Повседневная жизнь советской богемы от Лили Брик до Галины Брежневой — страница 90 из 112

Костаки постоянно общался с иностранцами, пытаясь превратить Зверева в мировую знаменитость, но те лишь способны были сравнивать его с Матиссом или Домье, не веря в то, что в постсталинской России может появиться такой вот самородок сам по себе (и это правда — юный Толя Зверев всяких там Сезаннов с Матиссами в глаза не видел, а вот Шишкина — пожалуйста, в любом «Огоньке», на развороте). А ведь на тебе — воспитали в своем коллективе отечественного Гогена без какого то ни было западного влияния! Странно, что Костаки, позиционируя себя как главного «звероведа», стремился переодеть его, не понимая, что новый пиджак и Зверев — вещи несовместные: «Всегда бедно одетый, в костюме, который вовсе не подходил ему, ибо он достался ему от кого-то, он напоминал одного из парижских бродяг. Ему не нравилась новая, с иголочки, одежда. И всякий раз, когда я покупал ему новый костюм или новое пальто за границей, он сразу шел и продавал их». Звереву вообще было противно одевание во все приличное. Так, например, о художнике Владимире Яковлеве он говорил: «Ему всё можно, потому что они все в польтах хороших ходят». Хорошие «польта», да еще с каракулевыми воротниками, по мнению Зверева, никоим образом не совмещались с настоящим богемным искусством.

Экспрессионист Владимир Игоревич Яковлев (отчество необходимо, ибо Яковлевых-художников «пруд пруди») не просто был близок Звереву — он составлял ему пару, как Маркс и Энгельс, или составную часть, как Новиков и Прибой. Их часто упоминают вместе, как попугаев-неразлучников; Зверева, естественно, всегда первым. Общим у них был диагноз — шизофрения, Яковлеву его поставили еще в детстве, по всем остальным признакам, в том числе происхождению и стилю творчества, они были абсолютно разными. Яковлев, например, вырос не на сокольнической помойке, а имел деда-художника, известного импрессиониста Михаила Яковлева (вернулся в СССР из Парижа в 1937 году). И отец его был инженером, работал за границей. Хорошая живописная наследственность, а также занятия в детстве у Ситникова — этого ему вполне хватило, чтобы стать художником. Одна из первых выставок Яковлева прошла в 1959 году на квартире Волконского.

Сергей Довлатов рассказывал о Яковлеве со слов своего друга художника Вагрича Бахчаняна (эмигрировал из СССР в 1974 году):

«Однажды Бахчанян сказал ему:

— Давайте я запишу номер вашего телефона.

— Записывайте. Один, два, три…

— Дальше.

— Четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять…

И Яковлев сосчитал до пятидесяти.

— Достаточно, — прервал его Бахчанян, — созвонимся».

Болезненный и несчастный Яковлев не вылезал из психушек — поэтому неясно, какой телефон он вообще мог дать (не 03 же!), рисовал почти вслепую, потеряв хорошее зрение еще в детстве. Тем не менее на Западе его имя быстро обрело известность благодаря многочисленным цветам, которые он рисовал в разных ракурсах. Первая официальная выставка Яковлева в СССР прошла в 1963 году (совместно с Эдуардом Штейнбергом в Музее Достоевского), а за рубежом — в Кёльне в 1970-м и в Копенгагене в 1976 году.

Яковлев и Зверев познакомились у Костаки, который его тоже собирал. С Яковлевым было попроще — он вряд ли мог сам продавать кому попало свои картины (где уж тут продавать: телефон бы запомнить!). Отношения у них сложились своеобразные. Скромный и тихий на людях Яковлев ставил Зверева как художника выше себя: «Я всегда очень любил Зверева и думаю, что, если бы он попал в хорошие руки, если бы у него был дом, еда, краски, он писал бы еще лучше». Зверев же, расставляя оценки коллегам, когда доходил до Яковлева, срывался на агрессию: «Кол!» Его успокаивали, мол, Толя, не кричи — у Яковлева есть и хорошие работы! «Ну ладно, — проявлял объективность Зверев. — Три с минусом, не больше. — И прибавлял: — Я рисую море, кораблик, тучки, вот Яковлев из всего сделал бы символ…» Все разговоры о Яковлеве у Зверева почему-то оканчивались пресловутыми «польтами» с каракулем, что дает основание подозревать его даже в зависти. Вероятно, Зверев считал, что Яковлев рисует лучше, в том числе и по причине своего непролетарского происхождения и зажиточного детства. Ценители яковлевского творчества всячески развивают эту тему, обосновывая редкостную плодовитость Зверева еще и желанием компенсировать своеобразное отставание от коллеги.

В тех же Сокольниках в 1959 году состоялась известная американская выставка, представившая не только повседневную жизнь заокеанского пролетариата, но и всю палитру современного творчества США — были на ней представлены и работы Джексона Поллока. Многие коллеги Зверева вдруг увидели явное сходство в художественных стилях обоих художников. Зверева пытались убедить в том, что он подражает американцу, ушедшему из жизни за три года до этого. Но где, интересно, Анатолий мог ранее увидеть Поллока — не в Третьяковке же, а может, по телевизору? Нет, конечно. Это было его первое знакомство с творчеством именитого авангардиста. «Внимательно рассмотрев знаменитую картину и вспомнив, как в ста метрах отсюда он писал веником на огромных фанерных листах, Зверев сказал: “Ну, это академизм. Я ушел гораздо дальше”». Что же касается Яковлева, то он и не опровергал связь своих абстракций с творчеством Поллока и его знаменитой картиной «Собор», серьезно повлиявшей на него, причем не на него одного.

