Повседневная жизнь советских писателей от оттепели до перестройки — страница 60 из 106

Примечательно, что о московском жилье Можаева Солженицын пишет кратко: «малоустроенное», а все потому, что Александр Исаевич нередко и сам существовал в подобных же условиях. Вероятно, они не слишком его удивили. А вот прозаик (и актер!) Валерий Сергеевич Золотухин рот раскрыл от того, что «увидел своими зенками»: это превзошло все его ожидания. «Мы сидели на коммунальной кухне, – свидетельствует Золотухин, – среди веревок с пеленками, колясками (у него трое детей). Куча до потолка газет, банок, склянок, ведер с мусором, книг, холодильника, кухонных всяких нужностей. Это же помещение служит ему, когда он бывает дома, и кабинетом. Когда мы вошли, на одном из столиков, среди посуды стояла машинка, лежала чистая бумага на газетах и стило писателя: “Вы извините, ребята, я не могу вас повести в комнаты, там малыши спят, а то разбудим”. Мы прихватили с собой “старку”, Б. А. подал грибков собственного запаса, откупорил банку немецких сосисок и, выпив, стали разговаривать о жизни, в основном, о земле, о крестьянстве, о Кузькине…»{434}

Сидя на кухне, вмиг превратившейся из писательского кабинета в то, чем ей и положено было быть, Борис Андреевич Можаев поведал гостям о своих мытарствах с повестью «Живой». В 1966 году ее напечатали в «Новом мире» № 7 под редакционным заглавием «Из жизни Фёдора Кузькина». Номер с «Живым» читатели буквально смели с прилавков «Союзпечати», брали на одну ночь у подписчиков. Живым оказался не только слог автора, но и главный персонаж – не выдуманный, настрадавшийся в колхозных оковах несчастный российский крестьянин Фёдор Кузькин. Критик Юрий Фёдорович Карякин поставил повесть в один ряд с «Одним днём Ивана Денисовича»: «Кузькин – родной, единоутробный, кровный брат Ивана Денисовича. И обоим жить навсегда. Сначала казалось открытием, а потом превратилось в суесловие выражение – “Мы – дети Двадцатого съезда”… Для многих из моего поколения, для людей, разбуженных Двадцатым съездом, истинно духовным прозрением были “Один день…” Солженицына и “Живой” Можаева. Вот чьими детьми хотелось бы стать»{435}.

Можаев рассказывал, что в ожидании публикации «Живой» лежал в редакционном портфеле полтора года, Твардовский обнадежил его: «Трифоныч просил меня никому не давать читать, даже друзьям… “А то перепечатают, разойдется в списках и для нашего читателя будет потерян… А сколько он пролежит, это пусть вас не беспокоит… Денег мы вам дадим, сколько нужно… и как только в политике просвет отыщем, сразу пустим”. И я, правда, никому не давал читать, никто не знал. Трифоныч просил переделать конец, иначе, говорит, сам Бог только поможет, я отказываюсь…»{436} Бог и вправду помог: журнал с повестью вышел, и Юрий Любимов сразу схватился за нее, задумав инсценировать «комедию» в своем Театре на Таганке, что и удалось сделать в 1968 году. Спектакль запретили.

А пока Можаев и Золотухин (сыгравший Кузькина) выпивали на кухоньке писателя, закусывая немецкими колбасными изделиями. Борис Андреевич говорил о том, что из писателей своего поколения очень ценит Солженицына: «Великий писатель… некоторые места в романе написаны с блестками гениальности». Высокого мнения он был о Василии Белове и «Юрке» Казакове. Но главным для него все же оказался Лев Толстой: «Это бог… надо всеми… Но для меня еще к тому же его философия – моя религия». Золотухину даже стало стыдно: «Он много говорил о Толстом, а кругом летают мухи коммунальные и от них громадные тени. Вот как живет замечательный русский писатель… Пишет на кухне. А мы… стараемся оборудовать кабинет, устроить жилье, условия т. е. для творчества, удобствами вызываем вдохновение… покупаем чернила, бумагу… машинку, весь подобный инвентарь и только одного не хватает, одного не знаем, где купить талант, страсть…»{437}

В приведенном примере повседневной жизни Борис Можаев как советский писатель предстает (пока еще) именно в тех условиях, в которых существовали все остальные граждане. И понятие «писательская кухня» означает именно то место, где готовят еду. В СССР для того, чтобы дождаться квартиры в обычной очереди, требовался если уж не талант, то, по крайней мере, способности (очередь была двух видов: райисполкомовская и ведомственная). Дефицит жилья порождал привилегии, были они и для творческих людей: члены Союза писателей имели право на дополнительные квадратные метры жилой площади.

