Повседневная жизнь советской богемы от Лили Брик до Галины Брежневой — страница 85 из 112

ах. Лицом был мил, в общении приятен, подбирал себе кадры шлюх среди девочек, тьмой отиравшихся в кафе-мороженых Москвы. Его мечтой была ночь с девами-близнецами. Он был поэт, сочинял стихи спонтанно и записывал их между строк чужих книг. Так, поэма “Клоун” была им написана на полях и пробелах журнала объявлений».

Лишенный какой бы то ни было морали, Чудаков отличался цинизмом, безапелляционностью, неудержимым напором и одновременно был чертовски обаятелен. Он непонятно каким образом проникал на закрытые показы кинофильмов в Дом кино, а туда попасть человеку с улицы было весьма непросто (среди зрителей — директора гастрономов, работники автосервисов, всякого рода блатные граждане и… Чудаков). Хотя способ проникновения ясен — через многочисленных «девочек». А кто пускал его в запасники Третьяковки смотреть Фалька и Тышлера? Да те же девочки-искусствоведы. Вместе с собой Чудаков тащил уже других девочек. Возникал он и на посольских приемах, и на квартирниках — частных показах картин официально непризнанных художников и домашних концертах музыкального андеграунда. Чудакова вполне могли бы засадить за кражу — он был книжным клептоманом. Выносил фолианты из самой охраняемой библиотеки страны, Ленинки на Воздвиженке. Библиотечные девочки готовы были открыть ему не только свои объятия, но и редчайшие книжные собрания. Он имел доступ и к закрытым для остальных советских людей фондам, читая запрещенные, залитованные книги. В конце концов в библиотеке на него объявили облаву и поймали. Оказалось, что это другой Чудаков, чеховед, тоже известный, но другой. Книги поэт Чудаков таскал в авоське к себе на Кутузовский, сваливая их в кучу. Читал он их стремительно и запоем, чтобы затем отдать знакомым. Приятели, зная о его тяге к чужим книгам, держали ухо востро, когда он приходил. А заявлялся он без приглашения, вытурить его можно было только силой. И потому с ним как-то смирялись. Сажали его на стул посреди комнаты, подальше от книг, чтобы держать его в поле зрения: «Сиди здесь и не думай вставать! Руки на коленях!» Но бороться с ним было трудно.

Критик Олег Михайлов, немало сделавший, чтобы вытащить Чудакова на литературную поверхность, однажды похвастался перед ним томиком Мандельштама, присланного кем-то из эмигрантов: «Одно из мелких злодеяний Сергея Ивановича заключалось в том, что, хотя он полагал, что нельзя красть книги у частных лиц, он этот том у меня стянул. Но как красиво! Выглядело так, что я ему сам его отдал. Он принес кипу книг, украденных в Ленинке. В том числе подарил мне книгу статей Жданова. Так вот, эту принесенную из Ленинки кипу книг он поставил на томик Мандельштама. А когда уходил, попросил: “Передай мои книги”, считая, что он у меня ничего не крадет, а я сам передаю. Я и передал — вместе с Мандельштамом». Иногда, правда, он возвращал книги владельцам (ему давали их под залог паспорта), но читать их было после Чудакова невозможно — они были исписаны телефонами и именами девушек.

Поэт Валентин Хромов выпивал с Чудаковым в пивной на Дорогомиловском рынке, а когда выпивка и деньги кончились, Сергей предложил сходить к нему домой: «Внизу сидела женщина, кастелянша. Вхожу. У двери стоял столик, на нем телефон, а впереди по коридору одна или две комнаты. Я сел за стол (дальше не пошел — куда я, с пьяной рожей?) и жду. А он пошел шарить по шкафам, искать деньги. Мать из комнаты слева спрашивает (я ее не вижу, она на кровати, судя по всему, лежит). Голос нельзя сказать, чтобы больного человека: “Кто там пришел?” — “Это Хромов“. — “А-а”. А Чудаков продолжает шарить. Наконец нашел, выходит, деньги в кармане — и мы пошли обратно на тот же рынок. То есть прятал деньги в книгах где-то, сам не сразу нашел… Он жил в Москве в 1950-е, как в своей квартире. Знал, где что лежит, кому что отдать, все под рукой. Его легко было встретить… С ним очень легко было разговаривать, потому что говорил только он, не обращая внимания на собеседника. В этом его принципиальное отличие от Бродского — тому важно было, чтобы его услышали, поняли, поэтому он часто обрывал себя: “Понятно, да?” А Чудакову надо было просто рассказать что-нибудь интересное, а слушают его или нет — не так уж и важно».

Чудаков был везде, его можно было встретить в «Артистическом», в «Метрополе» и «Национале», где он читал стихи проституткам (ну как Есенин!) со своей авоськой в руках. «Он был егерем этого московского заповедника. Знакомых встречали два-три раза в течение дня, и Чудакова — обязательно: растрепанный весь, рыжее пальто, оттопыренные карманы, жирные чебуреки в руке. Житейская суета для него не существовала, он шел один по Москве и видел только того, кто ему был нужен или интересен. Как у Шагала — он летел надо всеми», — вспоминала Татьяна Маслова. Она как-то пришла к нему в коммуналку, сразу вызвав интерес соседей, принявшихся звонить: «Милиция? Чудаков опять привел какую-то шлюху. Срочно примите меры!» Не дожидаясь участкового, Чудаков успел только рассказать своей гостье: «Вот вчера мне отдалась девушка, оказалась девственницей, плакала, а я сказал: вместо того чтоб плакать — зашей лучше мне рубашку, чего ты бездельничаешь? Вот разорванная рубашка, возьми иголку и сделай полезное дело». Особенно падким был Чудаков на девочек-провинциалок, приехавших поступать в институт. Они как-то сразу отдавались ему на единственном стоявшем в комнате столе, считая его первым поэтом после выученного в школе Пушкина.

