Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века — страница 40 из 104

С началом нового периода самоанализа он развел эти две тетради по функциям, придав ранней предварительный, «протодневниковый» статус. Он не оставлял старую тетрадь еще два года вплоть до своего отъезда из Москвы в ноябре 1801-го, но делал в ней только редкие, разрозненные записи, часто не приуроченные к конкретным датам, в то время как история его душевного развития получала свое последовательное отражение в новом дневнике.

Сохранились в его архиве и путевые журналы, подобные тем, о которых пишет Александр Иванович, – дневники в письмах, предназначенных для чтения в узкой компании посвященных (272: 93–100; 1240). Однако такого рода практики не вполне удовлетворяли Андрея Тургенева – он долго мечтал о систематическом дневнике, за который принялся в «отменно печальной» день 9 ноября 1799 года. Скорее всего, говоря об исполнении того, чего он «желал так долго», Андрей Иванович имел в виду своего рода волевую установку, решение ежедневно оставаться наедине с собой и писать о себе и для себя.

Ежедневного режима записей автор не выдержал. Уже 15 ноября он пишет, что «два дни, кажется, не принимался я за эту книгу», а 22-го, после следующего трехдневного перерыва, укоряет себя: «Давно уж не принимался я за свой журнал! Это нехорошо» (271: 7 об., 10). В дальнейшем перерывы неотвратимо становятся еще более длительными. И все же на протяжении трех с половиной лет до своей внезапной смерти Тургенев продолжал вести дневник с большой степенью регулярности, подробности и откровенности.

На страницах дневника Андрей Иванович постоянно предавался самобичеванию. Тем не менее вряд ли его отец остался бы доволен этим документом, недаром в первой же записи юный автор дневника радуется предоставившейся возможности рассуждать, «не боясь ничьей критики». Он был очень близок со старшим поколением московских розенкрейцеров – и со своим отцом, и с И. В. Лопухиным, и с М. И. Невзоровым, но в дневнике попытался выгородить для себя особую интимную сферу, куда не было доступа другим и где он сам должен был оказаться своим единственным читателем, выступая одновременно как объект и как субъект самоанализа. Уже во второй записи Тургенев напомнил себе, что неукоснительно следует заветам Лафатера и пишет только для себя самого: «Много я намарал – но этого ведь никто читать не будет. – Пора спать» (271: 4).

Если розенкрейцеры судили себя с позиций, заданных их общей принадлежностью к «внутренней церкви», то «автоценность» Тургенева-младшего формировалась в поле взаимодействия различных «эмоциональных сообществ». Символические модели чувства, усвоенные в семье, сохраняли для него свою значимость, но в то же время он был лидером и законодателем мод в небольшом кругу поклонников современной немецкой литературы, годом позже оформившемся в Дружеское литературное общество.

Уже через два дня после первой записи в дневнике Тургенев вносит туда строки из предисловия к поэме Виланда «Грации», посвященные трем поэтам (самому Виланду, И. В. Глейму и Ф. Х. Якоби), которые были связаны нежной дружбой и поклонением музам. «Пусть будут это Мерз<ляков>, Жуков<ский> и я!» – объясняет он дальше сокровенный смысл цитаты. Тургенев задумывал издавать вместе с друзьями журнал «М-Ж-Т», они также планировали совместные переводы любимых произведений: «Коварства и любви» Шиллера и «Страданий юного Вертера» Гете. Такие переводческие предприятия имели для молодых авторов не только литературное значение – работа над одной и той же книгой помогала им настроить души в унисон, а творение любимого писателя выполняло роль своего рода камертона.

Приведенный в тургеневском дневнике фрагмент содержал знаменитую формулу «schönen Seelen» – «прекрасные души», впервые использованную, по-видимому, Виландом и развитую и эксплицированную Шиллером и Гете. Это выражение стало универсальным обозначением идеальной человеческой личности, которую стремились воспитать в себе литераторы, принадлежавшие раннеромантической культуре (см.: Norton 1995; Curran 2008).

Тургенев вспоминает и о впечатлениях, которые приближали его к этому идеалу:

Не всякий может достигнуть, но всякий может стремиться к цели. – Самые лучшие и способные к добрым решениям минуты имел я, может быть, в театре. – Там-то воспламенялась, возносилась моя благотворная Фантазия, воспаляла душу мою чистою любовию к наукам, к литературе. Видя прекрасные произведения великих умов, чувствовал я в себе сильное, владычествующее желание произвести что-нибудь подобное и даже принимал твердое намерение напрягать к тому все силы, все способности ума и сердца. Там-то чувствовал я живейшую благодарность к моим воспитателям и, во-первых, к бат<юшке> (271: 4 об.).

Андрей Иванович пытается внутренне примирить разные «эмоциональные сообщества», к которым принадлежал. Он подчеркивает, что театр учил его благодарности к воспитателям, притом что именно в их кругу к театру было принято относиться с немалой долей подозрительности. Автору дневника было важно убедить себя в этом, поскольку ему доводилось испытывать в театре и другие сильные чувства, которых его наставники никак не могли одобрить.

