Повседневная жизнь советской богемы от Лили Брик до Галины Брежневой — страница 68 из 112

Вши, сифилис, сыпной тиф — это еще цветочки, а вот и ягодки: «Трупы лежали и слева и справа, лежали и наши, и вражьи, лежали свежие и многодневные, цельные и изуродованные. Особенно тяжело было смотреть на волосы, проборы, ногти, руки… Кое-где из земли торчали недостаточно глубоко зарытые ноги. Тяжелые колеса моего орудия прошли как раз по таким торчащим из земли ногам. Один австриец был, очевидно, похоронен заживо, но похоронен не глубоко. Придя в сознание, он стал отрывать себя, успел высвободить голову и руки и так и умер с торчащими из травы руками и головой… Ну скажи же мне, ради Бога, разве это можно видеть и не сойти с ума?» — читаем в другом письме. Но такие письма у Бриков вряд ли читали — война прошла как-то мимо…

На фоне общего морального и физического разложения резко снижается психическое здоровье общества. К приему новых пациентов психиатрические лечебницы готовят уже с начала войны, с лета 1914 года. Однако уже в 1915 году и их не хватает, в итоге к 1916 году число психически больных людей достигает 50 тысяч человек. Нередко пациентов привозят прямо с передовой.

Общий фон умопомешательства народа очень важен для понимания обстановки, царящей в салоне Бриков, где постоянной темой для обсуждения была необходимость популяризации произведений Маяковского и поэтов его круга, издание журналов, альманахов, организация выставок. В частности, Осип Брик выступил не только спонсором издания поэмы Маяковского, но и издал в декабре 1915 года альманах «Взял», где была опубликована помимо его собственной статьи еще и статья Шкловского. Футуризм видится им единственным спасением на пути создания нового искусства, и не беда, что порой произведения авангардистов не понятны широкой аудитории, что некоторые недалекие люди крутят пальцем у виска у «Черного квадрата» Малевича: завидуют!

Не смущает авторов первой футуристической оперы «Победа над Солнцем» — композитора Михаила Матюшина, поэта Алексея Кручёных и художника Малевича — и реакция публики. Кручёных вспоминал: «Впечатление от оперы было настолько ошеломляющим, что когда после “Победы над Солнцем” начали вызывать автора, главный администратор Фокин, воспользовавшись всеобщей суматохой, заявил публике из ложи: “Его увезли в сумасшедший дом! Все же я протискался сквозь кулисы, закивал и раскланялся”». И хотя первый и последний спектакль состоялся в 1913 году, то есть еще до начала войны, в нем нельзя было не почувствовать предзнаменование общего сумасшествия и в жизни, и в искусстве.

В салоне Бриков как бы между делом, за разговорами атмосфера богемности постепенно наполнялась более глубоким смыслом, утверждая этот дом в качестве источников художественной жизни разваливавшейся империи. «Изредка бывал у нас Чуковский, — пишет Лиля. — Как-то раз, когда мы сидели все вместе и обсуждали возможности журнала, он неожиданно сказал: “Вот так, дома, за чаем, и возникают новые литературные течения”». Приходили Пастернак, Асеев, Кузмин, адресовавшие Лиле стихи. Кузмин посвятил ей стихотворение «Выздоравливающей» (1917). Казалось, что самовар не остывал с утра до вечера, дом был гостеприимным, желающих оставляли ночевать. Вообще же хлебосольство станет характерной чертой Лилиного дома — ее стол всегда будет ломиться от деликатесов, даже в самые дефицитно-карточные советские годы. Она обладала способностью все время доставать что-то вкусненькое, подкармливая опекаемых деятелей культуры то пирожками, то икоркой, то деньгами на такси.

Она еще и одевала поэтов: «У Хлебникова никогда не было ни копейки, одна смена белья, брюки рваные, вместо подушки наволочка, набитая рукописями. Где он жил — не знаю. Пришел он к нам как-то зимой в летнем пальто, синий от холода. Мы сели с ним на извозчика и поехали в магазин Манделя (готовое платье) покупать шубу. Он все перемерил и выбрал старомодную, фасонистую, на вате, со скунсовым воротником шалью. Я выдала ему три рубля на шапку и пошла по своим делам, а Вите велела, как только купит, идти к нам на Жуковскую. Вместо шапки он купил, конечно, разноцветных бумажных салфеток в японском магазине, на все деньги, не удержался, уж очень понравились в окне на выставке. Писал Хлебников непрерывно и написанное, говорят, запихивал в наволочку и терял. Бурлюк ходил за ним и подбирал, но много рукописей все-таки пропало». Больше Лиля таких оплошностей — давать деньги недотепе Хлебникову — не допускала.

Приходили на улицу Жуковского и экстравагантные сестры Синяковы: Зинаида, Надежда, Мария, Ксения (Оксана), Вера, но не впятером, конечно. Родом они происходили из Харькова и могли поспорить с Лилей за звание музы русского футуризма. Хлебников писал:

Как воды полночных озер

За темными ветками ивы,

Блестели глаза у сестер,

А все они были красивы.

