В интерпретации Лотмана Тургенев предстал радикалом и тираноборцем, своего рода посредующим звеном между Радищевым и декабристами. В увлечении Андрея Тургенева, Мерзлякова и Кайсарова Шиллером он, в отличие от Истрина, видит именно проявление их бунтарских и демократических взглядов, полностью противостоящих литературной и общественной позиции Карамзина и его последователей. В позиции Тургенева Лотман обнаружил не только преемственность по отношению к наставникам, но и конфликт с ними.
Лотман не только не обращался к личной жизни и внутренним переживаниям Андрея Тургенева, что не входило в его задачу, но и критиковал Истрина и Веселовского за «исследовательский интерес» к проблемам «душевной организации», видя в нем стремление «во что бы то ни стало» приписать Тургеневу и его друзьям сентименталистский «культ чувствительной дружбы и нежных чувствований» (Там же, 650–652).
При ретроспективном взгляде на эту дискуссию кажется более продуктивным не противопоставлять страстного бунтаря и нежного элегика, но попытаться понять, как обе эти модели уживались в одном человеке, составляя своего рода динамический потенциал культуры, реализовавшийся впоследствии в самых различных и даже взаимоисключающих тенденциях.
Такого рода подход к личности Тургенева и его литературному окружению попытался найти Марк Раев в своей статье «Русская молодежь в начале XIX века: Андрей Тургенев и его друзья», опубликованной в 1967 году по-французски и впервые представившей молодого Тургенева и его круг западным читателям. Для Раева судьба и среда Андрея Тургенева стали иллюстрацией его тезиса о начавшемся в XVIII столетии отчуждении образованного русского дворянства от государства (см.: Raeff 1996). Исследователь ведет от него линию не столько к декабристам, сколько к «лишним людям» и интеллигентам – идеалистам 1830-х годов (см.: Raeff 1967; английский перевод: Raeff 1994).
Новый всплеск публикаторского и исследовательского внимания к личности и наследию Андрея Тургенева приходится на 1980-е годы[25]. В 1987 году вышел сборник «В. А. Жуковский и русская культура» с подготовленной В. Э. Вацуро и М. Н. Виролайнен публикацией писем Андрея Тургенева к Жуковскому, впервые введенных в научный оборот еще Веселовским (см.: ЖРК: 350–430).
Через два года М. Н. Виролайнен осуществила первую научную публикацию большого фрагмента из дневника Андрея Тургенева, куда вошли его записи, сделанные в Петербурге с ноября 1801 года, когда он приехал туда из Москвы, по май 1802-го – времени его второго отъезда в Вену. Особый интерес этой части дневников состоял в том, что она включала переписанные Андреем Ивановичем письма к нему Екатерины Соковниной, оригиналы которых не сохранились (см.: ВЗ 1989: 100–138). В том же году японским исследователем К. Ямадой были напечатаны письма Тургенева Андрею Кайсарову, но эта ценная, хотя и содержащая многочисленные опечатки публикация осталась, вероятно из-за малодоступности издания, почти неизвестной (см.: Ямада 1989).
Отрывок из дневника Тургенева был напечатан в альманахе «Восток–Запад» вместе с переводом «Дневника, написанного латиницей» японского писателя начала ХХ века Исикава Такубоку. Предисловие к обоим текстам, объясняющее это «странное сближение» во времени и пространстве, написал В. Н. Топоров, незадолго до этого опубликовавший небольшую статью, озаглавленную «Дневник Андрея Ивановича Тургенева – бесценный памятник русской культуры», где он сетовал на неосвоенность тургеневского дневника научной мыслью и, вслед за Веселовским, писал о «скрытой теме Тургенева в творчестве Пушкина» (Топоров 1985: 86).
В статье «Два дневника», предваряющей публикацию, Топоров ориентируется на идеи Веселовского и Истрина, дополняя их важным наблюдением о потенциальной литературности заметок Тургенева, ближайшим образом связанных с «Вертером» Гете. По мнению ученого, «Страдания юного Вертера» давали молодому Тургеневу возможность отразить в дневнике собственную личную тему (Топоров 1989: 85). Открытие «вертерианского» субстрата дневников Андрея Тургенева позволило Топорову в очень осторожной и даже нарочито туманной форме сформулировать мысль о загадочности обстоятельств смерти Андрея Ивановича[26].
Своего рода итоговой для этого этапа изучения наследия Андрея Тургенева стала глава книги В. Э. Вацуро «Лирика пушкинской поры», специально посвященная Дружескому литературному обществу и, прежде всего, разбору «Элегии» Андрея Тургенева (см.: Вацуро 2002: 20–47). Вацуро сумел разрешить вопрос об отношении Тургенева к Карамзину, показав, что полемика с Карамзиным непосредственно связана с шиллеризмом литераторов Дружеского литературного общества.
