Пришел в пустынь на обратном пути с Муксалмы. Конечно, ходил на «мелкий пролив» (финно-угорский перевод топонима «Муксалма») и летом, но зимой, когда напоминающая огромного полоза каменная дамба выползает из кусков зубастого льда, образует прогалины, воет на постоянном ветру, здесь всё совсем по-другому. Это и есть тот край, окоём, за который по водоводам утекает незамерзающая вода, и нет ей возврата из Дышащего моря.
На Муксалму в Сергиевский скит возвращается только единственный насельник, что живет здесь всю зиму.
Разве что на лыжах ходит в поселок раз в неделю.
Запасается хлебом и душеполезным чтением.
Лыжню заметает быстро, и потому всякий раз тропить надо по новой.
Топит печь.
Вслух читает «Сборник поучений Соловецкого ставропигиального первоклассного монастыря на общие и местные праздники и на разные случаи».
Например, «Слово о пострижении схимников»:
«Древнее время представляет нам немало примеров благочестия наших предков, и один из них... обычай постригаться перед кончиною в монашество. Желание в ангельском образе скончать земную жизнь, чтобы в будущей, загробной, иметь общение со святыми ангелами, было плодом добродетельной жизни наших предков... Ныне, с ослаблением монашеского духа в монастырях и оскудением благочестия в мирянах, утратился и этот благочестивый обычай — постригаться перед кончиною.
Хотя великая схима и свойственна преклонному старчеству, но мы видим, что многие старцы кончают жизнь в малом монашеском образе, не изъявляя желания принять великий. Известно, что великая схима имеет одно назначение: совершенное оставление земных дел ради единственной деятельности — приготовления души к смертному исходу. Само одеяние схимника показывает, что он как бы заживо погребен или живой мертвец.
Что такое схимническое уединение? Это тихая, мирная смерть прежде разлучения души с телом. В этом уединении постепенно сглаживаются впечатления, начертанные в душе предметами мира, и душа постепенно теряет свое общение с этим миром. Ум истинного схимника глядит на сей мир как бы с того света... который есть вечность. Взоры души невольно устремляются в это беспредельное пространство, часто всматриваются в него, завлекаются этим величественным, доселе неизвестным зрелищем.
Созерцая в своем уединении вечность, отшельник по душе признает, называет все временное суетою... он опытным знанием убеждается, что назначение человека не для земли, а для неба.
Понятно, что не все старцы-иноки могут иметь стремление к такой исключительно духовной деятельности, какова схимническая... И хотя монастырский устав частыми и продолжительными церковными службами и направляет к тому подвизающегося в молитве инока, но далеко не все старцы чувствуют себя способными и сильными для столь трудного дела, как пребывания в непрестанной молитве».
Затем совершает правило на сон грядущему, гасит свет и ложится спать.
А за окном в это время не на шутку разыгрывается снежный буран, заметая каменную дамбу и вмерзший в лед скитский причал.
Всякий раз, приезжая на остров, вспоминаю то мое первое посещение Соловков в 1997 году и тот сон в Филипповой пустыни, словно бы и мимолетный какой-то, безо всяких видений, с подложенным под голову рюкзаком, но при этом необычно глубокий, придавливающий, как камень, который, по преданию, вместо возглавия здесь использовал соловецкий игумен Филипп (Колычев).
Допускаю, что это и был своего рода переход в иную, островную реальность, постичь которую можно лишь в бессознательном состоянии, просто принять ее, довериться ей и сразу же ощутить себя частью этого места.
Интересно, что уже в Москве по возвращении с острова я прочитал «Соловецкие мечтания» Юрия Казакова, наткнулся на книгу в «Букинисте», что был рядом со вторым выходом из станции метро «Парк культуры» на Остоженку.
Прочитал и словно опять погрузился в тот сон на деревянном крыльце келейного корпуса Филипповой пустыни.
Юрий Павлович пишет:
«Вот наконец и двенадцатый час ночи, и сидим мы в монастырской келье на Соловках, свет сочится в два окна, одно из которых глядит на запад, на море, другое — на юг, вдоль стены.
Всюду теперь тишина — и на море, и во дворе монастыря, и внутри “братских келий в трех этажах, а под ними внизу кладовые” — как обозначено это здание, в котором размещена турбаза, на старинном плане.
Угомонились пьяные, не торгуют пивом во дворе монастыря, закрылся магазин с водкой, и выключили на ночь водопровод в уборной и умывальнике, чтобы какой-нибудь турист не вздумал, боже упаси, водицы ночью испить или что-нибудь там еще такое... Не положено. Отбой. Всё спит на острове, всё выключено, заперто, одна белая ночь не выключена — сияет. Розовое небо на северо-западе, мрачно-пурпурны тяжелые контуры дальних туч, вздымающихся за горизонтом, и серебристы и жемчужны высочайшие чешуйки легких облаков над головой.
Я было лег, потом разговорился с приятелем, опять встал, разогрел на плитке, пью крепкий чай. Ветерок, слабый вздох с моря вдруг войдет в окно и растечется по келье пряным запахом водорослей. Всё прошло, всё где-то далеко, одна ночь осталась и длится.
