Пояснения к тексту. Лекции по зарубежной литературе — страница 21 из 55

я нетрадиционной ориентации. Агостинелли ему в секретарях удержать не удалось, тот был летчиком и хотел летать. Пруст даже собирался купить ему самолет. Агостинелли уехал и погиб в самолетной катастрофе. В 1918 году Пруст публикует роман «Под сенью девушек в цвету». В 1919 году получает Гонкуровскую премию, становится известным и даже знаменитым. В 1921–22 гг. выходит часть «Содом и Гоморра». В 1922 году он заболевает бронхитом, перешедшим в воспаление легких. После смерти Пруста выходят «Пленница», «Беглянка», «Обретенное время». «Обретенное время» только что было издано в нескольких переводах, один, по крайней мере, явно неудачный.

Всего в романе «В поисках утраченного времени» семь частей в пятнадцати книгах. Этот огромный роман — содержание жизни Пруста за последние пятнадцать лет. Отрезанный от мира физическим недомоганием, он извлекал из себя вселенную, которую вобрал в себя в период светской жизни. Он не только населил ее бесчисленным множеством людей, находившихся на разных ступенях общественной, интеллектуальной и сексуальной жизни. Он задерживал дни, мгновения, поворот дороги, час определенного года и запах изгороди из боярышника. Усилие его шло в направлении, противоположном обыкновенной работе памяти и мозга, загоняющих ненужное куда подальше. Он, напротив, выхватывал всякое всплывающее воспоминание, соединяя его тропинками с другими всплывающими полянами-воспоминаниями, он держал их вместе (помните, Мамардашвили говорил: «Думать — это держать вещи из разных мест некоторое время вместе»). Это был сверхчеловеческий труд соединения имен, пейзажей, обликов, звуков, красок, между которыми он стирал расстояния. Все это преобразилось в лейтмотивы симфонии, восстанавливающей отстранившуюся жизнь. И это только верхний слой.

Бесполезно рассказывать сюжет, его нет, есть, как у Бальзака и в еще большей степени у Вагнера, сквозные темы, лейтмотивы, пронизывающие произведение, персонажи, кочующие из романа в роман, всякий со своим собственным мотивом, своей нагрузкой, разве что превращаясь из главных во второстепенные и напротив. Это музыкальное произведение, симфоническая поэма жизни, как ее видит Марсель Пруст. (Между прочим, у Гоголя «Мертвые души» — поэма отчасти по сходным причинам.) Это совсем не энциклопедия жизни, потому что это только определенные вещи под определенным углом зрения. Главный персонаж, некто Марсель, alter ego автора, светский человек, вокруг него парижское общество конца века, светские люди и наследная знать без определенных занятий, врачи, художник, музыканты, композитор Вентей, писатель Бергот — таков социальный срез.

При этом Пруст, можно сказать, предчувствует то, что потом в философии станет называться «логикой Другого», я имею в виду то, что изображенные им люди — не традиционные характеры, не Обломов, не Печорин, не Болконский, и уж тем более не маски вроде Собакевича, Плюшкина, это иной способ видения, это «захватывание» одного персонажа и его видение глазами разных людей. В итоге персонаж зависит от того, кто на него смотрит, а видят его по-разному, и может быть, он и есть — разный. В результате в этих зеркалах теряешься, они всякий раз показывают смещенное изображение, и никто не может подсказать, какое лицо настоящее. Так, например, обстоит дело с бароном Шарлю. Он и красноречивый, образованный благородный умница и надоедливый дурак, охочий без разбору до всех мальчишек.

Все эти люди сходятся в каком-нибудь месте, в чьем-нибудь салоне и ведут разговоры — такова преимущественная прустовская ситуация, и еще прустовская ситуация — это воспоминание героя о каком-нибудь эпизоде прогулки, или пространное исследование чувства ревности.

При таком категорическом отказе от привлечения читателя перипетиями сюжета, текст должен на чем-то держаться. И он держится сам собою, потому что интересен не сюжет (которого нет), не персонаж (у которого по сути нет «характера»), а сам текст, потому что ему присуща некая значительность, о которой говорил еще Флобер, когда признавался, что мечтает написать книгу, которая держалась бы не внешними скрепами.

Пруст описывает встречу в салоне с герцогиней Германтской: «Она брызнула на меня светом своих голубых глаз, после некоторого колебания разогнула и подала мне стебель своей руки, потянулась всем корпусом, потом сейчас же откинулась, точно куст, который сначала пригнули, а потом отпустили, и он принял свое обычное положение».

Вот роман «В поисках утраченного времени», не имея линейного сюжета, не стремится к какой-то точке вперед, он не развивается от события к событию — я вам как-то говорила, что в имении родителей Марселя в Комбре на калитке звенит колокольчик — это приехал Сван. Но Сван так никогда и не проходит в эту калитку, до этого описание не доходит, фраза про колокольчик выбросила, как растение, как куст, какие-то свои почки, побеги, и они принялись разрастаться совсем в другие стороны. Вот прустовский роман так и разрастается вширь боковыми побегами, органично, изнутри, это не сознательное построение, моделирование текста, как у Джойса, своих персонажей Пруст не придумывает, он их «прозирает». Оттого они у него очень крепко стоят на ногах. (Знаете, когда художник изображает человека, который стоит, он, чтобы тот у него «стоял», начинает рисовать его с ног.) Так писал из одной точки свои разрастающиеся композиции Павел Филонов. Пруст затруднителен для чтения потому, что развитие мало-мальского действия у него взрывается обилием сцен, тонких наблюдений, остроумных черточек, разных соображений, которые ничего не завершают и не исчерпывают, но только дают новый толчок разрастанию, почка выбрасывает еще один побег.

