Или в степи, или у горных рек,
Я твой усталый сон благословляю,
Наш непростой, советский человек.
Смысл слова «непростой» можно толковать по-разному. Популярности поэта способствовали и его актерские и режиссерские опыты. А каким он был фотографом! Почти весь мир объехал, и всегда с ним был его верный друг – фотоаппарат. Он очень любил фотографировать, достигнув в этом виде искусства профессионализма. А началось все с 1970-х годов после поездки в Японию. И совершенно случайно. Евгений Александрович рассказывал, как однажды он увидел пожилую японку, стоявшую, прижавшись к сакуре. Евтушенко своим острым глазом сразу отметил: морщинистое лицо женщины напоминает кору дерева! Тогда он попросил одного из рядом находившихся фотокорреспондентов немедля снять этот неповторимый кадр. А фотограф сказал: «Сфотографируйте сами!» – и дал фотоаппарат. Снимок Евтушенко, напечатанный на следующий день в газете, получил высокую оценку специалистов. В награду японские фотографы подарили поэту фотоаппарат и съемные объективы к нему. Так и началось увлечение Евтушенко фотографией. Как вспоминала последняя супруга поэта, каждый человек для него был словно ненаписанной книгой и «снимая людей, он как будто пытался спасти их». А еще Евтушенко любил сочинять и поэтические подписи к фотографиям, стихотворные миниатюры. Широкая была натура. Надо ли объяснять причины столь же масштабной зависти, испытываемой к Евгению Александровичу теми, кто не смог познать всю глубину его натуры…
В ЦДЛ часто появлялся Василий Павлович Аксёнов. Отмечая один из своих дней рождения, он решил закатить здесь пир на весь мир: снял на всю ночь ресторан, велел поставить столы не по-русски буквой «Т» (как на свадьбе) или «П» (поминки), а параллельно друг другу. Наприглашал кучу гостей из разных городов и стран, а своих переводчиков даже из Японии. Что там ели, народ уже не помнит, а вот то, что при входе в ЦДЛ стояли столы с нарезанными арбузами и открытыми блоками американских сигарет «Филипп Моррис» – это отложилось в памяти участников праздника.
Не менее радостным, чем прошедший день рождения, вышел творческий вечер Василия Павловича в январе 1974 года (тот самый, где он читал свой «Ожог»), гвоздем программы которого он задумал сделать выступление популярной у молодежи группы «Арсенал» Алексея Козлова. Верный расчет Аксёнова оправдался: мелодии рок-оперы «Jesus Christ Superstar» доселе еще никогда не звучали в Большом зале ЦДЛ, несмотря на сопротивление его руководства. Как-то Аксёнов сказал Арканову: «Арканыч! ЦДЛ – удивительное место! Можно прийти туда голодным, без денег, без бабы, а уйти сытым, с десяткой в кармане и с симпатичной бабой. А можно прийти сытым, с полным карманом денег, с красивой бабой, а уйти голодным, без гроша в кармане и без бабы…»{693} Круговорот писателя в природе.
Удивительное место привлекало не менее замечательных личностей, выступавших здесь с концертами. Исторической стала встреча Марлен Дитрих с Константином Паустовским в 1964 году. Его рассказ «Телеграмма» покорил актрису. Константин Георгиевич был нездоров, но все равно пришел в Большой зал ЦДЛ. Когда Марлен Дитрих узнала, что Паустовский в зале, она была поражена. А затем сам писатель поднялся на сцену. «Я была так потрясена его присутствием, что, будучи не в состоянии вымолвить по-русски ни слова, не нашла иного способа высказать ему свое восхищение, кроме как опуститься перед ним на колени» – слова эти приписывают актрисе. Встреча двух замечательных людей осталась запечатлена на фотографии.
В советское время Центральный дом литераторов выходил на две улицы – в столице подобных адресов таких практически и не осталось. Одна его часть, старая, – бывший дом графини Олсуфьевой – выходит на Поварскую, другая, выстроенная в конце 1950-х, на Большую Никитскую, выделяясь серым парадным порталом, делающим это здание похожим на любое советское учреждение. Увеличение площади дома, как становится понятно, стало следствием тесноты – писателей-то много, а места всем не хватает. Прежде всего, выросла площадь ресторана, располагавшего несколькими залами, в том числе Дубовым и Пестрым. Появился и Большой зрительный зал, где устраивались встречи с писателями и панихиды по ним. Более камерно проходили эти мероприятия в Малом зале. Были в ЦДЛ и другие помещения, например для заседаний парткома.
В партийный комитет избирали самых достойных, по крайней мере, так считалось. Тех, кто своим поведением и образом жизни обязан был подавать пример своим в том числе и беспартийным коллегам – как образец морально-нравственной безупречности и в быту, и на работе. Именно они, члены парткома, должны были бороться «за моральный облик человека, за его чистоту, за нашу культуру…», как говорил в своей уже цитировавшейся здесь речи Константин Паустовский. В разные годы членами парткома были, например, Александр Твардовский, Михаил Исаковский, Сергей Смирнов. Писательский партком непосредственно подчинялся Московскому горкому партии, который, если что, мог младших товарищей и поправить.
