Предусмотрительный Рындин оказался прав: обвиняемый «заперся», а доносчик стоял на своем. Свидетелей в Москву вызывать не стали, поручив их допросить на месте «по заповеди святого Евангелия и под страхом смертные казни». Правда, дело от этого не прояснилось – свидетели «порознь сказали». В итоге вышла «ничья»: обоих главных участников выпустили из-под стражи без наказания; единственной жертвой стал свидетель дьячок Осип Федоров, который от пребывания под арестом через десять дней «волею Божиею умре».[349] Виновным в ложном доносе следовало бы признать Еремеева; но следователи сочли, что мужики «об означенных продерзких словах не показали, сожалея того Ильина»; кажется, подьячие Тайной канцелярии лучше понимали классовые чувства крестьян, чем некоторые современные воспеватели пасторальных отношений в барских усадьбах.
Воеводе не напрасно, вопреки предписанию царских указов, поручили вести допрос. Он еще раз продемонстрировал бдительность, вновь арестовав явившегося к нему в присутствие выпущенного на свободу Ильина, поскольку «о той его свободе об отпуске его никакого указу и пашпорту ему, Ильину, из реченной Тайной канцелярии не дано», что было «проколом» в работе самого сыскного ведомства, «ибо из того, – писал скрупулезный Рындин, – имеет быть не малое сумнительство и опасность».
Но, как правило, администраторы не умели и не очень-то старались «разговорить» упорных заявителей. В том же 1749 году крестьянин Григорий Коняшин, сидевший в тюрьме при Шацкой провинциальной канцелярии по обвинению в краже пожитков у мужиков из соседнего села, «при допросе ‹…› в той краже запирался, только сказал он, Коняшин, за собою государево слово». В расспросе крестьянин указал, что «оное он знает по второму пункту за собою, да того села Ушенки за земским дьячком Федором Дмитриевым сыном Огаревым, и за крестьянами Антипом Тимофеевым, Алексеем Евсеевым, Дмитрием Мартиновым, да за вдовою Феклою Тимофеевою дочерью Васильевскою женою Кузнецовою и о том узнал он, Коняшин, будучи в показанном селе до оного им объявления дней за семь и за взятьем его в Шацк до того времени нигде не доносил, в чем себя он, Коняшин, и утвердил». Но при этом «в какой силе оное государево слово по второму пункту состоит, по многократному его секретно спрашиванию» колодник не объявил. Будучи отправлен в застенок, Коняшин признался – но только в том, что «оное состоит по первому, а не по второму пункту, а что в первом роспросе показывал он, что оное слово состоит по второму пункту, и то не разсудя силы сих пунктов».
Как было в этой ситуации воеводе разобраться, знает ли мужик «силу» указанных «пунктов»? Дальше расспрашивать «секретно» он уже не решился; все оговоренные вместе с Коняшиным были отправлены в Канцелярию тайных розыскных дел с «сопроводиловкой»: «Оной колодник Коняшин в том не розыскиван и не пытан затем, что он впредь писанной краже еще не изобличился и по тому делу розысков еще им не начато». Доставленный в столицу Коняшин поведал: «Тому ныне недель с шесть, помянутой земской дьячек Огарев, будучи во оном селе Ушенке в доме его, Коняшина, в разговорах говорил ему, Коняшину, оного ж де села Ушенки крестьяня, помянутые Тимофеев, Евсевьев, Мартынов, убили беглых солдат трех человек, в том числе помянутой жонки вдовы Феклы Тимофеевой сына, которой наперед сего из того села отдан был в рекруты, и мертвые их тела отпустили в воду; а где убили и когда, того оной земской Огарев ему, Коняшину, не сказал, да и он, Коняшин, о том его не спросил. А окроме того государева слова по первому и по второму пунктам за ним, Коняшиным, за помянутыми земским Огаревым и крестьянином Тимофеевым и жонкою Феклою н за другими ни за кем он Коняшин не знает». На вопрос же о «пунктах» изветчик отговорился, что «силы тех пунктов» не разумеет, но зато не доверяет местным властям: «ежели б ему о показанном смертном убивстве в той провинциальной канцелярии показать, то боялся, что ему в том не поверят, а по происку тех крестьян станут розыскивать».
