Большинство ленинградцев носило одежду весьма низкого качества. Всех иностранцев, посещавших Ленинград, поражало однообразие покроя и цвета одежды советских людей. В 1934 г. фабрика «Первомайка» выпустила из имевшейся в распоряжении белой ткани 75 тыс. платьев, 85 тыс. юбок, 65 тыс. брюк, 39 тыс. блузок. Такое странное пристрастие к довольно маркому, особенно в условиях недостатка мыла, цвету объяснялось всего лишь отсутствием в Ленинграде красителей для хлопка[489]. Зимой горожане вынуждены были отдавать предпочтение черно-коричневым одеждам практически по той же причине. Французский писатель Л. Ф. Селин заметил после кратковременного визита в Ленинград в 1936 г.: «Воистину нужно быть гением, чтобы суметь здесь одеться… Их ткани — это настоящая пакля, даже нитки не держатся! И за это надо платить!»[490] Не менее категоричен был в своей оценке внешнего вида советских людей и немецкий писатель Л. Фейхтвангер. В своей книге «Москва, 1937» он не мог не отметить, что даже в Москве одежда горожан «кажется довольно неприглядной», а желающий быть хорошо и со вкусом одетым должен «затратить на это много труда, и все же цели своей он он никогда не достигнет»[491].
Но не только иностранцам были очевидны трудности, которые испытывали рядовые граждане страны советов, пытаясь достать самые обычные вещи первой необходимости. В качестве доказательства стоит привести выдержку из дневника Манькова и из воспоминаний Цендровской. Ярким впечатлением 25-летнего студента истфака ЛГУ в 1939 г. было, как зафиксировано в источнике, следующее: «Перевалило уже на второй месяц, как через день я гоняюсь по магазинам в поисках либо мануфактуры, либо просто приличных брюк! Полное безтоварье! «Выбросят» 20–30 костюмов, а очередь выстроится человек в 300… У нас лучшая в мире конституция, но нет ботинок и сапог…»[492]. Даже в конце 80-х — начале 90-х гг. петербурженка Цендровская не могла не отметить, что перед войной в Ленинграде было очень трудно купить модельные туфли. «Мы с подругой, — пишет мемуаристка, — стояли всю ночь в Кирпичном переулке, а обувь продавали с черного входа в магазине «Shoe» (Невский, 11)»[493]. Действительно, основная масса горожан испытывала в конце 30-х значительные трудности, пытаясь как-то приодеться. Реально модными, то есть широко распространенными, становились вещи весьма скромные — надраенные порошком парусиновые туфли и полуботинки, саржевые юбки клеш, гарусные беретики. Эти вещи являлись выражением нормы в одежде населения Ленинграда. Их основным достоинством была относительная дешевизна, доступность и возможность приобрести, если не в магазинах, то на барахолках. Такие официально разрешенные «толкучки» уже мало напоминали вещевые рынки первой половины 20-х гг., о которых Кетлинская писала следующее: «Продавалось (здесь. — Н. Л.) все — статуэтки и люстры, цейсовские бинокли, фарфоровые ночные вазы с вензелями, бисерные сумочки, некомплектные сервизы, фотоаппараты «Кодак», седла и гвозди, швейные машинки фирмы «Зингер», страусовые перья, комплекты «Нивы» конца прошлого века, французские духи и брюссельские кружева, старинные гобелены, прогнутые детские коляски, бальные платья, расшитые стеклярусом по расползающемуся от ветхости шелку, поношенные ботинки, лайковые перчатки до локтя, ведра и кастрюли, картины в золоченых рамах, примусы, фраки и даже цилиндры»[494]. В определенной мере эта предметы демонстрировали традиционную для эпохи НЭПа атмосферу социального «хаоса», сосуществования подчас взаимоисключающих бытовых и телесных норм. В 30-е гг. многие из этих нередко антикварных вещей поглотили Торгсины, ведь там принимали не только драгоценные металлы, но и картины, скульптуру, дорогую домашнюю утварь и даже дорогие носильные вещи. В годы пятилеток на ленинградских барахолках стали появляться другие, но не менее ценимые покупателями товары — импортная одежда, обувь, косметика, галантерея, — привозимые моряками. Питерский поэт и прозаик В. Шефнер вспоминал, что в юности у него была мечта приобрести «сингапурскую робу», в которой щеголял его сменщик, кочегар завода «Пролетарий» Валька Крюков. «На нем сингапурская роба, — отмечает Шефнер. — Она из очень прочной материи, на манер нынешней джинсовой… Сингапурская роба — это шик-модерн, это драгоценная редкость, их моряки из дальнего плаванья привозят, за эту робу Валентин кучу денег отвалил». Сам же Шефнер на той же барахолке купил в 1933 г. с первой получки «курточку из серого бумажного сукна, стоила шестьдесят рублей — была на молнии, их изобрели недавно, мода только разгоралась»[495].
