Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века — страница 53 из 104

Критерием, позволявшим установить температуру души, была ее способность испытывать любовь, чувство, которое с древних времен ассоциировалось с пылающим огнем. Тургенев напряженно вглядывался в себя, пытаясь угадать, суждено ли ему полюбить. В начале июля у него состоялся «очень интересный разговор» с Жуковским

о моем характере и о нечувствительности моей. Я думаю, что я никогда не могу влюбиться. Этот источник приятнейших наслаждений Природы для меня закрыт. Как беден ум без души! Может быть, я слишком обвиняю себя. Я бы желал несколькими годами жизни моей, желал бы счастием своим пожертвовать для сего. Чувствительный человек и в нещастьи счастливей холодного. Ах! естьли бы я когда-нибудь нашел свое блаженство, нашел свою Луизу, свою Шарлоту, какие сладкие слезы стал –

Нет: Dieses Herz ist nun todt, aus ihm fließen keine Entzückungen mehr, und meine Sinnen, die von keinen erquickenden Thränen gelabt werden, ziehen ängstlich meine Stirn zusammen [А теперь мое сердце умерло! Оно больше не источает восторгов <…>, чувства не омыты отрадными слезами, и потому тревожно хмурится чело (нем.; пер. Н. Касаткиной)].

Эта ужасная холодность! Отчего это? И, однако ж, я проливаю слезы, видя нещастного отца, говорящего о потере своей дочери (271: 60 об. – 61).

Тургенев подкрепляет свой самоанализ неточной цитатой из «Страданий юного Вертера», где в письме от 3 ноября Вертер говорит о том, что утратил способность жить одной жизнью с природой. Андрей Иванович еще не отчаялся найти в своем сердце источник чувствительности и вспоминал эпизоды, когда он чувствовал в себе этот небесный дар.

Собственная «нечувствительность» терзала автора дневника даже сильнее, чем болезнь. Он записал в дневнике «странную мысль какого-то французского поэта», согласно которой «влюбиться может и преступник», но «чувствовать дружбу может одно только добродетельное сердце». По мнению Тургенева,

тут автор хотел разуметь и злого человека! Но я не знаю, всякий ли злой человек может влюбиться. Например, холодный, ни злой, ни добрый, и, след<ственно>, более злой (tiéde), не так скоро, по крайней мере, влюбится, как Разбойник Кар<л> Моор (Пусть мне скажут, что это только идеальное существо, но могут быть подобные ему в основании и начальном расположении, хотя и не в такой мере и не с такими accessoires).

Почему же такой человек скоре<е> почувствует любовь, нежели дружбу?

Может быть, потому, что любовь больше имеет огня, пылкости и не столько рассуждает. Такой человек и друга своего будет любить как любовницу… (271: 62 об. – 63)

Андрей Иванович использует одновременно и русские, и французские прилагательные, обозначающие температуру. Он называет человека, не способного ни к злу, ни к добру, «холодным» и в то же время поясняет свою мысль, помещая в скобках французское «tiéde» – «теплый». Русское слово «теплый» имело в сентиментальном языке положительные коннотации, неприменимые к заслуживающей презрение посредственности[109].

Точно так же Тургенев заменяет использованное неизвестным французским поэтом слово «преступник» невыразительной формулой «злой человек». Мысль о преступлении наводила его на воспоминание о Карле Мооре и ассоциировалась не с холодным равнодушием, но с пламенными страстями. У Андрея Ивановича были близкие друзья, но он не был уверен, что это дает ему основания считать себя подлинно чувствительным человеком. Только любовь приобщала к миру избранных душ и оставалась единственной возможностью для изгнанника вернуть потерянный рай.

Страсть, описанная Шиллером, разрушает мир счастливой невинности, но она же сулит человеку высшее счастье, обещая, пусть на время, возврат утраченной полноты существования. Примерно такими были, по Тургеневу, чувства Карла Моора, когда он

бросается в объятья Амалии с словами: «Noch liebt sie mich! Noch! – Rein bin ich wie das Licht! Sie liebt mich mit all meinen Sünden! (in Freude geschmolzen) Die Kinder des Lichts weinen am Halse begnadigter Teufel – Meine Furien erdroßeln hier ihre Schlangen – die Hölle ist zernichtet – Ich bin glücklich!» [«Она еще любит меня! Еще любит! – Я чист, как свет! Она любит меня со всеми моими грехами! (утопая в радости). Дети света рыдают в объятьях помилованного дьявола. И вот мои фурии душат своих змей – ад уничтожен – я счастлив!» (нем.)] (271: 45 об.).

Переводя тот же монолог в другой записной книжке, Тургенев внес в него существенное изменение, написав: «Дети света рыдают в объятьях помилованных грешников» (276: 29 об.). Он хорошо помнил оригинал (по-немецки он цитирует его правильно) и понимал значение слов, которые переводил, но его самоотождествление с Карлом Моором было столь велико, что прямо назвать себя дьяволом (Teufel) он не решился и смягчил этот приговор до «грешника».

