Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века — страница 39 из 104

О ты, адом произведенный дар к разрушению человечества! Жестокий и верный друг нещастных! Ты один окончишь и исцелишь мои горести; войди во внутренность мою и разорви на части беззаконное мое сердце! (Там же, 81)

11 сентября 1802 года Радищев сначала «выпил разом» стакан зелья, приготовленный сыном для бытовых нужд, а потом схватился за «сталь». Было бы опрометчиво вкладывать в эту попытку двойного самоубийства слишком много символического смысла. Радищев «хотел зарезаться», чтобы избавить себя от страданий. «Я буду долго мучиться», – сказал он сыну, отобравшему у него бритву (Биография 1959: 95). И все же пренебрегать этой параллелью тоже не следует.

Мы не пытаемся здесь обсуждать вопрос о том, почему Радищев покончил с собой, – в такой постановке он вообще не имеет корректного разрешения. Речь идет только о историко-психологической реконструкции переживаний и мотивов поведения писателя в последние месяцы и дни его жизни. Если напряжение внутреннего мира Муравьева было задано коллизией эмоциональных сообществ, к которым он принадлежал, то противоречивые «автоконцепции» Радищева в последний период жизни имели театральное происхождение, но различались по жанровой природе. Высокая трагедия позволяла ему перевести свою житейскую катастрофу в регистр противостояния одинокого героя торжествующему злу. Мещанская драма давала возможность прочувствовать безысходность вины перед ближними и запоздалое раскаяние обманутого и затравленного грешника. Столкновение этих публичных моделей чувства определило индивидуальный характер его внутренней драмы, в которой он играл роли одновременно героя, преступника и жертвы.

Глава третьяБлудный сын

Не боясь ничьей критики

9 ноября 1799 года восемнадцатилетний Андрей Иванович Тургенев, начинающий литератор, страстный поклонник Шиллера и Гете, недавний выпускник Московского университета, только что поступивший на службу без жалованья в Архив Коллегии иностранных дел, решился наконец завести дневник. На первом листе небольшой тетради из синеватой дешевой бумаги в коричневом переплете он каллиграфическим почерком вывел дату и два эпиграфа на немецком языке – строфу из оды «К радости» Шиллера и строку из поэмы Виланда «Оберон». На втором листе дата повторена, год и число написаны и подчеркнуты, а потом следует первая запись, которая начинается со слов «День отменно печальной!» (РО ИРЛИ. Ф. 309. Ед. хр. 271. Л. 2)[81] и завершается сентенцией, показывающей, сколь знаменательным событием стало для автора начало ведения дневника:

Итак, теперь может исполниться то, чего я желал так долго. Здесь буду я вписывать все свои мысли, чувства, радостные и неприятные, буду рассуждать об интересных для меня предметах, не боясь ничьей критики (271: 2 об.).

Первая страница дневника Андрея Тургенева


Не вполне ясно, что мешало Андрею Ивановичу раньше реализовать свои давние желания. Едва ли приобретение тетради могло представлять для него практические или финансовые затруднения. Возможно, Тургенев полагал, что теперь дневник не попадет в чужие руки, хотя заметных перемен во внешних обстоятельствах его жизни не произошло. Как явствует уже из первой записи («Батюшка намерен быть целый вечер дома» [Там же, 2]), он по-прежнему жил вместе с родителями. Месяцем позже, размышляя о том, чего именно ему недостает для литературного творчества, Андрей Иванович записал:

Jetzt träume ich mich sehr oft in jene angenehme, ruhige, genußvolle Lebensart. Wenn es doch einmal geschähe, so, so wie ich es mir vorstelle. Ach! das kann nicht seyn, eben weil ich es mir so einbilde. – Ich stelle mir mein einsames Zimmer ; da Morgens arbeite ich in Geschäfte, oder sitze bey mir, und lese oder schreibe [Теперь я очень часто погружен в мечты о приятной, спокойной, полной наслаждения жизни. Если бы однажды все было бы так, как я себе представляю. Ах! этого не может быть, именно потому, что я все это себе воображаю. – Я представляю себе свою одинокую комнату. По утрам я стал бы заниматься там по должности, или просто сидел бы, читая или пиша (нем.)].

Я бы желал написать что-нибудь подлиннее, например, какой-нибудь роман; лишь бы сделать какой-нибудь сanevas, а там будут уж приходить в голову разные мысли, украшения, положения, и мало-помалу может что-нибудь и выйти. – Я очень способен изобретать тогда, когда я гуляю поутру или иду куда-нибудь в приятное место пешком; иногда приходит великое обилие мыслей, энтузиазм, но скоро проходит. Но и такой роман надобно писать для себя (Там же, 26–26 об.).

Трудно сказать, почему первая часть этого признания написана по-немецки. Возможно, в мечте иметь свою собственную комнату было что-то настолько заветное и невыговариваемое, что Андрею Ивановичу пришлось перейти на иностранный язык. Его душа требовала уединения – «великое обилие мыслей» приходило во время одиноких прогулок, но ему не удавалось донести их до бумаги, а главное, было трудно сохранить от посторонних взоров. Юный Тургенев мечтал о литературной славе и рассчитывал в конечном счете увидеть свои произведения напечатанными, однако будущий роман следовало первоначально «писать для себя», иначе автор не смог бы по-настоящему раскрыть в нем свою душу.

