Отсюда, вероятно, вытекают несовпадения между его суждениями, быстрые перемены в точках зрения (см., например: Kahn 2003: 461). Как пишет Карамзин в «Письме „Зрителю“ о русской литературе», переезжая из Швейцарии во Францию, он «прикрепляет к своей шляпе трехцветную кокарду», а добравшись до Дувра, «швыряет» ее «в море» (Карамзин 1984: 452, 455). Едва ли эти символические жесты были призваны выразить разочарование автора в революционных идеалах, произошедшее за четыре проведенных во Франции месяца. Скорее, он переносит политическую символику в культурную область – вступая в охваченную революцией Францию, он принимает ее цвета, а покидая ее, отказывается от них, чтобы с чистым сердцем предаться новым впечатлениям.
Такого рода переключения предполагают исключительное богатство эмоционального репертуара и умение пользоваться всем его диапазоном. В одном из писем Карамзину, отвечая на вопрос о связи, существующей между душой и телом, Лафатер писал: «Глаз наш не так устроен, чтобы видеть себя без зеркала, а наше „я“ видит себя только в другом „ты“. Мы не имеем в себе точки зрения на самих себя» (Там же, 480; об метафорах зрения у Лафатера см.: Moore 2007: 189–190). Чтобы увидеть и понять себя, путешественнику необходимо сконструировать эмоциональные сообщества, к которым он принадлежит и в которых отражается его душа. Эпистолярная форма идеально подходила для решения этой задачи, и потому Карамзин предпочел переработать свои записные книжки в односторонний эпистолярный роман, подобный не только «Сентиментальному путешествию» Стерна или «Путешествию немца по Англии» К. Ф. Морица[62], но и «Страданиям юного Вертера».
Эмоциональная связь между автором и адресатом письма порождается разлукой, а любое путешествие и в реальном, и в литературном пространстве – это непрерывная череда встреч и расставаний. Одно из самых часто повторяющихся на страницах «Писем» переживаний – это прощание автора с местами, попутчиками и собеседниками, к которым он уже успел привязаться. В этом смысле эмоциональный камертон книги был задан уже ее первой фразой – «Расстался, я с вами, милые, расстался!» (Карамзин 1984: 5) – шестью словами, с которых началась литературная слава Карамзина.
Этот сентиментальный вздох сразу же создавал мир покинутой путешественником идиллии. Позднее, чтобы поддержать ауру подлинности, Карамзин предпослал книжному изданию «Писем» посвящение «семейству друзей моих П Л Щ В Х» (Там же, 393). Отъезд Карамзина из дома Плещеевых за границу сопровождался драматическими обстоятельствами, однако автор с самого начала описывает этот шаг и условным адресатам, и общим знакомым, и анонимному читателю как сугубо добровольный:
О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь? – Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения? Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался всякое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь? Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов? Но – когда пришел желаемый день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться с любезнейшими для меня людьми в свете и со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего (Карамзин 1984: 5).
Сочетание радости от ожидания встречи с миром и горести от разлуки с близкими выглядит совершенно тривиальным, но эту эмоциональную матрицу необходимо было зафиксировать и оформить. Карамзин выворачивает здесь наизнанку психологический парадокс, с которого начинается первое письмо Вертера к его лучшему другу: «Как счастлив я, что уехал! Бесценный друг, что такое сердце человеческое? Я так люблю тебя, мы были неразлучны, а теперь расстались, и я радуюсь!» (Гете 1978: 8). Русский писатель приспосабливает символический образ чувства, созданный Гете, к собственной ситуации и, не в меньшей степени, к потребностям и запросам своего читателя.
Оставаясь частью эмоционального сообщества, к которому он принадлежал на родине, путешественник в то же время ищет и успешно находит новые. От Риги до Кенигсберга через русскую, курляндскую, польскую и прусскую границы Карамзин ехал в компании парижского купца итальянского происхождения и его жены-француженки. На протяжении совместной дороги русский путешественник не без гордости исполнял обязанности переводчика для своих спутников, не владевших немецким языком. После почти трех недель он простился с ними с грустью, надеждой на будущую встречу в Берлине и уверенностью, что никогда не забудет приязни своих попутчиков (Карамзин 1984: 22).
