Повседневная жизнь советских писателей от оттепели до перестройки — страница 70 из 106

У Константина Симонова архив был огромный: он с шестнадцати лет стал хранить полученные им письма и копировать ответы на них (тоже нужная вещь: всегда можно доказать, что писал так, а не этак). Будто тогда уже знал, каких высот достигнет, став одним из самых издаваемых и читаемых советских писателей. Ведь хотя бы одна его книга была в каждой семье, будь то стихи или проза: «Он никогда ничего не уничтожал, не рвал, не выкидывал. Если закончил работу с документом, то ставил галочку, и мы уж знали, что нужно убрать в архив и куда. Раскладывали всю отработанную им почту, материалы, рукописи по папкам»{496}.

Рассказ Нины Павловны Гордон в какой-то момент напугал Бориса Панкина, опасавшегося, что симоновский архив съест его и даже не подавится: «Архив, то есть бесчисленное количество папок… начинал в моем воображении оживать, шевелиться и в конце концов стал напоминать гигантского спрута, который уже поглотил своего владельца и теперь с теми же намерениями подступает ко мне».

Кроме творческого архива Симонова, еще был литературный (переписка с коллегами) и военный – беседы с участниками боевых действий под стенограмму и диктофон, а еще папки-«звонки». Что это такое? Симонов указал своим помощникам, чтобы они записывали всех, кто ему звонит: «Телефон включали только на один час – с двух до трех дня. Но этот час был, как обвал. Потом телефон снова выключали. Мы записывали звонки, перепечатывали зафиксированное в трех экземплярах – один оставляли в его “нижнем” кабинете, другой – заносили в его рабочий кабинет домой, третий – брали с собой»{497}.

Вот откуда взялась шутка товарища Саахова: мол, перепиши тост в трех экземплярах и принеси! Согласитесь, это ли не интереснейшая деталь повседневности? Ну кто бы еще вспомнил о ней, как не преданная секретарша?

Возникает вопрос: а зачем все это? Не слишком ли серьезно относился к себе Константин Михайлович? Ведь еще Уинстон Черчилль, лауреат Нобелевской премии, говорил, что надо серьезно относиться к своему делу и несерьезно к себе. Это было его девизом. Стоило ли тратить время на столь бурную архивную деятельность в ущерб творчеству? А быть может, творчество Симонова было бы невозможно без его архива? Однажды он объяснился: «Раз уж судьба так распорядилась, раз уж поставила в центр потока жизни, наш долг бережно к этому отнестись». То есть для Константина Михайловича, полноправно ощущавшего себя живым классиком советской литературы, сбор и сохранение материалов о своей жизни стали частью ее самой. Чем-то это напоминает случай с Евгением Евтушенко, создавшим собственный музей в Переделкине.

Есть и еще одно объяснение. Зое Яхонтовой Константин Михайлович как-то с возмущением рассказал, как родственники ушедшего из жизни писателя передрались из-за его архива. «Нет, у меня такого позора не будет, я все свои архивы завещал передать в ЦГАЛИ»{498}. Каждая минута у была Симонова на счету, работать с ним было легко, а еще Зоя Яхонтова запомнила его рабочий кабинет, от которого веяло «какой-то холостяцкой неустроенностью, хотя много книг, на стенах портреты… Над письменным столом – портрет матери». А вот кабинет в Красной Пахре понравился больше: «Огромный, с французским окном во всю стену, выход из него – прямо в прекрасную березовую рощу. Никаких там дачных грядок, никаких цветочков, а просто трава и деревья. Красота необычайная!»{499}

Мало того, Симонов задумал составить летопись своей жизни, каждый год которой поместился в серо-зеленую папку, стройный ряд коих занял целую стену кабинета. Он назвал это «Все сделанное». Начиналась летопись (по понятным причинам) с 1938 года, а закончилась 1979-м. Показывая на папки, Нина Павловна шепотом (будто в 1937 году) поведала Борису Панкину: «Здесь – вся история его жизни. В общем, это как бы история страны, мира, пропущенная через одну жизнь. И какую жизнь…» Короче говоря, «Это наша с тобой биография» – была такая бодренькая песня в брежневское время. И при этом «Константин Михайлович был бесстрашным и безжалостным к себе человеком… И слезы, и неудачи, и ошибки, и слабости, и угрызения совести, и раскаянье… И ни разу у него не дрогнула рука, когда надо было положить сюда какой-нибудь не так уж украшающий его документ. Ни разу не поддался он порыву что-то изъять, утаить от потомков… Да, от потомков!»{500}.

