Повседневная жизнь жен и возлюбленных французских королей — страница 15 из 43

которая на черно-белых поводках (цвета Дианы де Пуатье) вела борзых собак. Богиня пожаловала королю льва, символизирующего город, что скорее говорило не о подчинении Лиона, а о великодушии и всемогуществе богини. Это был понятный символ, элегантная пропаганда, благоприятный образ как для короля, отмеченного благосклонностью небесного владычества, так и для фаворитки, прикрывавшей распутство и честолюбие маской невинности богини-охотницы и, соединяя язычество и христианскую набожность, выступавшей также в роли Девы Марии, охотящейся за Злом, монстрами, грехами и ересью. Однако, по сравнению со свидетельствами более позднего времени, повествующими о чистых источниках бьющего ключом фонтана Дианы и теургиях [44] замка Анет, триумфальное вступление в Лион было лишь первым шагом этой «богини», пока еще неопытной и не достигшей совершенства. Анет, построенный Филибертом Делормом и расписанный Гужоном и Челлини, — это больше, чем просто замок, это воплощение триумфа, храм, воздвигнутый для божества королевской султанши, дабы дать приют ее наслаждениям и восславить ее священные таинства. В бальном зале Фонтенбло Приматиччо и Никколо дель-Аббат, развивая образ прекрасной охотницы, пленившей царственного оленя, обратились к теме Дианы-повелительницы вселенной, преследующей зло благой богини, рассудительной и мудрой, тонкой наставницы своего возлюбленного — справедливого короля.

Король-солнце и его возлюбленная-луна, Феб и Диана, брат и сестра — до чего же доходил ее обман? Мы не доверяем поэтам — ни Ронсару, ни Маньи или Дю Белле, — что корыстная муза, невыразительная в их безвкусной лести, мало на что влияла, испытывала давление, вынужденно благодарила или нуждалась в покровительстве, и напрасно они толкуют о «божественной природе» Пуатье, «райском уголке Анете» и кротком существе, «сошедшем с небес». Без сомнения, французский народ не трогала эта пропаганда, ведь одобрить ее не могли ни его знание жизни, ни его нравы, и Диана де Пуатье была в народном сознании обычной королевской фавориткой, одним из неизбежных бедствий, к которым за долгое время все привыкли. Но что же тогда осталось? Диана и Генрих создали свой миф для двора, где их дерзость никого не удивила и не возмутила. Придворное общество, воспитанное на легендах и мифологии, было очаровано этими возвышенными образами, остроумными и замысловатыми построениями, иллюстрирующими его культуру и дух, в котором французское Возрождение развило тягу к волшебству, его увлечение античными иносказаниями и веру в гуманизм, провозгласивший человека равным богам. Но доставшиеся нам изуродованные и разрозненные шедевры Анета — это прекрасные свидетельства французского искусства XVI века. А миф о Диане, миф той же эпохи, оскудел и иссяк.

В XVIII веке королевские фаворитки все еще именовались богинями, и мадам де Помпадур, одной из последних их представительниц, также воздавались олимпийские почести. В век философии это была уже просто абстрактная риторика, лишенная символического смысла, и ее эротическое звучание заглушило то целомудренное вдохновение, которое некогда возвело в идеал непорочную наготу Дианы эпохи рыцарства (тем не менее весьма невоздержанной). Истинное наследие божественной четы Анета явилось на свет в XVII веке, в сверкающем храме королевской власти — в Версале, в характере Августа-Людовика-Солнце-Фараона-Геркулеса, обожествленного Великого Короля. Мифологическая аллегория возродилась в великих празднествах, которые Людовик XIV устраивал в честь своих возлюбленных и куртизанок, представая на них Геркулесом. Его приравнивали к Солнцу. [45]