Сомневаясь, способен ли он влюбиться, Андрей Иванович вычеркивал из собственной душевной истории чувство к Елизавете Семеновне Сандуновой. Через несколько недель после своего грехопадения, размышляя о «разбойническом чувстве» и воображая себя Карлом Моором, падающим в объятия Амалии, Тургенев привычно воскликнул:

Естьли бы я в минуты мрачности и горести и притеснения мог слушать С<андунову>, играющую на клавикордах что-нибудь по мне, что бы я тогда чувствовал!

Однако чуть позже он сделал к этим словам приписку:

Все это писал я в каком-то рассеянии, с некоторой холодностью и нерасположением, не по настоящему чувству, но по одному воспоминанию (271: 45 об. – 46).

Он пытался разыграть опробованную эмоциональную матрицу, но не был в состоянии испытать знакомого переживания – характер его «личной вовлеченности» изменился.

Смотря на былую возлюбленную на сцене, Тургенев еще чувствовал себя способным предаваться восторгам. 19 августа он пишет Жуковскому о своих впечатлениях от игры Сандуновой в комической опере Пьера-Александра Монсиньи на либретто Мишеля-Жана Седена «Дезертир, или Беглый солдат». Героиня оперы, приближавшейся по содержанию к сентиментальной мелодраме, тоже Луиза, проявляет чудеса твердости и самоотверженности, чтобы спасти приговоренного к расстрелу жениха, оказавшегося на грани гибели, из-за того, что он, как и шиллеровский Фердинанд, поверил в измену возлюбленной (см.: Седен 1781):

Нет, брат, не могу удержаться, чтобы не сказать тебе чего-нибудь о том, что я чувствовал, будучи в театре в Déserteur, смотря на С<андунов>у. Она была так прелестна, больше, нежели прелестна. Я видел в ней красоту, невинность, благородство, нежность; что-то пылало в моем сердце, какая-то сладость лилась в него; и я непрестанно воображал, как бы она играла Луизу в Cab u Liebe, которую бы непременно перевел Я. Напр<имер>, в последней сцене, когда Луиза, презренная Фердинан<дом>, с полным взором любви, с нежностью, с горестию, хочет броситься к нему с словами: «das deiner Loise, Ferdinand?» Какое неизъяснимое, глубокое чувство в сих словах! и какая простота! Ничего не знаю проще и трогательнее! Мой друг, женщинам суждено воспламенять нас – к великим делам, к труднейшим пожертвованиям и может быть к самым злодействам (ЖРК: 369–370).

Тургенев видит в Елизавете Семеновне «красоту, невинность, благородство, нежность» и снова мечтает, чтобы она исполнила Луизу Миллер, воплотив на сцене образ женщины, которая сможет разрешить его загадку и «воспламенить к великим делам». И все же акценты в этом вполне узнаваемом комплексе переживаний оказываются смещены. Тургенев уже не грезит о душевном перерождении Сандуновой, он только представляет ее произносящей со сцены реплики Шиллера в его переводе. Слов, которые он хотел бы вложить в уста актрисы, Тургенев к тому времени еще не нашел – он цитирует трагедию по-немецки.

Ответ Жуковского на это письмо до нас не дошел. Вероятно, он откликнулся на экзальтированные признания друга описанием собственных чувств. 23 августа Тургенев анализировал в дневнике свои переживания по получении этого письма, подтвердившие его самые худшие опасения:

Сейчас (после обеда, вечером) получил письмо от Жуков<ского> и читал его с самым холодным духом! Боже мой! Это ужасно. Естьли бы, думаю, надобно было расставаться с ним, я бы расстался без слез! Что со мной? – Мне беспрестанно казалось, что я не могу чувствовать так, как он; так благородно и, особливо, так нежно. Часто сам восхищаюсь я великою, чувствительною мыслию и в ту же минуту в состоянии смеяться над нею. По крайней мере – проклинаю мою нечувствительность!

Я несчастен; больше, нежели несчастен, потому что источник приятнейших наслаждений для меня иссяк! Злосчастный плачущий, проливающий тихие неизвестные слезы сердца, – не меняйся на довольную улыбку нечувствительности, мертвой холодности.

Я прежде был не таков, сколько могу помнить, – или нет, все то же.

Не могу, однако ж, сказать о себе ничего решительного, хотя не предвижу ничего отрадного. – Кто будет та, которая разрешит мне загадку?

Боже мой! Перемени сердце мое – нет в сердце моем и веры пламенной.

Буду замечать в важных случаях моей жизни, которых я ожидаю, то ли будет и так ли, как думаю теперь.

(Несколько часов спустя.)

Однако ж я все в нерешимости; после этого сердце мое начало развертываться, и не так уже было холодно. – Буду ли я когда-нибудь истинно влюблен? Это одно, думаю, может переменить меня (271: 64–65).

Тургенев сравнивал себя с друзьями, являвшими ему образцы подлинной чувствительности, и эти сравнения выставляли его в неблагоприятном свете. Единственную надежду ему давали отвращение и негодование, которые вызывала у него собственная холодность. Даже молитвы теперь не приносили утешения, потому что его религиозному чувству не хватало накала. Лишь любовь могла излечить его от «улыбки мертвой холодности». Мучаясь вопросом, будет ли он «когда-нибудь истинно влюблен», Андрей Иванович тем самым определял свое недавнее чувство как неистинное.