Своеобразным антиподом Нолеву-Соболеву являлся Юло Соостер, легендарный эстонский художник, оттрубивший семь лет в ГУЛАГе и ставший культовой фигурой советского андеграунда. Мало того что он говорил с акцентом, что придавало ему неповторимый западный шарм, так еще и лагерное прошлое притягивало к нему не нюхавших пороха безусых потенциальных диссидентов. В ГУЛАГе Соостер получил отличное образование, ибо с ним сидели выпускники лучших европейских университетов (все-таки спасибо советской власти — сажала людей по принципу «каждой твари по паре»!). Юло часто рисовал на салфетках.
«Соостер же всегда был каким-то застывше-не видным, молчаливым, сидел закинув нога на ногу, сосредоточенно водя ручкой по листкам, тогда его монотемный период “яйца” уже, кажется, сменился на столь же параноидальный цикл “амебы” (“рыбы” были еще впереди), видимо, их он непрерывно и вырисовывал. Но нередко он делал наброски сидевших за столиком и потом кому-нибудь их отдавал…. В отличие от художника Нолева-Соболева, который всегда был в самых модных лавсановых рубашках, настоящих американских джинсах, только-только появившихся в Москве, Соостер совершенно не привлекал внимание, не было в его внешности ничего, что можно было бы принять за характеристику, взгляд не останавливался на нем, а, наоборот, как бы исключал его из поля зрения как что-то незначительное и почти неуместное в кафе, как персонаж Кафки. Над ним была какая-то аура одинокости. Спокойный, молчаливый, медлительный (но не вялый), внешне невозмутимый; он чудовищно “по-эстонски” говорил по-русски, медленно, но четко, лаконично, правильно и точно», — вспоминает Лев Смирнов.
Был здесь и еще один непременный персонаж, в своем роде домовой «Артистического» — бродячий философ Александр Асаркан, театральный критик и обаятельный человек, имевший огромное влияние на определенный круг московской интеллигенции, в основном поколение шестидесятников (из тех, что выехали на Запад и там состоялись). Некоторые до сих пор называют его своим духовным гуру и наставником. За плечами у тридцатилетнего Асаркана была короткая отсидка в психбольнице в 1952–1953 годах, придавшая ему дополнительный ореол мученика. Арестовали его за открытку, которую он послал случайному человеку, взяв его адрес из телефонного справочника. В открытке Асаркан написал какую-то антисоветчину про то, что после окончания войны русские солдаты не должны были воевать с Японией, за них это обязаны были сделать американцы. Получивший открытку товарищ сразу отнес ее куда надо… И хотя на открытке не было обратного адреса, через три года Асаркана нашли по шрифту его пишущей машинки (органы работали!). Есть и другая версия, не менее красивая, — подросток Асаркан распространял самодельные листовки аналогичного содержания. Тоже анекдот.
Асаркан с юмором рассказывал в кафе о допросах, как следователь любезно давал ему по одной сигарете за каждый его ответ на идиотский вопрос из протокола. Каковы вопросы — таковы и ответы. В частности, дежурство на избирательном участке было представлено как клевета на советский строй: якобы на вопрос избирателя, где тут голосовать, Асаркан указал ему на урну для мусора. Или: уборщица в букинистическом магазине, где он трудился, очень хотела поглядеть на живого товарища Сталина, на что Асаркан посоветовал ей ночью пойти на Красную площадь к Мавзолею, где вождь, оказывается, прохаживается после удара курантов, завернувшись в белую простыню. В общем, сплошной поклеп.
Самый гуманный суд в мире решил, что такие вещи может делать только ненормальный, в итоге в лагерь его не отправили, а послали на бесплатное принудительное лечение в психушку — в Ленинградскую тюремно-психиатрическую больницу (ЛТПБ) — очень достойное медицинское заведение и даже престижное. Это была предтеча брежневских психушек. В ленинградской больнице в это время «лечились» Александр Есенин-Вольпин и брат генерального секретаря компартии Израиля Самуила Микуниса. Больные вроде бы люди научили Асаркана итальянскому языку и сильно повысили его интеллектуальный уровень.
Асаркан обитал в коммуналке в Подколокольном переулке, где собирался кружок его молодых почитателей, годившихся ему в младшие братья. Один из них, Владимир Паперный, будущий автор книги «Культура-2», вспоминал: «Комната Асаркана была абсолютно неприспособлена для гостей, там просто не было для них места. Тем не менее все мы там ночевали, и по одному, и группами. Соседи подозревали, что там за фанерной перегородкой происходит какой-то страшный разврат, но кроме бесконечных разговоров, курения и чтения вслух пьес Шварца там ничего не происходило». Комната походила на склад вторсырья, переполненный газетами и журналами. В те часы, когда его педагогическая деятельность заканчивалась, Асаркан писал. Человеком был гостеприимным, мог дать стол и кров в любое время дня и ночи: «Кинь камешек в окно — Саша впустит!»
