Слежка не была исключительно односторонней. Уже сам факт, что власти собирали информацию о гражданах, создавал канал коммуникации для общественного мнения. Но слежка велась с обеих сторон и в другом смысле. Граждане изобрели свою форму наблюдения за властью, пытаясь расшифровывать ее публичные заявления, чтобы узнать, что в действительности происходит. Газеты и другие официальные тексты — даже анкеты переписи — тщательно изучались, и не только интеллигенцией, но, по всей видимости, большей частью читающего населения, включая крестьян[84]. Таким образом, наблюдатели в свою очередь становились объектом наблюдения.
Скептицизм в отношении того, что пишут в газетах, был широко распространен — он отразился в известной шутке, что в «Правде» нет никакой правды, а в «Известиях» — никаких известий. Нередко встречалось мнение, что «все ложь», например: «Никаких стахановцев на самом деле нет, все это только в газетах пишут, а в жизни их не бывает, все это выдумки». Но большинство читателей газет, в целом не доверяя прессе, все же считали, что кое-что появляющееся в газетах имеет некоторую связь с действительностью. По словам одного респондента Гарвардского проекта, квалифицированного рабочего со средним образованием, он не верил советским газетам, когда они трубили об экономических достижениях, но верил статьям, в которых описывались «беспорядки, невыполнение плана, производственный брак». Если в газетах публиковались опровержения ТАСС по поводу каких-либо сообщений иностранной прессы, он верил, что «если опровергают, значит, что-то есть»[85].
Традиция чтения текста в эзоповом духе укоренилась в российской/советской культуре ничуть не менее глубоко, чем традиция написания его эзоповым языком, и первой следовало гораздо больше народа, чем второй. Некоторые тексты писались журналистами и руководителями, пытавшимися сообщить массам нечто такое, что не было бы пропущено цензурой или Политбюро, специально в расчете на подобное прочтение. Но вообще это было не обязательно: советские читатели изо всех сил пытались найти скрытый подтекст даже там, где не было никакого намерения дать понять что-то между строк. Они использовали все свое мастерство, чтобы выяснить, что происходит на международной арене, в Советском Союзе и даже в Политбюро. Выискивали малейшие намеки, чтобы понять, что конкретно означают приходящие сверху «сигналы», часто весьма неясные. Полагая, что режим то и дело пытается их обмануть, они вместе с тем полагали, что у них есть возможность разглядеть под покровом обмана некую толику правды.
Чтобы проиллюстрировать вышесказанное, нам нужно вернуться к сводкам НКВД о настроении населения, о которых шла речь выше. Это настоящее зеркало, запечатлевшее не только картину народных настроений, как ее рисовал НКВД, но и картину действий и намерений властей, как ее рисовали в народе. Собирая, например, данные о реакции народа на убийство Кирова, НКВД включал в свои донесения всевозможные предположения о том, кто это сделал, и почему, и что это означает, иными словами, попытки граждан расшифровать и истолковать публичные заявления по поводу убийства. «Может, он напился и застрелился», — полагали одни. Может, это эпизод аппаратной борьбы за власть, в которой Киров и Николаев (убийца) оказались по разные стороны баррикад. А может быть, это последствие отмены карточек (произошедшей за несколько недель до убийства), поскольку «положение рабочих не улучшилось, и это озлобило рабочих — к тому же Николаев сам из рабочего класса»[86].
Конечно, все эти предположения противоречили официальной версии, согласно которой за данным преступлением стояла оппозиция, причем некоторые в открытую. Так кто же стоял за убийством? Кое-кто полагал, будто «Киров был убит по приказу Сталина», хотя эта версия в то время, кажется, не была так широко распространена, как впоследствии, в хрущевский период, когда вина Сталина стала главным сюжетом московского фольклора. Чаще встречалось менее определенное мнение, что убийство как-то связано с политикой. «Наверху стреляют, а внизу требуют порядка», — как заметил кто-то[87].