Глава четвертаяКОРОЛЕВСКОЕ ПРЕЛЮБОДЕЯНИЕ И ЦЕРКОВЬ

В XVIII веке, при Людовике XV, моральные устои слабели и торжествовала распущенность. Чувствительные души проливали обильные слезы умиления над несчастьями Манон Леско и кавалера де Грие — достойной пары, которая, однако, не брезговала мошенничеством и проституцией. И вот парадокс: именно в это время наиболее строго осуждались любовные похождения короля, а его возлюбленным выносились самые жестокие приговоры. Но вовсе не добродетель служила главной причиной этих недостойных выступлений, исходивших из среды придворных и, особенно, из того круга, откуда преимущественно избирались королевские фавориты и фаворитки. Это представители нескольких десятков семейств, которые во дворце чувствовали себя запросто и не могли без неудовольствия и гнева смотреть, как из их рук ускользает та монополия, каковой они дорожили больше всех остальных своих привилегий. Обычно они прямо заявляли, что королевская наложница должна быть только из их среды, и с негодованием наблюдали, как Людовик XV лишает их такого замечательного преимущества. Сначала мадам де Помпадур, происходившая из среды финансистов, верховодила дамами света, вызывая у них зубовный скрежет. Но настоящий скандал разразился тогда, когда король отважился избрать весьма искушенную женщину: сблизившись с графиней Дюбарри, профессиональной и известной проституткой, он достойно наградил ее за сии истинные заслуги, соединив ее придворные функции с изрядными правами, чему не обрадовался никто. Подобный разрыв традиций представлялся нестерпимой провокацией светским дамам, и их многократно доказанное самоотвержение не могло примириться с таким жестоким поруганием. В придворной среде понятие о чести не имело ничего общего с вульгарными предрассудками. Совершённый с королем адюльтер отнюдь не казался актом тривиальной покорности, вроде распространенного когда-то права первой ночи, и рассматривался всеми как расширение дворянских обязанностей, в данном случае — женских, которые всё благородное сословие обязано было выполнять по отношению к своему государю. Благородные дамы гордились своими связями с королем, а напыщенная придворная речь возводила их в аристократическую прерогативу, разом вобравшую в себя понятие привилегии, остатки рыцарских идеалов и безотрадность неразделенных притязаний в жестоком соперничестве. Оно-то и являлось самой мощной пружиной, приводившей в движение жизнь двора. Возбуждая соперничество, утонченная логика всё переставляла местами, слова приобретали иные значения, прелюбодеяние трансформировалось в добродетель. На идею, что лишь светская дама способна овладеть сердцем короля, наложилось интересное убеждение: любовь короля по своей сути столь необыкновенна, что способна облагородить объект своих устремлений, освободить его от всякой вульгарности и наполнить благоуханием чистоты. Искусство поэтов и придворных, помноженное на лесть и почитание, самым непринужденным образом рифмовало понятия прелюбодеяния и целомудрия. Диану де Пуатье превозносили за обаяние и ум, а благодаря перу Оливье де Маньи она превратилась в гения-хранителя, под влиянием которого самые назидательные добродетели расцветали кругом, словно маргаритки:


Повсюду, где ступаешь ты, и днем и ночью,

Тебе сопутствует цвет целомудрия и непорочность,

И крепость в вере, честь…


Через два столетия маркиза де Помпадур удостоилась подобных похвал, изменилось лишь восприятие: для поколения философов оправданием адюльтера служила не вера, а верность. Ведь только мимолетная любовь влечет за собой бесчестье, а если любовь прочна, то в ней нет греха, и она совершенно непорочна. [По случаю появления при дворе мадам де Помпадур аббат де Бс;рни выразился следующим образом:


Вдруг все изменится, и злодеянья непостоянства

Не будут больше на слуху у всех,

Стыдливость удостоится от нас благоговенья,

постоянная любовь вернет свои права.

Пример подаст король, один из величайших,

красота жены благоразумной.]

Во всяком случае, супружеская неверность в обществе оценивалась по-разному, в зависимости от скромности и стыдливости возлюбленной и могущества и известности ее избранника.

Разумеется, страстное обожание в таких случаях часто оказывалось напускным и по своему характеру — сродни поэтическим вольностям и аллегориям, которые питали придворную культуру и, в свою очередь, должны были считаться с низкопоклонством придворных нравов. Этот набор метафор символики престола служил самой прочной опорой связанных с личностью короля особого ореола и харизмы. Каков бы ни был скептицизм придворных, но эти символы окружали их со всех сторон, как и волна равнодушия, которая не давала им покоя и заставляла сомневаться даже в собственном безверии. А разве не магия проявляла себя, по крайней мере, в моменты получения королевских милостей, притом благоразумие и любопытство так мило соседствовали в этой наивной системе взглядов! Если угодно, этот феномен можно назвать суеверием, однако не следует забывать, что суеверие в самых неожиданных формах есть один из факторов поступательного развития человеческой природы, от которого свободны лишь очень немногие и который, помимо прочего, обладает динамичной силой побуждения к мысли и действию.

Итак, снисходительность, которой пользовались король и его возлюбленная, повсюду сопровождалась искусными недомолвками. И учреждение, имевшее огромное значение в государстве и обязанное руководить совестью короля, не могло не осуждать удары, коим подвергалось таинство брака. Церковь блюла нерушимость христианского брака; акт прелюбодеяния, согласно ее учению, ввергал виновных в состояние смертного греха. Наложничество, весьма распространенное во всех классах общества Средневековья вплоть до XVII века, заслуживало снисхождения лишь у принцев, в ином случае оно могло спровоцировать церковное отлучение. При этом Церковь не всегда твердо придерживалась своей доктрины, ведь и она не могла похвастать примерным поведением, а иногда даже служила примером разврата: папа Александр VI Борджиа вел распутный образ жизни, окружив себя фаворитками и бастардами, и если двор Валуа часто называли «борделем», то папский двор не уступал ему в гнусности. Но когда Церковь остепенилась, ей стало все труднее закрывать глаза на бесчинства французского короля, первородного сына Церкви и наихристианнейшего монарха. Духовные власти должны стоять на страже заповедей Божьих. Ибо в христианском мире папа играл слишком важную политическую роль,