Тургенев хотел иметь свободу говорить с собой об интересных для него темах. Круг этих тем выявляется уже на первой странице. Это движения его собственных чувств и настроений, а также его литературные и театральные впечатления. Однако более всего волновала автора дневника его нараставшая влюбленность в знаменитую актрису и певицу, признанную красавицу с поразительной судьбой и сомнительной репутацией. Предметом юношеской страсти Андрея Ивановича была Елизавета Семеновна Сандунова.

Роза и змея

Со времени легендарного падения Сандуновой на колени перед императрицей прошло почти девять лет. Елизавете Семеновне было двадцать семь, и она находилась в расцвете красоты и славы. За happy end’ом, которым увенчалось ее выступление в «Федуле с детьми», последовали новые драматические события. Отношения четы Сандуновых с новым директором императорских театров князем Н. Б. Юсуповым, назначенным императрицей на место Храповицкого, оказались очень тяжелыми. Тремя годами позже Сила Сандунов вновь обратился к Екатерине с пространным письмом, где перечислял преследования, обрушившиеся на него и его жену. В этом письме он несколько раз жаловался на «слухи, которые были распущены об нас по всему городу и даже самим князем и с прибавкою, что мы оба очень развратную жизнь ведем» (Горбунов 1904: 331). Императрица вновь пошла навстречу актерам и приказала перевести их в Москву, подальше от гонителей, однако и здесь вокруг Сандуновых ходили самые неблагоприятные слухи.

22 октября 1806 года Степан Жихарев записал в дневнике услышанный им диалог:

Бедный русский театр! <…> Со времени пожара все актеры без дела и повесили головы. Что же касается актрис, то Сила Сандунов говорит, что их жалеть нечего, потому что они имеют свои ресурсы. Селивановский заметил, что его жена также актриса. – Так что же? – возразил Сандунов – жена по себе, а актриса сама по себе: два амплуа, и муж не в убытке (Жихарев 1934: 169–170)[82].

Этот разговор состоялся через три года после смерти Андрея Тургенева, но подобные сплетни, как мы увидим, доходили и до него, побуждая мучительно размышлять над тем, как прекрасная внешность и ангельский голос Елизаветы Семеновны могут сочетаться со столь безнравственным поведением. Он пытался понять, является ли сценический образ маской, как полагали розенкрейцеры, или идеальным выражением сокровенной природы личности.


Неизвестный художник. Портрет Елизаветы Семеновны Сандуновой


В 1787 году в одном из первых своих писем Лафатеру Карамзин спрашивал автора «Физиогномических фрагментов», «каким образом душа наша соединена с телом» (Карамзин 1984: 468). В дневнике Андрей Иванович пытался ответить себе на тот же вопрос.

Помимо театральных ролей Елизавета Семеновна прославилась концертным исполнением входившей в моду квазифольклорной лирики. Признанным корифеем этого жанра был Мерзляков, чьи подражания народным песням составляли важную часть репертуара певицы. Музыку к этим песням писал крепостной композитор-самоучка Данила Кашин, часто аккомпанировавший Сандуновой на концертах. Отпущенный на волю, он стал «музыкальным сочинителем» Московского университета, директором которого был Иван Петрович Тургенев.

Благодаря близкой дружбе с Мерзляковым и положению сына директора университета Андрей Иванович был знаком с предметом своих воздыханий. И все же, как явствует из упоминаний Сандуновой в дневнике, знакомство это было шапочным, а о взаимности пылкий поклонник мог только мечтать издалека – певица вращалась в сферах, недостижимых для безвестного и небогатого студента университетского пансиона. Попытки разрешить «загадку Сандуновой» едва ли имели для Тургенева какое-либо практическое значение. Скорее, он стремился разобраться в собственных чувствах, подобрав для них подходящие символические образы.

К началу ноября, когда Андрей Иванович начал вести систематический дневник, его увлечение Сандуновой продолжалось уже как минимум полгода. Летом 1799 года он ездил с родителями в родовую деревню в Симбирской губернии. Еще не доехав до места назначения, он писал своему лучшему другу Андрею Кайсарову, что, найдя «по дороге прекрасные незабудочки», любимые цветы своего адресата, он сначала вспомнил его, а «потом уже С<андунову>» (840: 1). 26 июля Кайсаров, хорошо понимавший, что хочется услышать его другу, отвечал: «Ты пишешь, что взглянув на незабудочки, ты вспоминал меня и С<андунову>. Не забывай ее, я час от часу узнаю о ней больше хорошего, да и ты дурного человека не полюбишь». В том же письме он сообщал Тургеневу новую, услышанную им пословицу «Не рви розу! Под нею скрывается змея!», не без лукавства оговорившись, что эти слова «не относятся к С<андуновой>» (50: 3 об. – 4).

Кайсаров не рассказал, что именно хорошего он узнал о возлюбленной друга, и Тургенев немедленно потребовал отчета: «Что ты узнал о любезной С