Кроме того, видит Пруст, как вам стало из этого отрывочка очевидно, как импрессионист, неожиданно, резко и отстранение, но в формах человеческих и поддающихся человеческому толкованию, в отличие, скажем, от Кафки, у которого в поле зрения всегда странная гримаса, а что за этим стоит, глубоко непонятно. Кафка нам не объясняет этого.

Кстати, впечатление — вещь серьезная. Был такой очень известный французский философ в двадцатом веке, Жиль Делез, который буквально утверждал следующее: только впечатление, а не выводы глобальных теорий, достойны внимания разума. Явленный нам во впечатлении знак вынуждает думать, насильно вырывая мысль из естественного оцепенения. Думать — это дешифровать, разворачивать свернутое в знаке. «Так истину ищет ревнивец, подмечая знаки лжи». Это творчество. А истина и творчество совпадают.

Пруст между тем, нарисовав сцену резко и несколькими штрихами, объясняет смысл увиденного: «Герцогиня Германтская издала горловой, хотя и сильный, но отрывистый и мгновенный звук, похожий на неестественный приглушенный смешок: то был знак одобрения шуткам племянника, но одобрения, выражаемого лишь по долгу родства» (немного похоже на Толстого). Вот, кажется, зачем такими вещами, нюансами и деликатностями интересоваться, а они-то больше всего Пруста и интересовали, что это такое за разглядыванье блошек, или, как говорил, кажется, Поль Бурже, деление волоса на четыре части (маньяк, пристрастившийся делить волос на четыре части, — это о Прусте). Кстати, мой учитель академик Георгий Владимирович Степанов говаривал: «О филологи, никто вас понимать не будет, ибо вы единственные, кого интересует судьба гортанного „j“ у равнинных тюрков, и кто знает, насколько от него зависят судьбы человеческие». Но на самом деле филологи — люди прозорливые, это мы маньяки скоростей, масштабов, рева, грубых чувств… маньяки, оглохшие от всего этого и ослепшие от безвкусного преувеличения… и разумеется, утратившие способность видеть и поистине наслаждаться.

Великая полезность (если применительно к искусству можно вообще говорить о полезности) нынче Пруста состоит в том, что чтение его книг притормаживает наш слепой туристический полет по жизни с вытаращенными глазами — мы ведь сосредоточенно изничтожаем в себе даже тень мысли, гася ее скоропалительным действием. Мы не сопротивляемся раздражителям, нам нужно их побольше, нам ведомы две модуляции: рычание и визг. Пруст полезен тем, что приучает нас к модусу жизни в «негрубых координатах», если припомнить выражение писателя Андрея Битова. Пруст — полюс, противоположный героям Хаксли с их настроем на примитивные физиологические удовольствия. «Суперпоющий боевик» и Пруст — антиподы. Пруст — касталиец со своей вполне очерченной сферой игры.

«Меня попрекают в том, — говорил Пруст — что я в микроскоп разглядываю мелкие детали, а я пытаюсь прозреть великие закономерности». «Мир в капельке цветка» — это как раз то, о чем говорил Делез. И правда, метод Пруста напоминает метод палеонтолога Кювье, восстанавливавшего по бивню всего мамонта. И в этом смысле горловой смешок герцогини Германтской дает возможность увидеть за ним нечто большее. Оттого-то Прусту так нравился Бальзак, что он выявлял скрытые механизмы жизни, пусть экономические. И это при том, что они совершенные противоположности: Пруст — мастер первозданной свежести, а Бальзак видит вещи очень трафаретно.

Вообще для Пруста важно не описание чего-либо, а создание инструмента, способствующего тому, чтобы в вас родился какой-то новый сознательный опыт.

Вот у Пруста самый знаменитый и хрестоматийный, много раз комментированный эпизод: Марсель сует в чашку с чаем печенье «Мадлен», и его отчего-то охватывает радость, и эту радость ему удается расшифровать… Из вкуса печенья у него вдруг родились воспоминанья детства, пейзажи, река, птицы, почему-то вкус печенья вдруг вызвал испытанное некогда в детстве на реке ощущение, и оттого, что Марселю удается разобраться в своем странном ощущении, его еще раз охватывает радость. Но радость — мы об этом много говорили, когда речь шла о Гессе, — это признак истины, свободного состояния, ничем не обусловленного, радость не от того, что наелся, а так само собой… явилась и все. Для того чтобы, ощутив вкус печенья «мадлен», вспомнить и войти в иное состояние, по какой-то причуде связанное со вкусом этого печенья, нужно не откусывать от него дальше, нужно остановиться — иначе найденное ощущение уйдет. Они ведь так легко гаснут, и мы не умеем их длить и извлекать из них опыт, а погашаем, как говорил Мамардашвили, действием. Иногда это происходит от боли. В горе, например, чтобы загасить боль действием, мы бросаемся хлопотать, переводим тяжкую энергию случившегося в разрешающее действие. Или вот, месть — ведь это тоже желание загасить боль действием, попытка зачеркнуть невыносимое переживание. Печально, но от переживания нельзя отказываться, его нужно длить, если желаешь преодолеть бессознательность и чем-то стать.