В молодежной моде вновь стали появляться элементы криминализации. Тот же Шефнер вспоминал: «Такая уж тогда была тайная молодежная мода — походить на хулиганов». Для этого необходимо было иметь в кармане нож-финку, а на голове — фуражку-мичманку. Эту стоившую немалые деньги вещь производила в Ленинграде какая-то кустарная, почти подпольная мастерская. «Между прочим, носить эти фуражки, — как утверждал Шефнер, — было опасно: шел слух, что чуть мильтоны завидят человека в такой «мичманке», — сразу волокут его в милицию»[496]. Это отчасти напоминало годы НЭПа, когда среди городской молодежи были популярны атрибуты уголовной субкультуры, причудливым образом копировавшие внешний вид матросов первых лет революции. В такой молодежно-криминальной моде 20-х гг. в определенном смысле можно видеть знаковые выражение протеста как против нэпманского стиля жизни, так и против навязываемого партийно-комсомольского аскетизма. В 30-е же годы внешняя уголовная романтика — фуражка-мичманка противопоставлялась лишь образцам одежды новых советских элит, решительно отказавшихся от эстетических норм скромности во внешнем облике.
Глава IVКосвенное нормирование повседневности
Предыдущие главы были посвящены сферам повседневной жизни, где относительно легко прослеживается влияние суждений властных и идеологических структур, будь то Уголовный Кодекс или распределительно-санитарные нормативы. Именно эти документы определяли формальную степень «отклоняемости» того или иного явления. Однако существуют стороны обыденности, внешне не соприкасающиеся с публичным пространством, где значительно проще реализуются официально признанные нормы. К числу якобы непосредственно нерегулируемых областей повседневности можно отнести свободное время горожанина, проводимое им вне строго регламентированного производственного процесса, а также брачные и сексуальные отношения. Тем не менее, связь норм досуга и семейной жизни с ментальными установками несомненна, и потому так объяснимо стремление государства ввести нормирование и в этих сферах.
§ 1. Досуг
Внерабочее время всегда ассоциируется со сферой приватности, с элементами свободы и неподконтрольности. Но нормализующее вмешательство власти прослеживается и здесь. Ведь объем, структура и содержание досуга являются показателями культурных ориентиров населения, во многом влияют на его ментальные представления и поведенческие реакции. Не случайно в обществах индустриального толка возник вопрос о регулировании досуга косвенным, но вполне цивилизованным путем — посредством законодательства о продолжительности рабочего дня. Такую же попытку предприняли и большевики. В числе первых нормативных актов большевистского правительства был декрет о восьмичасовом рабочем дне, носивший буржуазно-демократический и филантропический характер. И все же этот документ представлял собой своеобразный механизм управления частной жизнью, что наиболее отчетливо проявляется при рассмотрении феномена свободного времени молодых рабочих в 20–30-х гг.
Выбор данного слоя ленинградского социума для демонстрации процесса нормирования сферы досуга объясняется целым рядом обстоятельств. Прежде всего, это наличие достаточного количества источников, причем не только нормативного характера — законодательных актов, партийно-административных решений, но и статистических и социологических материалов. Документальная фундированность является прямым отражением идеологической значимости контроля над молодежным досугом для советской государственности. Социализационные процессы, наиболее ярко выраженные именно в молодежной среде, всегда связаны с освоением культурных норм предыдущей эпохи и созданием новых, и происходит это, как правило, в свободное время.
Культурная социализация предполагает сочетание преемственности и отрицания. При этом если речь идет о молодых людях, элементы последнего преобладают. Они составляют суть юношеской субкультуры. О ее наличии практически на любом этапе исторического развития красноречиво свидетельствуют этнографические данные[497]. Они подтверждают существование специфических признаков, по которым молодежь может быть выделена из всех остальных возрастных общностей. Социальные катаклизмы в России не могли не вызвать пересмотра культурно-бытовых норм разрушаемого общественного строя. Вступающее в жизнь молодое поколение оказалось, таким образом, в ситуации двойного отрицания, явившегося последствием традиционного юношеского нигилизма и революционно-большевистского неприятия прошлого. Особую выразительность данный феномен приобретал в среде молодых рабочих. Они, обладая всеми признаками особой социально-демографической общности, одновременно принадлежали к социальной группе, после событий 1917 г. объявленной «господствующим классом». К. Маркс и Ф. Энгельс указывали в свое время, что «класс, который представляет собой господствующую материальную силу общества, есть в то же время его господствующая духовная сила»