Так, в марте 1963 года первый секретарь МГК КПСС Николай Егорычев собрал московских писателей и устроил наиболее либеральным из них головомойку за то, что они слишком увлеклись борьбой с культом личности. Писатели и вправду распоясались, выпустив, например, в 1961 году неподцензурный альманах «Тарусские страницы», где напечатались Константин Паустовский, Николай Заболоцкий, Юрий Трифонов и другие. Егорычев поставил им в пример «правильное» поведение таких ретроградов, как Николай Грибачёв, Всеволод Кочетов, Анатолий Софронов. А партийную организацию московских писателей, проворонившую «Тарусские страницы», вскоре распустили, прикрепив ее бывших членов к парткомам крупных заводов, дабы приблизить инженеров человеческих душ к рабочему классу.
Секретарь парткома – должность чрезвычайно влиятельная. Григорий Бакланов рассказывает, как однажды по дороге в Союз писателей в троллейбусе встретил секретаря парткома В.: «Крупный мужчина цветущего вида, мог ли он думать, что жить ему осталось недолго? А случилось с ним вскоре вот что: на собрании его не выбрали в президиум. Ну и что? – скажете вы. Как что? Секретаря парткома не выбрали в президиум, где его законное место! Тот, кто знает весь механизм изнутри – а он-то знал, – может себе представить, что произошло: вышестоящие товарищи не вставили его в список. Или, что еще страшней, вычеркнули. И уже кто-то, наверное, присмотрен на эту должность, а ему возвращаться в первобытное состояние, стать просто писателем…
Вот представьте: снимает он трубку телефона у себя в кабинете (в этот момент секретарша никого не пустит к нему: занят!), звонит в издательство или в редакцию журнала и посреди ничего не значащего разговора – “Я тут одну вещичку закончил… Не берусь даже определить жанр. Само вылилось. Так рука легла…” А там, хоть и представляют, что могло вылиться, знают его руку, тем не менее – радостно приветствуют. И в служебном конверте доставляется курьером, и сразу – в набор. И вместо этого, удобного, привычного, самому со своей рукописью просителем являться в редакцию, а там еще и злорадствовать начнут: “Это – бывший секретарь парткома, тот, которого поперли… А за что, кстати говоря, поперли? Числится что-то за ним?” Бывший… Так что дороже, возможно, спросите вы: пребывание в должности или жизнь? А если пребывание в должности и есть жизнь? Не берусь утверждать, так ли, не так думал В., когда узнал, что не избран в президиум, но он вернулся домой, и его разбил паралич»{694}.
Печальная история. И самое главное, что на редкость подробно раскрывает нам еще одну сторону повседневной жизни советских писателей. Впрочем, в оттепельные и застойные времена писатели все же меньше стали хвататься за сердце – эпоха судьбоносных постановлений (вроде таких, как о журналах «Звезда» и «Ленинград» или об «антипартийных критиках») ушла в прошлое. Все чаще партком стал заниматься так называемым «морально-бытовым разложением», которое среди писателей было распространено не меньше, чем среди остального народа. Обыденностью стало обсуждение подробностей личной жизни человека совершенно чужими ему людьми, членами партии – это когда обиженная на блудного супруга жена, желая вернуть его в семью, пишет соответствующее заявление в партком. Примечательно, что из всех подобных заявлений, поступавших в писательской партком, нет ни одного, написанного мужем-рогоносцем: подобные «телеги» отправляли исключительно оскорбленные жены. Когда сегодня приходится слышать, что вот, мол, по телевизору с утра до вечера во всевозможных ток-шоу поласкается всякого рода «чужое белье» и что раньше такого не было, хочется разочаровать: было, к сожалению, да еще как! Только в другой форме. А по содержанию – то же самое. Есть, правда, одно отличие – после такого заявления в партком нередко следовало воссоединение семьи, хоть и ненадолго. Так что эффекта отрицать нельзя.
Партийная организация любого предприятия, а не только Союза писателей или какого-либо издательства была призвана строго наблюдать за морально-нравственным обликом своих сотрудников. Что уж говорить про литераторов, любой нетипичный поступок которых никогда не оставался без должной реакции партийных органов. Какая кара могла обрушиться, например, на голову пьющего писателя времен оттепели? Самая суровая. Собрались однажды члены парткома обсудить очередную «персоналку» (так называлось персональное дело) очеркиста Леонида К., провинившегося в том, что он «снова совершил тяжкое нарушение морально-этических норм поведения коммуниста». Конкретно объяснил его проступок секретарь парткома Виктор Сытин: «На радостях, что вышла из печати его новая книжка, он выпил лишку, поспорил с кем-то и поскандалил на улице»{695}.
Конечно, ныне читать такое без улыбки нельзя: кому сегодня есть дело до пьющего человека, тем более писателя? И вот сидит несчастный очеркист-выпивоха в знаменитой «восьмой» комнате ЦДЛ, в самом конце большого, кондового, обитого зеленой материей стола, переживает. Умоляет коллег еще раз поверить ему: мол, больше пить не буду! Писать только буду, обещаю! Клянется, а сам плачет, ей-богу. А как тут не пить-то: ресторан-то вот он, под боком. И кому только в голову пришло такое соседство организовать?