Нет, жалко заснуть, жалко пропускать такую ночь. Поглядев еще раз в окна, мы одеваемся и тихо выходим. Во дворе в ночной свежести пахнет камнем, пылью, мусором... За воротами поворачиваем направо, идем сначала вдоль Святого озера, потом по поселку, потом лесом — к морю. В лесу сладко обдает нас мхом, торфом, хвоей, и в настое этом едва уловимо звучит теплый камень.
Море — как стекло. И клюквенная полоса на горизонте, и облака, и черные карбасы на якорях, и мокрые черные камни — все отражено в его зеркальности. Идет прилив. На песчаном дне между камней ручейки заполняют ямки, следы чаек. Отвлечешься чем-нибудь, потом глянешь на воду: камень, который только что высоко и черно торчал из воды, теперь почти скрылся...
Чайки невдалеке, как нерастаявшие льдинки, бело-голубые, спят на воде, торчком подняв хвосты. Молча, быстро проносятся вдоль берега черные морские утки. Там и сям по заливу плавают бревна, занесло их сюда с Двины или с Онеги. Тюлень высунулся, увидел нас, скрылся, потом объявился возле бревна, положил на бревно ласты, высоко вытянул морду и долго разглядывал нас. Было так тихо, что доносился по воде шум его дыхания. Наглядевшись, хмыкнул, плеснул, спина колесом блеснула в округлом движении, и исчез... На Соловки я попал с Жижгина на шхуне, высадился на противоположной стороне острова и, пока шел к Соловецкому кремлю, ни души не встретил на бесчисленных кругом озерах, на прекрасной дороге с полосатыми верстовыми столбами».
На обратном пути в поселок познакомился с паломниками из Калуги. Разговорились. Выяснилось, что на остров они приезжают уже третье лето подряд и живут в палаточном городке, разбитом севернее монастыря на дороге на Ребалду — это как раз по направлению к каналам.
Соловецкие озера не знают, что окружены морем. Действительно, взяв лодку и отправившись по каналам и протокам от озера к озеру, пребываешь в абсолютной уверенности, что странствуешь где-нибудь на материке, в пойменных затонах Онеги, близ Каргополя по озеру Дача, по Вожеозеру или в Белозерских пределах.
Низкое вечернее солнце, едва пробиваясь сквозь деревья, склонившиеся к самой воде, кажется, обжигает противоположный берег бегущим огнем. Пылают кустарники и островерхие ели, сосны и черные дубовые городни, которыми еще в монастырскую бытность были выложены каналы-водоводы.
На старых, пожелтевших от времени фотографических карточках изображены паровые катера, которые выходят из озера Валдай в Большое Белое озеро. Потом, скорее всего, они опишут здесь круг и вернутся обратно в озеро Щучье, а из него в Средний Перт.
На веслах, конечно, события развиваются не так быстро, но зато, входя в протоки, можно наблюдать, как рядом с лодкой неспешно плывут рыбы и с любопытством смотрят на неведомого пловца.
При входе в узкие каменные горловины одно из весел покидает уключину, и им следует пользоваться как багром, отталкиваясь от берегов.
Рыбы не отстают, пребывая в полной уверенности, что им ничто не угрожает.
С одним из этих каналов была связана история, о которой уже шла речь в книге. Соловецкий фотограф Юра Малышев, с которым мы познакомились на острове осенью 1999 года, утопил здесь свою дорогую фотокамеру. Сам мне потом рассказывал, что все как-то глупо тогда получилось — увлекся съемкой и не заметил, как лодка развернулась и зацепила носом едва заметный в тенистом полумраке протоки валун.
Жалко было даже не камеру, а почти отснятую на Анзере пленку.
Потом камеру вытащил из воды, конечно, разобрал, пытался сушить на плите... нет, не помогло, так она с тех пор и стоит в шкафу за стеклом, словно продолжает смотреть из-под воды подслеповатым цейсовским объективом.
На Анзер я попал только осенью 2011 года: тогда пришли на «Поморе» с известным на острове в районе Северных Железных Ворот мореходом Максимом. Всю дорогу он без умолку рассказывал, как многолюдно было на острове при военных, весело, по вечерам танцы и футбол.
Когда подошли к мысу Кеньга, Максим неожиданно посерьезнел и сказал:
— Места тут дикие и суровые, порядка требуют, здесь сам патриарх Никон был, — потом помолчал и добавил: — ну то есть, когда еще не был патриархом...
Когда «Помор» подошел к шаткому, наскоро сооруженному причалу, Максим ловко спрыгнул на берег и принялся подтягивать катер к вкопанным в землю дубовым сваям.
А затем была дорога на гору Голгофу, о которой столько прочитано в воспоминаниях узников Соловецкого Лагеря Особого Назначения, дорога, с каждым поворотом которой открывались картины, когда каждая следующая не повторяет предыдущую. На горизонте вставало море, залитое тихим осенним солнцем, и совершенно нельзя было предположить, что именно здесь было столько боли, страдания и смерти. С трудом верилось и в другое: что именно на Анзере почти 400 лет назад новоначальный инок Никон вызвал гнев старца-скитоначальника и покинул остров, ввергнув себя в лютое и смертел