Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920–1930 годы. — страница 11 из 68

[63].

Однако ситуация в Петрограде отнюдь не внушала обывателю надежды на то, что жизнь, здоровье и собственность будут вне опасности. Традиционные преступления: грабежи, кражи, разбой, убийства — характерная черта городской повседневности периода гражданской войны и военного коммунизма[64]. Горожане, приобщенные к начавшимся социальным преобразованиям советской власти, склонны были рассматривать преступность как форму вооруженного сопротивления «свергнутых эксплуататорских классов». Остатки же этих «классов», не успевшие, не сумевшие или не захотевшие покинуть страну — а таких было немало в Петрограде — расценивали действия бандитов, воров и убийц прежде всего как продолжение общего революционного беспредела. Для них возможность быть ограбленным на улице кем-нибудь из «птенцов Керенского» или опасность подвергнуться экспроприации во время «квартирного передела» вызывали одинаковое чувство страха и рассматривались как проявление преступной стихии. Таким образом, в ментальности петроградцев присутствовали чисто интеракционистские оценки преступности, сводящиеся к приписыванию этой форме девиации определенной социальной направленности. Кроме обычного разделения — преступник и жертва, петроградский социум раскололся и в сфере обыденного этикетирования криминальных проявлений, и в ощущении страха. Переход к новой экономической политике, сопровождавшийся отказом от характерных для военного времени «чрезвычайных» и возврата традиционных, нормальных форм быта, предполагал возрождение единой для всех граждан системы ценностей, в число которых традиционно входили гарантии безопасности личности, имущества, а также общественного порядка. Эти ценностные категории внесоциального характера, то есть свойственные представителям любого общественного строя, предполагали возрождение четкого водораздела между миром законопослушных граждан и криминальной средой, а также восстановление на ментальном уровне некоего общего понятия о преступности и уровне ее опасности для обычного человека. Казалось бы, посягательство на жизнь, здоровье, собственность любого гражданина, независимо от его социальной принадлежности, будет считаться аномалией. Это приобретало особую важность с завершением гражданской войны.

В 1921–1922 гг. петроградцы стали ощущать резкий рост преступности, что на самом деле является признаком нормально функционирующего и развивающегося общества. В 1920 г. в городе было зарегистрировано 16 806 правонарушений, а в 1922 г. — уже 26 710[65]. Городские газеты первых лет НЭПа пестрели криминальной хроникой. «Петроградская правда», например, писала в ноябре 1922 г.: «Среди широких масс создается представление, что после 12 часов вечера выйти на улицу нельзя — разденут. Грабители наглеют. На днях вывесили объявление — «До 9 часов шуба ваша, а после — наша»»[66].

В первой половине 20-х гг. в самой популярной среди городских обывателей «Красной вечерней газета» существовала специальная рубрика «Происшествия». Ее репортеры, еще не утратившие традиций петербургской дореволюционной прессы типа «Петербургского листка» и «Копейки», весьма красочно описывали реальные и вымышленные преступления. Особой популярностью пользовались эпизоды с расчлененными трупами, части которых, если судить только по газетам, чуть ли не каждый день находили в разных районах города. До середины 20-х гг., по воспоминаниям старожилов, на углу Невского и Садовой в витрине магазина регулярно вывешивались фотографии убитых и подозреваемых в преступлениях для опознания.

Существовал в Петрограде настоящий и очень посещаемый музей криминалистики или, как его чаще называли, музей уголовного розыска. Весьма подробное описание этого учреждения имеется в воспоминаниях петербуржца П. П. Бондаренко. Авторский текст не лишен традиционных для мемуаристики фактических ошибок, и восстановление по нему деталей музейной экспозиции сопряжен с необходимостью множественных перекрестных проверок данных. Однако значительно более важной является информация, которую невозможно исказить: это, судя по воспоминаниям, явно ощутимое стремление демонстрировать в музее в первую очередь этнографию преступного мира, а затем уже способы борьбы с ним, то есть работу милиции и других правоохранительных органов. Бондаренко пишет: «Для меня апофеозом (верхом впечатлений 20-х гг. — И. Л.) явилось посещение музея уголовного розыска. Все вроде бы как в обычном музее, широкая красивая мраморная лестница ведет на второй этаж. И вот первый удар. На площадке перед дверью, ведущей в зал, установлен в натуральную величину… «попрыгунчик». Муляж знаменитого попрыгунчика, вошедшего в историю нашего города… Белый балахон до пят, островерхий капюшон, как у ку-клукс-клановцев, горящие глаза. Это как бы «эмблема» музея и напоминание о том, что ждет впереди. Тревожно, немного неприятно. Постепенно нарастает тревога»[67]. Цитирование может быть очень пространным, ведь криминальному музею Бондаренко посвятил две страницы текста. Однако суть состоит не в деталях описания экспонатов, а в риторике и лексике мемуариста, являющихся отражением ментальных установок.

