать себя иначе, не медлительным, но проникающим неспешно в какие-то неведомые ранее закуты, комнаты, коридоры, о которых, разумеется, знал раньше, но не решался открыть дверь и сделать шаг.

И вот открыли дверь и оказались в бывшей келье Святительского корпуса, переделанного в музейную гостиницу. Здесь все было по-старинному, по-соловецки. В темный, едва подсвеченный лампой-дежуркой коридор выходили печи, по одной на две комнаты, а на жестяном поддоне у лестницы лежали дрова. Хоть лето было и теплое, но по ночам протапливаться все равно было необходимо, потому что камень стыл и обволакивал все жилые помещения сыростью, а половицы пола, огромные, напоминающие могильные плиты доски, просыхали и начинали скрипеть, да так, что их пронзительный голос был слышен, наверное, на монастырском причале.

Сквозь запотевшие стекла всё в том же акварельном мареве едва проступали очертания Спасо-Преображенского собора. Он возносился, вырастал откуда-то из гигантских глыб, положенных одна на другую, постепенно меняющих очертания сооружения от хаотического нагромождения диких форм и острых углов к выверенным линиям, с умением и умыслом выложенным оштукатуренным кирпичом.

А побелка на потолке у печной стены облупилась.

Конечно, в ту первую ночь на острове уснуть было невозможно. И даже не потому, что слишком жарко натопили и в открытую форточку налетели комары, а потому, что тишина на монастырском дворе была кричащей, полнилась какими-то необъяснимыми шепотами и движениями невидимых и уже давно ушедших людей. Казалось, сам воздух не спал от этого коловращения — гулких ударов воображаемого колокола, хриплых, отдаваемых вечно простуженным голосом команд, приглушенных благословений.

Чем более побелка просыхала, тем более крошилась на придвинутый к стене стол, исходила хлопьями, и сквозь полусон могло показаться, что с потолка падает снег.

В 2014 году я впервые оказался на острове зимой, вернее, в начале марта, но на Соловках это была еще зима.

Изо дня в день по немыслимо высокому небу (похоже, что летом оно становится ниже) бесконечной чередой неслись облака. Они принимали то форму развивающихся полотнищ, то мучнистого дыма, попеременно то открывая, то пряча солнце. Снег из-за этого оживал, словно бы наперегонки с тенями, с очертаниями деревьев, бараков, вмерзших в лед судов, храмов и монастырских стен начинал свое движение за ветром, усилиями которого март на острове не утихал и не замирал ни на минуту.

Именно тогда, спустя 17 лет после своего первого посещения острова, я познакомился с Петей Леоновым.

Петя пришел после обеда, он стоял в дверях моего гостиничного номера, на сей раз это была гостиница «Соло», что устроили в начале 90-х в расселенных бараках рабочих агарового завода, и как-то робко улыбался.

В руках Леонов держал пачку листов формата А-4, это была подборка рассказов под общим названием «Соловецкие были-небыли», которые он почему-то скромно называл «разговоры с читателем». Это уже потом я узнал, что Петр Михайлович был завлитом на Таганке времен Любимова и Высоцкого, что в 1990 году уехал из Москвы жить на Соловки.

Так вот, Петя показал свою рукопись, рассказал о том, что раньше работал на островном радио, потом сторожем в Морском музее, но все это время писал, хотя сочинителем, то бишь писателем, себя именовать не решался, но более собеседником воображаемого читателя, автором ни к чему не обязывающих воспоминаний, например, про кота Мурмышку и про, как заметил сам Леонов, «соловецкого чистокровного двортерьера» по прозвищу Печак.

Однако обо всем по порядку.

Петр Михайлович обстоятельно разложил перед собой листы бумаги, затем, выбрав по своему усмотрению один из них, поднес близко к глазам и начал читать:

«С наступлением холодов полевки из леса перебираются в дома соловчан и, если в доме нет кошки, безнаказанно там бесчинствуют. Но нам повезло, Мурмышка была сверхталантливым мышеловом. Поняв это, мыши вообще перестали посещать нашу квартиру. Кому охота добровольно лезть в камеру смертника? А Мурмышка без своих маленьких сереньких “друзей” загрустила. Пытались показывать ей мультфильмы про Микки Мауса, купили игрушечную мышь, но ничто не помогало. Тогда я стал выдавать Мурмышку “напрокат” солов-чанам, живущим без кошек. И все (конечно, кроме мышей) стали счастливы».

Впоследствии, оказавшись в квартире Леонова и его жены Надежды (они жили на первом этаже двухэтажного барака на Приморской улице), я имел возможность увидеть этого «сверхталантливого мышелова». Вообще следует заметить, что отношение к котам на Соловках особенное. Они как-то по-особенному неспешны и задумчивы, что ли, могут часами неподвижно сидеть на берегу моря и смотреть за линию горизонта, словно пытаясь разглядеть что-то или понять, каким образом оказались здесь, на острове. Отвлекать их от этого занятия не принято, а посему, особенно в закатные часы, коты, сидящие у воды, напоминают добрые валуны, покрытые мхом или водорослями, в зависимости от длины шерсти.

Петиного кота отличала повышенная пушистость, он был высокомерен и в меру угрюм, видимо, от осознания собственного величия, ведь, как-никак, он пользовался повышенным спросом и заслуженной популярностью во всем поселке. На знаки внимания к себе отвечал с неохотой и был весьма избирателен к своим многочисленным поклонникам, лишь немногим из них великодушно отвечая взаимностью.

Разумеется, резко отрицательно относился к собакам, видимо, находя само их существование ошибкой природы.

Исключение составлял, пожалуй, лишь Печак.

Петр Михайлович продолжал читать:

«Дома нас неласково встретила кошка Мурмышка, с которой вы уже успели познакомиться. За полгода, которые она у нас прожила, юная кошечка твердо осознала себя главной персоной в доме. Поэтому на нового жильца она злобно зашипела. Я попытался “задружить” наших четвероногих: приласкал и усадил их на одну табуретку. Это было возможно из-за мизерных, примерно одинаковых размеров кошки и щенка. Но как только я отошел на кухню, Мурмышка огрела когтистой лапой нового жильца квартиры. Он “ссыпался” с табуретки и жалобно заскулил. Так, с неудачи, началась моя трудная миссия миротворца. Когда щенок стал быстрыми темпами набирать в росте и перегнал по габаритам Мур-мышку, кошка собаку вынуждена была слегка зауважать. Между Мур