Чрезвычайно интересной выглядит трактовка кафейно-богемного времяпрепровождения как антитезы кухонно-диссидентских разговоров. Если кухня представляется манифестацией гражданской совести, то кафе — поиском нового языка. «Открывая дверь кафе, участники кафейной жизни сознательно говорили “гуд бай” всему советскому, выпадали из истории советской страны. Во всяком случае, так, по крайней мере, им казалось. История советской страны их, в свою очередь, проигнорировала. История мстит тому, кто не желает иметь с ней ничего общего», — считает Зиник, и с ним трудно не согласиться.
Были и те, кто в кафе не любил ходить. Например, Юрий Айхенвальд — фигура, по масштабу равная Асаркану и Улитину. Поэт и переводчик, он с 1949 года сидел в Караганде, затем в той же ленинградской психушке. Закончил в 1955 году пединститут, преподавал литературу в школе, печатался в сам- и тамиздате. Айхенвальд говорил, что «…они вот трепятся, трепятся, а там стукачи, то ли официанты, то ли швейцар».
Богемный философ и писатель Александр Асаркан
Одна из открыток Асаркана
Когда закончились посиделки в «Артистическом»? Как только по Москве началось распространение кофейных автоматов, появившихся и в кафе гостиницы «Москва», и в «Праге». Можно было не сидеть сутками в проезде Художественного театра, а мигрировать от одного кафетерия к другому. «Кафе перестало быть иностранной державой в сердце нашей советской родины, поскольку границы этой державы стали распространяться на любой прилавок с кофейной машиной. Кофеварка была таким же революционным нововведением в московской цивилизации, как и изобретение колеса в цивилизации западной», — пишет Зиновий Зиник. Новым местом дислокации Асаркана стал магазин «Чай» на Неглинке, где установили одну из первых в Москве кофейных машин-эспрессо. А когда утомленная необходимостью эксплуатировать машину продавщица ставила табличку «Закрыто на ремонт», Асаркан шел пить кофе к друзьям, которым он сам перед этим подарил кофеварку…
Существование хоть и короткое время богемного кафе в Москве, безусловно, является феноменом советского быта со всеми его противоречиями. Это потом будут говорить, что сама идея симулировать парижскую жизнь лицемерна, ибо вторична. Илья Кабаков и вовсе назовет проект Соостера и Соболева «утопическим», но тогда ничего подобного и рядом не стояло. Влияние на дальнейшее развитие духовной жизни это кафе оказало огромное. Очень многие художники, писатели, актеры прошли через него, и недаром.
Что же касается кофе, то Александр Асаркан в итоге эмигрирует в Америку, где недостатка в этом дивном напитке никогда не было. Жить он будет в Чикаго на социальное пособие в 600 долларов, большая часть которого уйдет на сигареты. Английский язык выучит по телевизору. Асаркан умрет в 1986-м в один год с Павлом Улитиным. Юло Ильмар Соостер покинет бренный мир в 1970-м, в возрасте сорока шести лет. До нашего светлого времени доживет лишь Юрий Нолев-Соболев, последние годы жизни он отдаст школе современного искусства, которую создаст в Царском Селе. Умрет он в 2002 году…
Много было в городе-герое Москве ресторанов, по их названиям хоть географию изучай, а лучше кухню народов мира — «Ганг», «Баку», «Пекин», «Ташкент», «Арарат», «Центральный». Ресторан «Арагви» особо ценен для советской богемы тем, что спас ее от голодного умирания в 1940-е годы. Мстислав Ростропович вспоминал: «С какой завистью я относился к профессорам Московской консерватории, имевшим так называемую “лимитную книжку” для обедов в ресторане “Арагви”. Они ходили туда и потом возвращались в консерваторию немножко навеселе. С одной стороны, я преклонялся перед ними, но, с другой, мне было горько, потому что очень хотелось есть. А когда я получил первую премию на всесоюзном конкурсе в конце 1945 года, мне тоже дали “лимитную книжку” пополам с пианистом Михновским. В этой книжке были талоны, и вот по этим талонам мы получали в специальном “распределителе” соответствующие продукты, которые сильно отличались от того, что было доступно другим людям». Умела Софья Власьевна[16] заботиться о молодых талантах — ничего не скажешь, с младых ногтей приучали их к привилегиям, причисляя к особой, обеспеченной всем необходимым, касте.
Во время войны оставшаяся в Москве творческая богема была прикреплена к «Арагви», превратившемуся в спецстоловую. Молодой дирижер и приятель Ростроповича Кирилл Кондрашин избежал призыва на фронт, имея бронь как представитель талантливой советской молодежи. В 1943 году его пригласили в Большой театр, почти в одно время с Борисом Покровским. Хотя немцев от Москвы отогнали, но с едой были большие трудности. Деньги были, а хлеба на них не купишь, Кондрашин стоял у булочной и просил продать ему хотя бы кусочек, прячась от знакомых музыкантов. А дома у него хранилось масло, купленное за проданный шерстяной костюм. И вот это масло некуда было намазать. Голодный дирижер вынужден был уплетать его без хлеба, до тошноты. Карточек у него тоже не было, поскольку в Москве его сразу не прописали.