Отрывок отчетливо передает ощущение беспокойства и страха, возникающее, в частности, под воздействием сцен многих реальных преступлений, воссозданных с помощью муляжей. Часты выражения: «впечатление остается тягостное», «самое тяжелое впечатление», «тревога и беспокойство нарастают», свидетельствующие об эффективности воздействия музея на обывателя, который должен был подумать об определенной стратегии выживания в атмосфере большого города со свойственной ей криминогенностью. Действия пенитенциарной системы и милиции, представленные в последних двух, и сравнительно небольших, залах, оценивались посетителями как необходимость и, как правило, вызывали сочувствие и понимание.

И криминальная хроника, и музей способствовали стихийному возрождению в новых социальных условиях системы оповещения граждан о существовавшем рядом с ними криминальном мире. В определенной степени это помогало избежать эффекта виктимности — то есть неспособности людей избежать опасности там, где ее можно предотвратить. Обыватель должен знать о возможных неприятных столкновениях с убийцами, насильниками, грабителями, и это в конечном итоге может предостеречь его от опасности стать жертвой уголовного преступления. Однако эта система формировалась внутри советской государственности, которая преследовала вполне четкие политические цели.

Уже в первом советском Уголовном кодексе, принятом в 1922 г., преступлением называлось общественно-опасное действие или бездействие, направленное против советского строя или нарушающее правопорядок, установленный пролетарской диктатурой на переходный к коммунистическому строю период[68]. Преступность расценивалась в большинстве случаев с классовой точки зрения. И хотя формально подобный подход тоже можно назвать интерактивным, принцип маркирования в данном случае нередко приобретал мизантропический характер.

Привычно пугая обывателя опасностью, исходящей от криминальной среды, советская пресса вынуждена была выполнять и идеологическую задачу возбуждения чувства злорадства по отношению к представителям новой буржуазии. Они, как подавалось в публикациях, в первую очередь становились жертвами преступлений. С явной иронией «Красная газета» сообщала в конце 1922 г. о попытках владельцев магазинов избежать краж. Делалось это посредством своеобразных записок в адрес грабителей: «Воров просят не беспокоиться, так как вещи на ночь из магазина уносятся», или «Выставленные в окне сыры — деревянные, а поэтому воров просят не беспокоиться», или «В этом окне выставлены сапоги только по одной штуке от пары и при том все на левую ногу, а поэтому никакой ценности они не представляют»[69].

Действительно, кражам и ограблениям, нередко сопровождавшимся нанесением увечий и даже убийствами, в первую очередь подвергались относительно имущие, насколько это было возможно в советской действительности, горожане. Эти факты, поданные соответствующим образом в советской периодической печати, внушали обывателю надежду на то, что его преступники обойдут стороной, имея возможность ограбить нэпмана или кого-нибудь из «бывших». Не случайно в городской устной мифологии Петрограда начала 20-х гг. возникла легенда о благородных разбойниках. Этот жанр — не новость для фольклора, но его советский оттенок заслуживает внимания.

Главным питерским Робин Гудом эпохи НЭПа был, конечно, Ленька Пантелеев. С его именем связан ряд дерзких преступлений, получивших шумную известность в 1922–1923 гг.: ограбления квартир меховщика Богачева на ул. Плеханова, ювелира Аникеева в Чернышевском переулке, убийства семьи торговца мясом Розенберга на Охте, жены владельца мучного лабаза, бывшей дворянки Кумариной. Почти сразу в Петрограде появилась песня о «благородном разбойнике» Леньке Пантелееве с такими словами:

Ленька Пантелеев — сыщиков гроза.

На руке браслетка, синие глаза.

У него открытый ворот в стужу и в мороз,

Сразу видно, что матрос.

Причисление Пантелеева к матросам весьма примечательно. Для части населения с обликом человека в бушлате и тельняшке ассоциировались преданность идеалам революции и непримиримость к «буржуям». Следовательно, подобные качества в начале 20-х гг. городская мифология приписывала и уголовным преступникам. Возможно, что это было выражением грустной обывательской иронии. Однако, учитывая популярность подобного фольклора в пролетарской среде, можно скорее обнаружить в нем элементы революционной романтики, парадоксально близкой по словесной атрибутике к псевдовозвышенности, свойственной криминальному миру.