Как-то в конце 1950-х годов Асаркан шел в непогоду по Кузнецкому Мосту, встретив приятеля, спросил у него — где бы присесть, поговорить, а еще почитать запрещенную к постановке (при Сталине) пьесу Евгения Шварца «Дракон». В качестве временного убежища и выбрали «приют комедиантов» — кафе «Артистическое». Сели за столик у окна, взяли по чашке черного кофе за полтинник. Затем еще по одной, потом еще. Так и прочитали всю пьесу. С этого дня Асаркан стал приходить в Камергерский словно на работу: придет, сядет у окна, читает или пишет, либо «украшает» открытки, разрисовывая их и приклеивая вырезки из газетных заголовков, театральных афиш, билетов на трамвай, упаковок и т. д. Затем эти изящные открытки он опускал в почтовый ящик, а получавший их адресат — именинник — уже не мог, конечно, их выбросить. Нынче этот вид искусства получил модное название «мейл-арт», а тогда Асаркан рассылал свои шедевры друзьям, просто так, от души. Открытки Асаркана превратились в артефакт той, «совецкой» повседневной жизни.
К радости Асаркана, установили в «Артистическом» кофейный автомат, теперь можно было пить и двойной кофе (в ту эпоху в СССР не было капучино, эспрессо, латте, а был именно кофе). Театральный критик и друг Асаркана Вадим Гаевский считает, что кафе было формой его повседневной жизни: «Он утром выходил из своего дома, шел по Москве и приходил, когда не работал, в кафе “Артистическое”… И там собиралась вокруг него молодежь его “колледжа” и вообще его приятели, известные люди московские, не говоря уже о начинавших театр “Современник”. Иногда, когда были денежки, он угощал, когда не было денег, что было чаще всего, его угощали. Но всегда ему даже в долг давали…» В кафе Асаркан приглашал друзей, а те — своих знакомых. Так и возникло в проезде Художественного театра интеллектуальное и художественное пространство, причем никем сверху не инспирированное — ни райкомом, ни месткомом. Такой маленький остров богемной свободы мнений и суждений с мраморными столиками и блинчиками с мясом по 10 копеек.
Молодежь с обожанием смотрела на своего гуру, внимая исходившим от него афоризмам и мудрым мыслям. Ему подражали — например, Асаркан, лишившийся зубов в результате цинги, призывал не лечить зубы: само пройдет! Так некоторые действительно терпели, пока половины зубов не потеряли. Хорошо владея итальянским, Асаркан рассказывал кафейной публике о Риме и итальянском Возрождении. Главное, что никто здесь не проверял документы, не спрашивал: «Товарищ, а вот вы почему здесь в рабочее время сидите? А чего собираетесь?»
Именно Асаркан организовал в кафе выступление Окуджавы, а потом и импровизированный концерт барда в «Современнике». Лысый как бильярдный шар, «плешивый, — вспоминает Брусиловский, — ходивший и в стужу в одном пиджаке, он был великий Воспитатель. Саша вечно что-то затейливо рисовал на конвертах, клеил! Саша обожал чай (наверно, в нем был отзвук лагерного “чифиря”). Саша писал блестящие эссе, рецензии, знал театр до тонкостей. Его похвалы с волнением ждали сытые баре-артисты, режиссеры заискивали. Его приговор был окончательным и обжалованию не подлежал».
Нередко за столиком Асаркана видели беседовавшего с ним писателя Павла Улитина, еще одну богемную звезду «оттепели», не имевшего ни одной официальной публикации. Он тоже использовал салфетки не по назначению — записывал свои мудрые мысли, а Соостера обозначал придуманной аббревиатурой ЛХСС, что расшифровывалось как «лучший художник Советского Союза». Улитин был старше Асаркана на девять лет, успел до войны поступить в московский ИФЛИ, поучаствовать в антисталинском подполье и попасть в итоге на Лубянку. На допросах его изувечили, но до конца не убили, а в 1938 году неожиданно выпустили по состоянию здоровья. Улитин хромал всю оставшуюся жизнь. С Асарканом они познакомились в одной психбольнице — той самой ЛТПБ, куда его вполне обоснованно упекли за попытку пройти в американское посольство (головой надо думать, куда идти!).
Улитин, знавший европейские языки, трудился продавцом в книжном магазине, писал в стол, не раз был объектом обысков, печатался в самиздате и в эмигрантских журналах. Некоторые называют его русским Джойсом. «В прозе Улитина можно уловить отзвук “телеграфного стиля”, яркой новации времен его молодости. Но телеграмма адресована самому себе, а ее ритм звучит примерно так: было-помню-точно помню-точно было… А дальше знаки препинания, сомнения, припоминания», — считает хорошо знавший его Михаил Айзенберг.
Писатель Зиновий Зиник, возмужавший в «Артистическом», вспоминает Асаркана и Улитина, глядя из Лондона: «Они сидели в кафе, где обменивались открытками и письмами, записывали разговоры друг друга, превращая их, как Улитин это делал, в такой монтаж с цитатами из английских классиков. Это была литература, которая официально не существовала. И, с другой стороны, была настолько частью жизни некоторого круга, что она-то и породила как бы новую литературу… Это была смена речи советской, даже антисоветской. Это была ни советская и ни антисоветская, это была другая речь, которая возникала из общения этого круга… Это была Европа внутри этой странной брежневской Москвы… Для Улитина, с его многоязычностью, с его практически родным английским, или для театрала Асаркана, с его итальянским, кафе было внутренней эмиграцией: воображаемым пребыванием в Лондоне, Париже, Риме».