Спас Кондрашина чужой пропуск в «Арагви», который принадлежал Пантелеймону Норцову, солисту Большого театра и лауреату Сталинской премии. Как пишет Кондрашин, Норцов «имел и литер, и закрытое снабжение, и закрытый распределитель Большого театра, — а ему полагался еще и пропуск». Литерные обеды с мясом предназначались только самым выдающимся деятелям культуры, солистам Большого театра. Любимцы Сталина, они услаждали слух вождя в любое время дня и ночи. Часто, например, из его приемной звонили Максиму Михайлову: «Машина выехала, будьте готовы!» А на дворе ночь, часа два, вождь только с работы приехал на свою дачу в Матвеевском. Привозят Михайлова, а Сталин вино пьет и ему молча наливает: «Давай, Максим, помолчим». Так и молчали до пяти утра. А потом спать.
После войны Сталин установил солистам Большого театра министерские оклады — по семь тысяч рублей в месяц при средней зарплате 500 рублей. За эти деньги народные артисты СССР должны были петь четыре спектакля в месяц. Их повседневная жизнь сильно отличалась от жизни зрителей. Тот же Иван Семенович Козловский имел двухэтажную квартиру в доме Большого театра на улице Неждановой (ныне Брюсов переулок), машину, дачу, ни в чем не нуждаясь. Правда, за границу его не выпускали, на просьбу певца отправить его на гастроли в Европу Сталин возразил: «Вы где родились? В украинском селе Марьяновка? Вот туда и езжайте!» После смерти Сталина зарплату ведущим солистам урезали, отныне самая высокая ставка составляла 5,5 тысячи рублей за шесть спектаклей в месяц. Чтобы выйти на пенсию, нужно было пропеть уже не 20, а 25 лет. А какой маленькой стала после денежной реформы 1961 года пенсия для народных артистов СССР — всего 200 рублей (в деревнях в это время только-только стали получать пенсии по 30–40 рублей) вместо четырехсот. Остальные артисты получали и того меньше — 120 рублей в месяц.
Но вернемся к Кондрашину. Добрый Норцов отдал ему свой пропуск в «Арагви»: «С трех часов там организовывалась очередь. Во главе ее всегда вставали Александр Федорович Гедике и Александр Борисович Гольденвейзер. Они приходили в полтретьего, чтобы попасть в первую смену, и там давали за 30 или 50 копеек обед из четырех блюд». Профессор консерватории Гольденвейзер подходил к столам и собирал в железную коробку кости от селедки для своих тринадцати котов и для их бродячих уличных собратьев. Из коробки тек рассол, но он все равно запихивал ее в карман жутко грязного пиджака. О запахе и говорить не стоит.
Наконец Кондрашина прописали, и он получил хлебные карточки и пропуск в распределитель Большого театра, где давали хорошие продукты, в том числе маслины, сигареты и папиросы. Маслины он на дух не переносил, но вынужден был есть — не выбрасывать же! Эта же причина заставила его курить. Работа в Большом театре автоматически поставила его в ранг счастливчиков.
Сталин распорядился кормить в ресторане актеров фронтовых бригад. Леонид Утесов часто обедал в «Арагви», приезжая с фронта, где он выступал перед бойцами. Певец говорил, что больше никогда и нигде его так вкусно не кормили. В это же время в «Арагви» приходил и Сергей Михалков. В 1943 году, как-то вернувшись с фронта (где он находился в качестве военного корреспондента), зайдя в ресторан, поэт узнал от сидевших за столом коллег, что объявлен конкурс на новый государственный гимн. Но его не пригласили, тогда он решил проявить инициативу и вместе со своим другом Эль-Регистаном (псевдоним Габриэля Урекляна) принялся сочинять гимн. Начали прямо утром следующего дня, в номере гостиницы «Москва». Михалков писал, а Эль-Регистан редактировал. Закончив, послали текст Шостаковичу, а потом вновь уехали на фронт. Прошло несколько месяцев, когда маршал Ворошилов вызвал их и обрадовал: «Вот что, товарищи, вы очень не зазнавайтесь, но товарищ Сталин обратил внимание на ваши слова, и с вами будем работать, а с остальными — нет…»
Грузинский ресторан «Арагви», названный так в честь притока реки Куры, открылся на улице Горького еще до войны, в 1938 году, в сталинском доме-чемодане номер 6, вход в него был с Советской площади от памятника Юрию Долгорукому. Автором росписей на кавказские темы в ресторане был художник Ираклий Тоидзе, тот самый, что создал плакат «Родина-мать зовет!», а попутно еще и картины «Лампочка Ильича» и «Молодой Сталин читает поэму Ш. Руставели “Витязь в тигровой шкуре”». Он имел квартиру на этой же улице, стал орденоносцем и четырежды лауреатом Сталинской премии, вероятно потому, что в свое время не погнушался росписью в ресторане!
Многие представители кавказской творческой диаспоры считали этот ресторан своим, благо что и жили они поблизости. В частности, исполнитель роли Сталина в кино Михаил Геловани — его балкон в доме 8 по улице Горького выходил на «Арагви» (в этом же здании на девятом этаже была мастерская Дмитрия Налбандяна, изобразившего на портретах почти всех советских вождей, от Ленина до Брежнева). Актер словно с берега горной реки орал швейцару ресторана всего лишь два слова: «Резо, накрывай!» — что означало: Геловани идет обедать. В конце 1940-х годов по-соседски к Геловани зашел Сергей Михалков с сыном Андреем: «Увиденное надолго запомнилось. Он лежал на диване, в пустой комнате, вдоль стены на полу стояло несколько десятков пустых коньячных бутылок… Пустая комната, пустые бутылки… Странное ощущение. По дому ходили слухи, что, увидев себя в исполнении Геловани, Сталин сказал: “Не знал, что я такой красивый и такой глупый”». Слухи были верными.