К пресловутым «пунктам» дело отношения не имело; но все же речь шла о настоящем преступлении, и присланных допросили в Тайной канцелярии. Выяснилось, что трагедия действительно имела место – мужики схватились с грабившими их односельчанами-дезертирами, «и между тем в той драке оные беглые солдаты от многолюдства крестьян побиты до смерти, а кем именно убиты, того за многолюдством народу признать было невозможно». Власти о происшествии знали и даже арестовали нескольких его участников. Заявляя об убийстве, Коняшин ничем не рисковал, поскольку сам в драке не участвовал, а оговоренные им крестьяне виновными себя не признавали и к следствию привлечены не были. Поэтому доношение его было признано ложным, а доносчик вразумлен плетьми и отправлен для продолжения следствия о краже обратно в Шацкую провинциальную канцелярию.[350]
По букве закона в Тайную канцелярию надлежало отправлять не только тех, кто действительно имел «умышление» на императорское здоровье, но и поносителей «персоны и чести» царственной особы «злыми и вредительными словами».[351] Тайная канцелярия и ее Московская контора разбирались со всеми подобными случаями, которые по подсчетам исследователей составляли до 40 процентов дел.[352]
Однако есть основания полагать, что было их больше, но многие дела до столичного следствия просто не доходили. Исследование повседневной жизни провинциального города Бежецка показывает, что в нередких конфликтах горожане не раз заявляли «слово и дело» и попадали в провинциальную канцелярию. Так случилось в 1720 году с нетрезвым посадским Гуром Ломановым: купив у монастырского крестьянина «четыре куницы», он отказался платить пошлину бурмистру бежецкой таможни, обругал того «неподобными словами и ударил по щеке», а будучи доставленным в ратушу, «сказал за собою государево дело, а какое за ним дело государево, про то он скажет в Углецкой канцелярии и просил, чтоб книги таможенные запечатать, а что в них каких противностей, того он не сказал». Проспавшись, Ломанов покаялся: «Сказал за собою государево дело во пьянстве, отбывая бою и увечья, за то что пришел я во оную таможню таможенного бурмистра Емельяна Репина бранил матерно и поносил всякими словами, что он бурмистр меня с ларешными и с целовальниками били и увечили, и потом в то число, как взяли меня в том же деле государеву в земскую избу под караул, говорил то ж дело государево пьянским же, а за мною дело государево было такое, что в прошлом 8-м году был я в Бежецку у соляной продажи у збору денежной казны в ларешных, а за другими дела государева, также и похищения государевым интересом, также и за собою, кроме вышеписанного, ничего не знаю».
Следствие по «слову и делу» могло парализовать и без того немногочисленные низовые органы власти. 18 июля 1746 года бежецкий купец Алексей Дедюхин донес, что зашедший к нему в лавку коллега П. Попов рассказал, как накануне городской бурмистр Петр Велицков «плевал на указ ее императорского величества». О случившемся было сообщено в Углич; оттуда пришел приказ арестовать всех упоминавшихся в доносе и выслать к следствию. Вместе с бурмистром были арестованы оба городских ратмана; хотя в феврале 1747 года их отдали на поруки до вынесения приговора, они не могли ни исполнять свои обязанности, ни выйти в отставку. Городские дела встали, и пришлось прислать в Бежецк из Кашина тамошнего ратмана С. Серкова, чье долгое управление городом вызвало поток жалоб бежечан. При этом дело членов Бежецкого магистрата рассматривалось не в Тайной канцелярии и даже не местным воеводой, а в Угличском провинциальном магистрате и закончилось привычной поркой виновных.
Другие бежецкие изветчики даже до Углича не доезжали. В 1728 году задержанный ратушей по какому-то делу А. Тыранов объявил было за собой «слово и дело», но при допросе в воеводской канцелярии признался, что «сказывал за собою государево дело пьянски, а за ним де дела никакова не имеетца и за другими ни за кем не знает»; был выпорот и отослан обратно в ратушу. В 1759 году отведал плетей купец Василий Бардин, «пьянским образом» произнесший «слово и дело» в лавке у воеводской канцелярии, а в 1760 году – купец Иван Первухин. В обоих случаях магистрат маленького города расправился с ложными огласителями «слова и дела» на месте.
Но несколькими месяцами позже другой заявитель, Иван Неворотин, причитавшиеся ему плети получил в Тайной канцелярии, куда был отправлен из Бежецка вместе со свидетелями. Другого арестанта-изветчика, Ивана Омешатова, магистрат отослал уже в воеводскую канцелярию – с тем же итогом. За Омешатовым последовали другие «сидельцы» – купец Василий Телегин с пятнадцатью свидетелями и магистратский денщик А. Рыбников. В ноябре в воеводскую канцелярию были препровождены сидевший в колодничьей избе по обвинению в убийстве Н. Судоплатов и купец А. Четвертов, заявивший во время пьяной драки с С. Неворотиным: «Я закричу секрет».[353]
Какой-либо закономерности в действиях властей в этих случаях не просматривается, как и в степени вины «объявителей» – все они настоящих преступлений не совершали и, скорее всего, просто стремились выбраться из бежецкой колодничьей избы. Для нас же важно подчеркнуть, что далеко не все сказавшие за собой «слово и дело» доставлялись в Преображенский приказ или Тайную канцелярию, отделываясь допросами и не самой страшной поркой в своем городке или провинциальном центре. Остается открытым и вопрос о том, насколько сами местные власти точно следовали закону; похоже, они поступали по обстоятельствам и собственному «усмотрению».
Можно полагать, что поднаторевшие в своем деле чиновники Тайной канцелярии также не стремились свозить к себе всех, чье преступление было очевидным, но явно незначительным и бесперспективным для дальнейшего расследования. Тогда таким подсудимым относительно везло, как самолюбивому сибирскому купцу Луке Журавину, которого угораздило под новый, 1749 год сделать замечание солдату Осипу Тарскому за устроенное его командой «шумство». Солдат послал штатского купчишку подальше; тот возмутился – и был взят под караул на съезжую. За Жур