Андрей Тургенев и его друзья исходили из разработанного немецкой литературой «начиная с Виланда» идеала «schöne Seele», важного для них в обоих своих изводах: как в обоснованном И. Г. Якоби «классически сентименталистском варианте – естественность, целомудрие и мягкосердечие», так и в интерпретации штюрмеров, требовавших «силы и страсти, которые только делают душу прекрасной». На этой основе и возник кружок шиллеристов, отпочковавшийся от ствола сентиментальной литературы, противопоставивший себя предшественникам и учителям и в то же время сохранивший свои генетические корни, кружок, культивировавший письмо и дневник как инструмент самоанализа и самосовершенствования (см.: Вацуро 2002, 30, 34–37).
Такой кружок, по мысли Вацуро, стал «порождающей средой» для элегии, жанра, «манифестирующего себя как прямую проекцию внутреннего мира личности». Глава его монографии, непосредственно следующая за разбором тургеневской «Элегии», посвящена подробному анализу «Сельского кладбища» Жуковского. На совершенно новом уровне историко-литературного осмысления репутация Андрея Тургенева вновь вернулась к своей исходной точке.
Читателям XXI века Андрей Тургенев предстал в новой эксцентрической инкарнации – его имя стало псевдонимом писателя и журналиста Вячеслава Курицына, которым он подписывает свои постмодернистские триллеры. К посмертной судьбе самого Андрея Ивановича этот эпизод не имеет прямого отношения, разве что несколько замедляет поиск информации о нем в Интернете. В том, что двухсотлетие смерти Тургенева было отмечено появлением написанного будто от его имени романа о сексуально-мистическом опыте мужчины-проститутки на французском курорте, тянет усмотреть если не символ, то, как минимум, симптом культурного сдвига, к которому у нас еще будет случай вернуться в Заключении к этой книге.
По формуле Клиффорда Гирца, «общества, как живые существа, содержат в себе свои собственные интерпретации. Надо лишь знать, как найти к ним подход» (Гирц 2004: 204). Mutatis mutandis, это высказывание обратимо, и мы можем сказать: «живые существа как общества». Наша задача «найти подход» к жизни одного человека, понятой, по заветам Руссо, как «цепь переживаний» («sentiments») и только «через них» как «последовательность событий, являвшихся их причиной» (Руссо 1961 I: 243; ср.: Баткин 2012: 41). Вопрос о литературной позиции Андрея Тургенева и месте его опытов в литературном процессе сегодня можно считать в основном выясненным. В этой книге речь пойдет о любви и смерти.
Глава перваяПерсонажи августейшего театра
Новая порода людей
«Петр дал нам бытие, Екатерина – душу», – написал неизвестный автор «Надписи к статуе государя Петра Великого», напечатанной в 1769 году в журнале «Всякая всячина» (Николаев 2006: 263)[27]. Эта часто цитируемая формула основывалась как минимум на трех базовых предпосылках, хорошо знакомых читателям журнала.
Во-первых, сам факт существования человека и народа определяется принадлежностью к европейской цивилизации. Жизнь за пределами европейского культурного ареала, по сути дела, равна небытию. Во-вторых, приняв при Петре европейские одежды, облик и манеры, высшие сословия российского общества стали лишь внешне походить на жителей цивилизованного мира. Им еще предстояло обрести душу, то есть способность думать и чувствовать по-европейски.
И, наконец, в-третьих, прерогатива создания нового человека, русского европейца, обладающего всей полнотой физического и духовного бытия, всецело принадлежит монарху.
Мы не знаем, в какой степени неизвестный автор «Надписи…» был осведомлен о замыслах императрицы. Однако его гиперболическая лесть как нельзя более точно схватывала их суть. «Манифест о вольности дворянства», подписанный Петром III за несколько месяцев до воцарения Екатерины Великой, но реализованный уже в ее царствование, превращал службу государю и отечеству из повинности в акт сознательного выбора (см.: Марасинова 1999: 61–66). Образ жизни высшего сословия зависел теперь не только от самого факта принадлежности к нему, но и от ценностей, идей и чувств, которые руководили поведением его членов, а государственная власть оказывалась вынужденной считаться с ними и тем самым принимала на себя ответственность за души подданных.
Уже коронация Екатерины в феврале 1763 года сопровождалась грандиозным маскарадом «Торжествующая Минерва», представлявшим собой аллегорию грядущего преображения мира (см.: Wortman 1995: 110–146). Целью этого зрелища, в котором участвовали тысячи людей, включая и саму государыню, было, как писал один из его устроителей поэт Михаил Михайлович Херасков, «мерзость показав пороков, честность славить, сердца от них отвлечь, испорченных поправить» (см.: Костин 2013: 82).
В 1767 году императрица созвала Уложенную комиссию, призванную дать России свод новых, современных законов и учредить обещанное царство Астреи. Однако замысел этот окончился неудачей – подданные Екатерины оказались не способны выполнить возложенную на них задачу (см.: Каменский 1999: 406–416). «К чему служат законы, когда нравы испорчены?» – гласил один из первых номеров журнала «Всякая всячина», где была напечатана «Надпись к статуе государя Петра Великого» (1769. № 4. С. 9). Новая держава требовала новых граждан – воспитательная политика становится фокусом преобразовательных усилий императрицы.