Перепись населения 1937 г. вызвала в народе целый шквал догадок и предположений о намерениях властей и значении некоторых вопросов в анкете. Судя по донесениям НКВД, говорили, будто проведение переписи означает неминуемую войну и призыв в армию; цель ее — «выявить молодых людей и отправить их на фронт». Уникальная черта переписи 1937 г. по сравнению с другими советскими переписями — вопрос о вере[88]. Он стал поводом оживленных дискуссий, поскольку его неожиданное появление в анкете можно было рассматривать либо как угрозу, либо как обещание. Не имеет ли перепись своей целью «выявить верующих, чтобы репрессировать их»? Кое-кто поговаривал о возможной резне верующих — «варфоломеевской ночи» — и замечал, что «не случайно» перепись проводится «в ночь на 7 января, на рождество Христово». Но по мнению других, вопрос о вероисповедании давал верующим возможность показать, сколько их на самом деле, и заставить советскую власть изменить свою политику в отношении религии. Некоторые думали, что высокий процент «голосов» за веру приведет к свободе вероисповедания, и высказывали предположение, что этот пункт включен в анкету по настоянию Лиги наций или иностранных держав[89].
Последний пример народной расшифровки официальных сообщений относится к напряженным месяцам в начале 1937 г., когда только что был запущен маховик Большого Террора. В начале февраля внезапно умер популярный член Политбюро Серго Орджоникидзе (покончил с собой, как считают сейчас многие историки), по официальной версии — от «сердечного приступа». Но смерть последовала всего через несколько недель после того, как один из заместителей Орджоникидзе, Г. Л. Пятаков, был обвинен в измене родине и саботаже на втором московском показательном процессе, осужден и расстрелян[90]. В пространных и пышных некрологах сквозили некоторые нотки растерянности и смятения, достаточные для того, чтобы насторожить читателей — специалистов по эзопову языку. Как отмечалось в рапорте НКВД о реакции населения на смерть Орджоникидзе, «довольно значительная часть материалов отражает высказывания несоветских, обывательских элементов, связывающих смерть товарища Орджоникидзе с "неприятностями" и "моральными потрясениями"», вызванными процессом Пятакова[91]. Количество приведенных высказываний свидетельствует о том, что тон официального извещения заставил людей подозревать, будто дело нечисто. Может быть, Орджоникидзе стал жертвой террористов? Покончил с собой? Отравлен людьми Пятакова или неизвестными лицами? Умер от переживаний из-за процесса Пятакова? (В отличие от дела Кирова, в донесениях НКВД нет предположений о том, что это убийство во приказу Сталина; этот слух, постоянно ходивший в послесталинский период, — очевидно, более позднего происхождения.) Многие думали, что смерть Орджоникидзе возвещает усиление репрессий. «Счастлив будет, кто переживет 1937 год, — сказал один рабочий, принадлежавший к религиозной секте. — Так написано в библии. Всех красных правителей уничтожат, а потом станет править царь Михаил». Это не единственное предсказание дальнейших смертей среди политического руководства. «Теперь очередь других руководителей, Сталина». Население правильно прочло знаки, явленные в начале 1937 г. — надвигалось новое «смутное время»[92].
8. СМУТНОЕ ВРЕМЯ
«Ты знаешь, сейчас сажают ни за что».
Слежка — это когда население находится под наблюдением; террор — когда представители населения подвергаются массовым арестам, казням и другим формам государственного насилия по самым непредсказуемым причинам. Общество слежки не обязательно должно быть обществом террора: например, Германская Демократическая Республика 1970-х - 1980-х гг. была относительно свободна от террора, хотя штази — ученица НКВД, превзошедшая учителя, — опутала ее сетью тотальной слежки, не имеющей параллелей в истории служб государственной безопасности[2]. Однако связь между слежкой и террором, совершенно очевидно, существует; используются те же самые учреждения, и происходят во многом те же самые процессы. В Советском Союзе, где волны террора против различных групп населения начались в гражданскую войну и периодически поднимались после нее в течение всего предвоенного периода, связь эта была особенно тесной. Слежка служила ежедневным напоминанием о возможности террора.
Инструменты государства ведут слежку и осуществляют террор. В советской народной речевой практике и то и другое определялось как вещи, которые «они» делают с «нами». Очень важно понимать, что советские граждане именно так воспринимали происходящие процессы, но не менее важно понимать и то, что подобный подход во многих отношениях неудовлетворителен. Где граница между «ними» и «нами» в обществе, насчитывающем почти миллион должностных лиц различного ранга, от представителей верховной власти до нищих мелких начальников в деревне? Причем, если «они» — это люди, получающие доступ к государственной власти через занимаемую должность, то как можно говорить о Большом Терроре, от которого пострадали в первую очередь должностные лица, как о том, что «они» делали с «нами»?