В Министерстве Осенних Финансов

Черный Лебедь кричит на пруду

о судьбе молодых иностранцев,

местом службы избравших Москву…

Это наиболее известные строки Чудакова, запавшие в память многих современников. Однажды посреди ночи Чудакову с Прыгуновым вздумалось выпить кофе, но не на кухне, а в круглосуточном баре гостиницы «Украина». Туда они и отправились. Однако то ли швейцар не узнал Чудакова, то ли, что более вероятно, наоборот, узнал, преградив им путь. И вот тут наглый Чудаков, не привыкший отступать, пришел в ярость, никакие уговоры, ни деньги не помогли. А Чудакова заклинило, он захотел любыми средствами попасть в бар. Во внутреннем дворе гостиницы он откопал деревянную лестницу метров пятнадцать длиной, по которой и забрался в здание, пройдя затем в бар. Напившись кофе, он вышел из гостиницы, чуть ли не подмигивая ошарашенному швейцару. Прыгунов расценил это как «поступок Свободного Человека».

Поражая всех своей энциклопедичностью, Чудаков напоминал шаровую молнию, «слегка притушенную обстоятельствами. И он везде говорил, совершенно не ожидая ни ответа, ни привета, ни сочувствия, ни помощи. Он проходил сквозь эту жизнь, как нож сквозь масло, и только слухи вокруг него плодились и сопровождали его», — вспоминал Евгений Сидоров. Как это нередко бывает, приключенческая биография автора заслоняет собой его произведения. Несмотря на известность Чудакова в определенных кругах, первая книга о нем вышла лишь в 2007 году, спустя десять лет после его смерти. Но и в ней, то есть в смерти, не все уверены, в том числе и его соседи по коммуналке, уверяющие, что Чудаков сейчас отдыхает в «дурдоме»…

От второго героя нашего рассказа следов осталось гораздо больше — это его рисунки и картины, сильно растущие в цене с каждым годом. Причем увеличивается стоимость не только самих его работ, но и их число, по некоторым оценкам, оно достигает нескольких десятков (!) тысяч, что вполне объяснимо — произведения искусства чаще всего выступают в качестве хорошего способа сохранения капитала. Творчество Зверева сейчас особенно актуально, ибо относится к периоду так называемой второй волны русского авангарда, порожденной хрущевской «оттепелью». Какие из многих приписываемых Звереву работ действительно созданы его рукой — атрибутировать весьма сложно, но верить в это можно и нужно (особенно если отвалил на аукционе приличную сумму в евро или долларах). Что же касается вопроса о подлинности работ, то уже на исходе перестройки, когда кушать стало нечего и народ активно понес зверевские шедевры в Третьяковку, — процент подделок, по оценке тамошних специалистов, достигал 90 процентов.

Зверев считал, что «истинное искусство должно быть свободным, хотя это и очень трудно, потому что жизнь — скована», но сам жил довольно раскованно, опровергая собственную истину. Образ жизни Зверева очень удачно назван московским бродяжничеством, причем именно московским. Никакой собственности в обывательском ее понимании у Зверева не было, она мешала ему жить. Если другие только стремились вести богемную жизнь, то Зверев жил ею, исповедуя принцип максимальной свободы от денег. И хотя его часто сравнивают с Ван Гогом (у него даже ботинки были с картины «Прогулка заключенных»), ценность Зверева состоит в том, что это чисто русское, отечественное явление, вряд ли нуждающееся в сравнительных оценках. И дело здесь не только в том, что у Зверева было два уха — главным его богатством были руки, кормившие его. Хотя он своим кормильцем назвал телефон, по которому звонил в случае денежной необходимости тем, кто хотел иметь у себя дома собственный портрет его работы. Обычно он говорил так: «Старик, хочешь, увековечу, давай трешку» — что означало: Зверев готов нарисовать портрет прямо сейчас и всего за три рубля, хотя сумма могла быть любой. А к женщинам всех возрастов он обращался: «Детуля!»

Происхождения Зверев был самого что ни есть простонародного, родом он с Тамбовщины, хотя в некоторых источниках утверждается, что его родной город — Москва. За год до смерти Зверев успел сочинить автобиографию, в ней, как и положено большому художнику, конкретных фактов и дат мало, что компенсируется богатыми впечатлениями от жизни, данными крупными мазками:

«Год моего рождения — 1931, день рождения — 3 ноября. Отец — инвалид Гражданской войны, мать — рабочая. Сестер я почти не знал. Я случайно стал художником, учителем я избрал себе Леонардо да Винчи, читая коего, нашел много себе близкого. Когда я читал трактаты оного — уже теперь моего друга, — был поражен одинаковости в выражении мыслей наших. Будучи в положении несчастного и “неуклепаго” в обществе в целом, я обрел великое счастье еще и еще раз делиться впечатлением по жизни искусства, по его трактату о живописи.