Привилегия эта появилась еще в 1930-е годы, когда Центральный исполнительный комитет СССР и Совнарком СССР приняли постановление № 1363 от 7 июля 1933 года «Об улучшении жилищных условий писателей». Из него следовало, что для «наиболее плодотворной литературной деятельности» члены Союза советских писателей СССР приравнивались «в отношении жилищных прав к научным работникам». А потому литераторы получили право «на дополнительную отдельную комнату для занятия сверх занимаемой ими по общей норме площади, а при отсутствии отдельной комнаты – на дополнительную площадь размером не менее 20 кв. метров». А в советское время ведь как было – однажды принятое решение действовало до тех пор, пока его не отменят. И неудивительно, что подзаконные акты той эпохи не утратили своей силы до сегодняшнего дня (но только не в отношении писателей – союз-то их развалился, как и общесоюзный Литфонд).

20 лишних метров для кабинета. Разве плохо? А если в семье два писателя – муж да жена? Тогда умножаем «литературные метры» на два. А само выражение «литературный метр», согласитесь, очень забавно, поменяй в нем одну букву и получится совсем иное по смыслу – «литературный мэтр». А уж мэтру в коммуналке жить не пристало…

Правда, прежде чем «добыть» полагающиеся по закону дополнительные «литературные метры», следовало получить основные. Так что здесь не все так безоблачно. У писателей была своя ведомственная очередь, как у работников крупных предприятий, заводов или фабрик. Ибо Союз писателей, по сути, можно считать той же фабрикой, воспроизводящей своих членов и их продукцию. Писателям-очередникам[17] давали квартиры, Литфонд вполне мог себе это позволить, как и какой-нибудь большой завод (например, в бозе почивший ЗИЛ). Получение в обозримом будущем долгожданного жилья оказывало серьезное влияние на поведение писателя, особенно если дело казалось подписания очередного гневного письма «общественности» против всякого рода «литературных сорняков». Это был своего рода рычаг воздействия, принуждавший к конформизму и соглашательству.

Не зря Михаил Рощин вложил в уста одного из героев пьесы «Старый Новый год» – говорливого тестя – следующую фразу: «Ты хоть маленький, а начальник, все у тебя есть. Вкупе… В месткоме». Такая общественная организация, как местком, могла сказать свое веское слово при распределении квартир во вновь построенном доме. Кому предоставить квартиру: молодому и талантливому, в котором нуждается литературное издание, или уже опытному сотруднику? Например, в комфортабельном доме 16 в Безбожном (ныне Протопоповском) переулке жили самые разные люди. Этот самый дом, который еще до переименования увековечил Булат Окуджава:

Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант.

В Безбожном переулке хиреет мой талант.

Кругом чужие лица, враждебные места.

Хоть сауна напротив, да фауна не та…

О ком это автор написал – «чужие лица»? Уж не о заселившемся в соседние дома начальстве? У Окуджавы со всяким начальством проблем было немало, не зря же Госпремию СССР ему дали лишь в 1991 году. А сауна – это, конечно, знаменитые Астраханские бани.

Соседом Булата Окуджавы был Олег Волков, писатель-долгожитель. Из прожитых девяноста шести лет более четверти века он провел за решеткой. Родился в 1900-м, при Николае II, скончался в 1996-м, при Борисе (первом или все-таки втором? смотря как считать). Жизнь Олега Васильевича – это тоже «наша с тобой биография», причем типичная. После возвращения из ГУЛАГа в 1957 году его приняли в Союз писателей СССР. Вдова писателя Маргарита Сергеевна вспоминает: «Мы вселились сюда чуть ли не первыми, и нам поспешили установить телефон. Но – с номером, который до того принадлежал вендиспансеру! Нам еще долго звонили его взволнованные пациенты… По тем временам – а это были 70-е годы – дом наш считался “элитным”: многоэтажный, кирпичный. Вокруг народ еще ютился в крошечных деревянных домиках. Помню, как возле нашего подъезда бродил один дяденька, пинал ногой стоящие возле дома машины и злобно говорил, что нас всех скоро возьмут под ноготь»{438}. «Взять под ноготь» – это хороший штрих, изобразительный…

В этой квартире в Безбожном переулке Олег Волков сочинял и главную свою книгу, автобиографическую – «Погружение во тьму», впервые изданную во Франции в 1987 году.

«Папа не надеялся, – рассказывает дочь писателя Ольга Олеговна, – что это напечатают у нас. Да, он всегда говорил: “Карфаген должен быть разрушен”, то есть надеялся, что этот строй однажды рухнет, но был уверен, что не при его жизни. Ему важно было написать этот текст как документ, свидетельство, в надежде, что когда-нибудь его всё же опубликуют. И вот так получилось, что Булат Окуджава предложил тайно перевезти рукопись “Погружения” во Францию. Папа был в добрососедских отношениях с Окуджавой, и Булат Шалвович был единственным из наших знакомых, кто тогда регулярно ездил за границу. Окуджаву, думаю, таможенники не посмели обыскивать. Но для надежности он, когда ехал в поезде, спрятал рукопись за спинку дивана»{439}.

Что было общего между Окуджавой и Волковым помимо общего почтового адреса? Догадаться не трудно. Олег Васильевич сам сидел, а у Булата Шалвовича репрессировали родителей: отца расстреляли, а мать отправили в ГУЛАГ. Им было, что вспомнить.