Этот парадокс становится понятнее, если обратиться к опыту такого важного для семьи Тургеневых мыслителя, как Лафатер. В 1771 году был опубликован его «Секретный дневник наблюдателя за самим собой» («Geheimes Tagebuch von einem Beobachter Seiner Selbst»), включавший в себя записи за январь 1769 года и открывавшийся заявленным автором намерением ежедневно анализировать все движения собственной души. Лафатер утверждал, что тот, кто «не искренен с самим собой, не может стать другом Бога и добродетели», и подчеркивал, что человек не может быть искренним, когда за ним наблюдают другие, и, наоборот, «всегда бывает искренен, когда сам наблюдает за собственным сердцем». Автор давал себе обещание никогда никому не показывать своих записей (Lavater 2009: 79).

Позднее философ писал, что «тайный дневник» был опубликован без его согласия, но при этом не разъяснял, каким образом подобного рода документ мог вообще оказаться в руках издателя. Более того, в 1773 году за первым томом последовал второй – «Неизбранные фрагменты (Unveränderte Fragmente) из дневника наблюдателя за самим собой», – на этот раз включавший письмо автора к издателю с разрешением на публикацию (Ibid., 749–764). Таким образом, предлагать заинтересованному читателю итоги самоанализа оказывалось возможным при условии, что изначально такой самоанализ осуществлялся без расчета на распространение.

Еще в 1797 году в ранней записной книжке Андрей Тургенев воспроизвел этот ход мысли:

Я стараюсь и хочу, чтоб эта тетрадка в руки никому не попадалась, и так естьли она и попадется к кому-нибудь, то не можно обвинить меня, что я не чувствовал того, что писал, и только для того писал, чтоб что-нибудь написать (276: 58).

В среде, в которой воспитывался Андрей Иванович, ведение дневника не только одобрялось, но и прямо предписывалось. Предполагалось, что, давая себе отчет в мыслях и чувствах, человек подвергает суду свои дурные поступки и греховные помыслы, трудясь тем самым над собственным нравственным исправлением. Отец Андрея Ивановича Иван Петрович и сам вел подобный дневник, исполненный сурового самообличения (cм.: Рыкова 2007: 145–157).

Тургенев-старший перевел на русский язык одно из популярнейших пособий по нравственному самосовершенствованию – книгу Джона Мейсона «О познании самого себя». Автор советовал употреблять записную книжку, в которой «все вкратце изображено быть должно и прочитывать ее каждый год» (Мейсон 1800 I: 147), причем записи в ней следовало вести с возможной регулярностью:

«Ввечеру обязаны мы проходить и испытывать разные деяния претекшего дня, разнообразные мнения и мыслей состояние, в коих мы находились, и разыскивать произведшие их причины» (Там же, III: 230; см.: Гинзбург 1971: 38–40).

Третье издание этого перевода вышло в Москве в 1800 году. И. П. Тургенев подарил его своим детям, сопроводив письмом, где говорилось, что он «нравственностию своею много должен сей книге». Переводчик призывал сыновей следовать заключенным в труде Мейсона наставлениям и «приобретать средства», чтобы пройти тяжкий путь самопознания (РГАЛИ. Ф. 501. Оп. 1. Ед. хр. 7. Л. 1).

Дети Ивана Петровича видели в дневнике средство не только морального, но и интеллектуального самосовершенствования. В 1803 году, уже после смерти Андрея Ивановича, его младший брат Александр вспоминал в своем дневнике мысль из составленного немецким писателем Иоханном Якобом Энгелем сборника «Светский философ»:

Вот что доброй и умной отец вписал в белую книгу, которую он подарил на новой год своей дочери, чтобы она от времени до времени вела журнал свой и записывала в нем свои мысли, чувства, или старалась бы выразить на письме то, что она читала в авторе; таким образом, говорит он, они для тебя проясняются и превращаются в твою собственность; часто даже раждают в тебе самой другие и развивают способность мыслить. – Не то ли самое советовал мне Батюшка? не просил ли он меня вести журнал во время своего вояжа <…>. Не то ли же самое советовал мне и брат мой, мой Ангел-хранитель, мой образец, которому я теперь решился во всем следовать (АБТ: 252).

Александр Тургенев ориентируется здесь на открытую форму разговора с собой – «белая книга», которую отец у Энгеля дарит дочери, предназначена для семейного чтения, по ней старшие члены семьи судят о прогрессе детей.

Подобная тетрадь была у Андрея Тургенева до ноября 1799 года – в строгом смысле слова это был еще не дневник, а, скорее, записная книжка. Тургенев начал заполнять ее выписками из прочитанных книг и собственными мыслями еще в 1797 году, вразброс, без хронологической последовательности (см.: 276).