Костаки, торгуя зверевскими работами, делал на них очень хорошие барыши, иностранцы, убежденные греком в гениальности «Толи», отваливали немалые деньжищи за акварели и рисунки. Одним из самых ярых зарубежных «зверолюбов» оказался бывший подданный Российской империи дирижер и композитор Игорь Маркевич, которого вовремя вывезли за границу еще во младенчестве в 1913 году. В 1928 году Сергей Дягилев оценил талант шестнадцатилетнего Маркевича, заказав ему музыку к балету. Маркевич вошел в особый круг деятелей европейской культуры, в котором были Игорь Стравинский, Пикассо, Жан Кокто, Коко Шанель. Именно он написал музыку к кинофильму Сергея Эйзенштейна «Вива, Мексика!». Первой женой Маркевича стала дочь Вацлава Нижинского, второй — итальянская княгиня Топазия Каэтане. В Италии Маркевича до сих пор подозревают в причастности к убийству бывшего премьер-министра Альдо Моро — якобы его держали в доме, где жил дирижер со своей семьей. Более того, Маркевич — большой поклонник коммунизма — будто был связан с «Красными бригадами» и лично допрашивал несчастного политика. Но как бы там ни было, приехав в 1960 году в Москву, любитель роскоши Маркевич впервые увидел зверевские произведения у Костаки.

Грек-коллекционер похвастался перед иностранцем графикой Зверева — серией весьма фривольных иллюстраций к басне Апулея «Золотой осел». Маркевича мгновенно охватил покупательский зуд: «Хочу купить!» А Костаки ему: «Нет и всё! Но если только за очень большие деньги… быть может, и только для вас, маэстро, учитывая ваши левые взгляды, дружбу народов и все такое…» Маркевич был на седьмом небе от счастья: он открыл нового Ван Гога и с тех пор, где бы только ни был, никогда не забывал повторять: «Только у двоих великих художников — Зверева и Ван Гога в автопортретах выявляется такой же настойчивый поиск сущности человека через познание самого себя». Но переезжать на постоянное место жительства в страну, где живет великий художник, Маркевич почему-то не захотел, а вот первую персональную выставку Зверева организовал. И не в московском Манеже, а в парижской галерее «Мотте». Выбор места понятен: там не требовали обязательного членства в рядах Союза художников СССР. А еще Маркевич показал работы Зверева Пикассо, и тот назвал Толика «лучшим русским рисовальщиком». Откуда создатель «Девочки на шаре» мог знать всех русских рисовальщиков, чтобы выбрать из них лучшего, сказать трудно, ибо в Советском Союзе он давно не был.

Как раз для парижской выставки Зверев по заказу Маркевича и создавал свои работы помазком для бритья — он жил в это время в деревне под Тарусой в доме, купленном Дмитрием Плавинским. А в Москве в это время малевали «под Зверева» его жена и любовница. «Крупный иностранный заказ! Денежная халтура! Такого Зверев не пропускал, усадив за работу двух жен, законную Люсю и незаконную Надю. Ему оставалось подправить лихим жестом их рисунки и подписаться “АЗ”. На встречу с маэстро в гостинице “Украина” Зверев приносил краски в авоське и бутылку водки. Обладатель особого юродства, безотказно чаровавшего мистические и тонкие натуры, он заставлял знаменитого дирижера Маркевича, знавшего Дягилева, Стравинского, Пикассо, промывать стаканы до тех пор, пока не получал “пятерку” за работу», — раскрывает художественную кухню хорошо знавший Зверева художник Валентин Воробьев, с которым они съели не один пуд соли и выпили не одну бутылку водки в мастерской на улице Щепкина. После такого откровения как не вспомнить Фалька: «Берегите Зверева, каждое его прикосновение драгоценно!» Кстати, помимо жены Люси (она дефилировала по улице с подушкой, повязанной на голову) и подруги Нади у Зверева были также две дочери.

Маркевич не раз приезжал в СССР — министр культуры товарищ Фурцева внезапно обнаружила, что молодым советским дирижерам не хватает обмена опытом с их зарубежными коллегами. Вот его и наняли за большие деньги стажировать Светланова, Темирканова и др. В свои приезды он превращал гостиничный номер, где жил (а его пребывание могло растянуться на долгие месяцы), в персональную мастерскую Зверева, для которого он скупал чуть ли не весь магазин художественных принадлежностей Союза художников: только пиши, дорогой! Работы гения он увозил с собой чемоданами.

После Парижа с успехом прошли выставки Зверева в Копенгагене и Женеве, отголоски которых обернулись в СССР громовыми раскатами. В Москве поговаривали, что Маркевич на личном самолете даже вывозил Толю в Париж, но тот долго без русской водки на берегах Сены не протянул и вернулся обратно. Не поладил, видать, с парижскими клошарами (ценителями вина, но никак не коньяка). Популярность за границей всегда была для отечественной творческой интеллигенции главным мерилом в оценке успеха. Зверев стал популярнее Элия Белютина и Ильи Глазунова. О нем писали за рубежом — в журнале «Лайф» в статье «Искусство России, которое никто не видит» с портретом Зверева на обложке. В этом же номере «Автопортрет» Анатолия Зверева соседствовал с полотном Исаака Бродского «Ленин в Смольном», что не делало чести последнему.