Красоту свою Синяковы и не думали скрывать — по харьковским улицам они ходили чуть ли не в чем мать родила, да еще и с распущенными волосами — то ли пытаясь напугать горожан, то ли искали новые художественные формы. В глазах обывателей у них не было ничего святого: «Когда умерла мать, они ее разрисовали яркими красками: нарумянили, накрасили губы, подвели глаза и так положили в гроб — чем привели в ужас всю православную округу. Но сестры знали: мать вряд ли осудила бы их — умирая, она категорически отказалась от священника и просила сыграть для нее концерт Аренского. За рояль села младшая — Вера и исполнила волю матери».

Синяковы выбирали себе в кавалеры исключительно поэтов, одна из них, Ксения, стала женой Асеева. Другими увлекались Хлебников, Пастернак и Маяковский (еще до Лили он поочередно пытался охмурить одну сестру за другой). Собственно, с поэтами они и приходили к Брикам. Это к ним, к Синяковым, заодно с Асеевым обращалась Марина Цветаева перед смертью:

«Дорогой Николай Николаевич!

Дорогие сестры Синяковы!

Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья — и чтобы он учился… Любите как сына — заслуживает… Не бросайте!»

Хлебников был влюблен во всех сестер и, похоже, сразу. Пастернак крутил любовь с Надеждой, а объявился у Лили с Марией: «Он был восторжен, не совсем понятен, блестяще читал блестящие стихи и чудесно импровизировал на рояле. Мария поразила меня красотой, она загорела, светлые глаза казались белыми на темной коже, и на голове сидела яркая, кое-как сшитая шляпа». Надежде симпатизировал и Бурлюк.

И все-таки по-настоящему богемной жизнь вышла у Ксении-Оксаны. Оставшись вдовой после смерти футуриста Асеева в 1963 году, она бы так и коротала свое одиночество в большой и комфортабельной квартире в проезде Художественного театра (ныне Камергерский переулок), если бы не встреча с Анатолием Зверевым — самым что ни на есть богемным художником хрущевско-брежневской Москвы, футуристом в душе, внешне походящим на привокзального бомжа, в честь которого ныне называют галереи и музеи (кто бы мог тогда предполагать!). Будучи почти на 40 лет младше, он годился ей во внуки, но полюбил-таки старушку: неисповедимы пути Господни! Покупал ей кефир, клялся, что «Синь-окова» для него «Как Богородица, и мать, и жена, и дочь». На мнение друзей, знакомых и прочей общественности по поводу неравного, пусть и гражданского, брака им обоим было наплевать. Зверев писал портреты своей престарелой возлюбленной (на чем и где придется), посвящал стихи. Впрочем, Звереву мы и сами посвятим отдельную главу, хотя именно его, кажется, и не хватало в салоне на Жуковского…

Брики завели традицию, которая затем регулярно будет повторяться то в одном, то в другом доме — огромный лист бумаги во всю стену, где каждый мог написать все, что вздумается: «Володя про Кушнера: “Бегемот в реку шнырял, обалдев от Кушныря”, обо мне по поводу шубы, которую я собиралась заказать: “Я настаиваю, чтобы горностаевую”, про только что купленный фотоаппарат: “Мама рада, папа рад, что купили аппарат”. Я почему-то рисовала тогда на всех коробках и бумажках фантастических зверей с выменем. Один из них был увековечен на листе с надписью: “Что в вымени тебе моем?” Бурлюк рисовал небоскребы и трехгрудых женщин, Каменский вырезал и наклеивал птиц из разноцветной бумаги, Шкловский писал афоризмы: “Раздражение на человечество накапкапливается по капле”». Можно себе представить, как украсил бы эту стену Зверев.

Но было еще нечто материальное, что оставляло здесь свой след от футуристов, — это, конечно, книги, для которых завели небольшую деревянную полочку. Если сами поэты укладывались на диване, то на полочку ставили их книги. Неизвестно, специально или нет, но полку смастерили из неструганого дерева, что выражало ее естественность и по форме, и по содержанию, а также близость к футуризму. Главное место на этой доске почета или, скорее, «собрании сочинений» отводилось «Облаку в штанах», переплетенному Лилей в богатую парчовую ткань… Ося выбор материала не одобрил: «Вот как не понимают женщины стиль. Это же не парча». Но сама Лиля Брик называет не парчу, а кожу: «Я была влюблена в оранжевую обложку, в шрифт, в посвящение и переплела свой экземпляр у самого лучшего переплетчика в самый дорогой кожаный переплет с золотым тиснением, на ослепительно-белой муаровой подкладке». Впрочем, парча или кожа — это мало что меняет.

Этот случай с переплетом довольно странен. Действительно: где золотое тиснение и где футуризм? Понимала ли Лиля явное несоответствие или просто делала вид, что понимает? Роскошно переплетенный томик — да на грубой деревянной полке. Что здесь и к чему? Казалось бы — мелочь, но это такая мелочь, без которой не обойтись, покупая билет на трамвай. Похоже, что укоривший ее Ося был прав. Свою страсть к золотому тиснению Лиля пестовала и в дальнейшем, когда в 1916 году вышел сборник Маяковского «Простое как мычание». Она «переплела его роскошно, в коричневую кожу, и поперек корешка было, правда, очень мелкими, но разборчивыми золотыми буквами вытиснено: “Маяковский”». Так Лиля ответила Бурлюку, как-то сказавшему Маяковскому, что он только тогда признает его маститым, когда у него выйдет том стихов, такой толстый, что длинная его фамилия поместится поперек переплетного корешка.