Константина Михайловича, надо полагать, нередко посещало чувство раскаяния, особенно за ту часть жизни, когда он занимал (с 1946 года) должность заместителя генерального секретаря правления Союза писателей СССР, то есть самого Фадеева. А вследствие частого отсутствия Александра Александровича на работе Симонов фактически всем руководил. Через две недели после смерти Сталина он провозгласил своей статьей «Священный долг писателя» в редактируемой им газете, что главной целью всех советских литераторов отныне является прославление в веках добрых деяний вождя. Писал он искренне, за что его быстренько задвинули и более уже на руководящие посты не выдвигали, сослав в 1958 году в Среднюю Азию корреспондентом «Правды». В 1954—1959-м и в 1967–1979 годах он был секретарем правления Союза писателей СССР.

Анатолий Рыбаков считал, что «Симонов не был сталинистом, но вписался, вжился в сталинскую эпоху, не сумел преодолеть ее инерции, не мог изменить себя, оставил политику, переехал на время в Ташкент. Но и серость брежневских времен была не для него»{501}. Между прочим, Брежнев Симонова уважал, даже однажды лично принял его в своем кабинете, случай для Леонида Ильича редкий. Хорошо сказал о Константине Михайловиче Григорий Бакланов: «На Симонове, что бы там ни говорить, лежал отсвет победы, читатель его был огромен, его читали и рядовые, и маршалы». Незадолго до смерти Симонова Бакланов по-соседски зашел к нему на дачу в Красной Пахре. Как вспоминает Григорий Яковлевич, Симонов «чувствовал, что пережил свое время, и это лишало его воли к жизни»{502}. В 1985 году в Москве, неподалеку от дома, где жил Симонов, появилась новая улица в его честь.

Одной из примет писательской повседневности, зародившейся, в том числе, и среди обитателей этого квартала, стали проводы в эмиграцию. Провожали словно в последний путь, без надежды когда-либо встретиться. Таковы были настроения, усилившиеся с конца 1960-х годов, когда, по выражению Наума Коржавина, стало не хватать «воздуха для жизни». Юлий Крелин вспоминал: «Провожали, как в смерть. Не чаяли, что когда-нибудь увидимся. Трехкомнатная квартира Эмки была забита так, что иные из молодежи сидели на шкафу под потолком. Галич пел, что никогда не уедет, а останется, так сказать, у родных могил. Кто же думал, что его-то могила окажется весьма скоро на чужой стороне… Отъезд Эмки был каким-то завершающим этапом нашего существования и началом чего-то нового, еще неведомого нам»{503}. Эмкой друзья звали Наума Коржавина.

Наталья Бианки пришла на «день открытых дверей» в квартире Владимира Войновича (в декабре 1980 года его выслали из СССР, а затем лишили гражданства): «Народ приходил и уходил. Двери практически не закрывались. При мне забрели Кардины, Рассадины, Бахновы, Алла Гербер… Когда собрались уходить, Володя вышел нас проводить. Мы обнялись…» Обстановка была трагической. Незадолго перед этим вечером, в мастерской Бориса Мессерера на улице Воровского (ныне Поварская) с Войновичем также прощалась масса народу. Владимир Николаевич, рыдая, кричал: «Благодарю вас всех за то, что вы пришли! Но ведь вы пришли не на проводы, а на мои поминки!»{504}

Уезжавших из страны писателей вычеркивали из истории литературы так, будто навсегда снимали с довольствия. Из книжных магазинов и библиотек изымали их книги, за этим строго надзирал Главлит. Порядок изъятия был опробован не раз, ибо выезжало много писателей. Уничтожали и журнальные публикации. Например, на основании приказа Главлита «Об изъятии из библиотек и книготорговой сети произведений Солженицына А. И.» от 14 февраля 1974 года были уничтожены те номера журнала «Новый мир» за 1962 и 1963 годы, в которых увидели свет рассказы «Один день Ивана Денисовича», «Матрёнин двор» и другие. Работниками библиотек изымались и уничтожались публикации на всех языках{505}. «Разрезание на мелкие части» строго фиксировалось актом.

Чуть раньше Войновича Советский Союз покинули Лев Копелев и Раиса Орлова: «Ранним утром 12 ноября 1980 года мы в последний раз закрыли за собой двери московского дома, в последний раз проехали по знакомым улицам и уже через три часа оказались в другой стране, в другом мире. Необратимость отъезда мы осознали два месяца спустя, когда нас известили о лишении гражданства»{506}. Мысли об отъезде могли прийти и раньше – когда в 1976 году им разбили окна в квартире, на первом этаже. Пришлось переезжать в соседний дом на той же Красноармейской улице, на шестой этаж… Наталья Бианки помнит, что народу на прощании была «тьма». Пришло более сотни человек.

Сергей Чупринин передает гнетущую атмосферу того давнего дня: «Помню, как глубокой, глухой осенью 1980 года Раису Давыдовну Орлову и Льва Зиновьевича Копелева провожали за рубеж – для чтения лекций в западногерманских университетах, по самому что ни на есть официальному приглашению, с самыми что ни на есть официальными гарантиями. И провожающие, и отъезжающие, помню, внешне бодрились – что разлука, мол, ненадолго. И провожающие, и отъезжающие знали, втайне были уверены – что навсегда»{507}