Куда более важное знакомство довелось завести автору в дилижансе, отправлявшемся из Страсбурга в Базель. Там его спутником оказался молодой датский медик и химик Готфрид Беккер, который тоже совершал чувствительное путешествие по Европе. Карамзин и Беккер сошлись настолько, что вместе отправились из Швейцарии во Францию. В Лионе, не желая расставаться с новым другом, Карамзин изменил маршрут и, отказавшись от запланированного путешествия в Лангедок и Прованс, направился прямо в Париж[63]. Когда через несколько месяцев он уезжал оттуда в Англию, его провожали Беккер и Вильгельм Вольцоген, немецкий литератор, архитектор и дипломат, с которым Карамзин близко сошелся в столице Франции:
Прости любезный Париж, Прости любезный В*! Мы родились с тобой не в одной земле, но с одинаким сердцем; увиделись и три месяца не расставались. Сколько приятных вечеров провел я в твоей сен-жерменской Отели, читая привлекательные мечты единоземца и соученика твоего, Шиллера, или занимаясь собственными нашими мечтами, или философствуя о свете, или судя новую комедию, нами вместе виденную. <…> Я любил всех моих земляков в Париже, но единственно с тобою и с Б* мне грустно было расставаться. К утешению своему думаю, что мы в твоем или моем отечестве можем еще увидеться, в другом состоянии души, может быть, и с другим образом мыслей, но равно знакомы и дружны!
А вы, отечественные друзья мои не назовете меня неверным за то, что я в чужой земле нашел человека, с которым сердце мое было как дома. Это знакомство считаю благодеянием судьбы в странническом сиротстве моем. Как ни приятно, как ни весело всякий день видеть прекрасное, слышать умное и любопытное, но людям некоторого роду надобны подобные им люди, или сердцу их будет грустно (Карамзин 1984: 322; об общении Карамзина и Вольцогена в Париже см.: Серман 2005: 285–301).
Датский доктор, вюртембергский дипломат и русский литератор представлены здесь как полноценное эмоциональное сообщество, которое во французской столице становится для автора ближе, чем круг соотечественников. Понятно, что это было текстуальное сообщество par excellence, организованное вокруг сакральных текстов, локусов и имен европейской культуры. Общие образцы чувствования объединили «одинакие сердца», и единообразное усвоение этих образцов определялось совместным переживанием литературных и театральных впечатлений. Карамзин и Вольцоген вместе читали одни и те же произведения Шиллера и ходили на одни и те же комедии в парижских театрах.
И с Беккером, и с Вольцогеном автора связывало несколько месяцев чрезвычайно интенсивного общения, основанного на своего рода душевном сродстве. Расставшись с ними, Карамзин отправился в Кале, где он собирался сесть на пакетбот до Дувра, чтобы начать завершающую, английскую часть своего путешествия. Здесь ему довелось ощутить свою принадлежность к «текстуальному» эмоциональному сообществу иного типа, на этот раз не заключенному в избранном круге друзей, но возникшему совершенно окказионально, хотя и также вокруг художественного произведения. Неподалеку от Кале на побережье, на маленькой почтовой станции Го-Бюиссон путешественника внезапно охватило ощущение одиночества и потерянности:
Странное чувство! Мне кажется, будто я приехал на край света, – там необозримое море – конец земли – Природа хладеет, умирает – и слезы мои льются ручьями. <…> Товарищи мои сидят на траве, подле нашей кареты, не говоря между собою ни слова <…>.
Кто видит мои слезы? кто берет участие в моей горести? кому изъясню чувства мои? Я один… один! Друзья! где взор ваш? где рука ваша? где ваше сердце? Кто утешит печального?
О милые узы отечества, родства и дружбы! я вас чувствую, несмотря на отдаление, чувствую и лобызаю с нежностию (Карамзин 1984: 323).
Это чувство заброшенности оказалось непродолжительным. Прибыв в Кале, путешественник «тотчас пошел к Дессеню (которого дом есть самый лучший в городе)». Именно от этого дома или, вернее, гостиницы за тридцать два года до этого началось путешествие по Франции Стерна, двигавшегося в противоположном направлении. В гостинице Дессеня разворачивается действие нескольких первых глав «Сентиментального путешествия». Рассказ Карамзина о его недолгом пребывании в Кале в значительной части состоит из стерновских цитат и реминисценций:
«Что вам надобно, государь мой?» – спросил у меня молодой офицер в синем мундире. – «Комната, в которой жил Лаврентий Стерн», – отвечал я. <…> – «Где хвалил он кровь Бурбонов?» – «Где жар человеколюбия покрыл лицо его нежным румянцем». – «Где самый тяжелый из металлов казался ему легче пуха?» – «Где приходил к нему отец Лорензо с кротостью святого мужа». – «И где он не дал ему ни копейки?» – «Но где хотел он заплатить двадцать фунтов стерлингов тому Адвокату, который бы взялся и мог оправдать Йорика в глазах Йориковых». – «Государь мой! эта комната на втором этаже, прямо над вами. Тут живет ныне старая англичанка с своею дочерью».
Я взглянул на окно и увидел горшок с розами. Подле него стояла молодая женщина и держала в руках книгу – верно, «Sentimental Journey» (Там же, 323–324).
Как заметила Б. Розенвайн, люди, оказавшиеся вместе на улице, не образуют эмоционального сообщества (см.: Rosenwein 2006: 24). Попутчики, волею случая путешествовавшие вместе с автором в карете, так и остались для него чужезем