В пору, когда он только мечтал «удалиться с пути целомудрия», Сандунова с ее репутацией коварной соблазнительницы была идеальной фигурой для того, чтобы разрушить его Аркадию. Однако после того, как райские чистота и невинность были потеряны, ему требовалась женщина или, говоря точнее, дева совсем иного плана. Если прежде он бился над «загадкой Сандуновой», то теперь он ждал ту, которая сможет разрешить загадку, таящуюся в нем самом, и вернуть ему утраченное блаженство.
Начиная вести дневник, Андрей Иванович поставил эпиграфом, наряду со строфой из «Оды к радости», строку из поэмы Виланда «Оберон» «Ein einzger Augenblick kann alles umgestalten» («Одно-единственное мгновение может изменить все»). Эти слова приобрели для него особое значение с началом болезни, когда он присматривался к признакам исцеления, колеблясь между ликующей благодарностью и безысходным отчаянием.
День и ночь беспрестанно сменяются в душе моей. То мрачное уныние покроет ее, то опять из-за туч явится кроткая надежда и радость. Сегодни (и еще прежде) сделал я для этой книги эпиграфом прекрасные Виландовы стихи и написал их, –
записал Тургенев 30 марта и добавил к эпиграфу из Виланда восклицание: «И я читал это?!!» (271: 1)
Ему требовалась новая эмоциональная матрица, которая воплотила бы образ мгновения, меняющего жизнь, когда блудный сын встречает и сразу же узнает свою любовь. Трагедии Шиллера вряд ли могли ему в этом помочь. И Фердинанд, и Карл Моор появляются на сцене, уже охваченные пламенной страстью к Луизе или Амалии. Между тем классический роман, подробно рассказывающий о возникновении любви и пробуждении души к сильным и настоящим чувствам, также был в числе переводческих замыслов Тургенева, Жуковского и Мерзлякова. Начало этой работы было для Андрея Ивановича настолько торжественным событием, что он счел нужным зафиксировать его мельчайшие обстоятельства: «Вертера с письма от июля 6го начал переводить Мая 24го 1799 в унив<ерситете> в свое<й> комнате в 10 часу в исходе, ввечеру» (276: 18 об.).
Переведя одно письмо, друзья остановили работу, поскольку узнали, что издание нового перевода романа Гете готовится в Петербурге, однако очень скоро возобновили ее (см.: Жирмунский 1984: 60–64), стремясь, как и в ходе работы над совместным переводом «Коварства и любви», настроить свои души в унисон. В июле 1800 года Андрей Иванович пишет, что переводит «Вертера» «понемножку», поскольку хотел бы видеть его «в нашем хорошем переводе» (271: 60).
Письмо Вертера от 6 июля, с которого Тургенев начал свою работу над переводом, рассказывает о том, как герой гулял с Шарлоттой и ее маленькими сестрами:
Я посмотрел вниз и увидел, что Вильгельмина поспешно всходила наверх, держа в руках стакан воды. Я взглянул на Шарлотту и живо почувствовал все, что в ней имею. Между тем Вильгельмина принесла воду, Марианна хотела взять у ней стакан; Нет закричала любезная малютка; нет, ты сперва напейся, Шарлотта! – Я так был восхищен ее добродушием и приятностью, что ничем не мог выразить моих чувств; но взял ее к себе на руки и поцеловал с такою живостью, что она зачала кричать и плакать. – Ей больно, сказала Шарлотта. Я испугался. Подойди ко мне малютка, продолжала она, взяв ее за руку и сводя вниз, умойся скорее свежей водой, все пройдет. Я стоял и смотрел, как заботливо она терла себе щеки мокрыми своими рученками в твердом уверении, что чудесной источник смоет с нее всю нечистоту; наконец Шарлотта сказала: «Полно», а она все не переставала тереть, как будто бы боялась, чтобы на щеке не осталось какого-нибудь знака. Никогда, ни на какой церковной обряд не смотрел я с таким благоговением, и когда Шарлотта взошла наверх, я готов был броситься перед нею на колени, как перед пророком, которой омыл грехи целого народа (ОР РНБ. Ф. 286. Оп. 2. Ед. хр. 319. Л. 10–11).
Способность Шарлотты понимать чувства и переживания маленьких детей служит здесь свидетельством детской чистоты ее собственного сердца[110].
В конце апреля Тургенев записал в дневнике, что «почти выздоровел» (271: 56 об.). Воскресшие надежды побудили его подвести итог тягостному периоду жизни, когда он чувствовал себя изгнанником в отчем доме. Он приступил к произведению, которое назвал «Письмы к другу». Подобно «Страданиям юного Вертера», оно должно было представлять собой эпистолярную исповедь самому близкому человеку. Почти наверняка адресатом был Андрей Кайсаров.
Первое из «Писем», написанное 30 апреля, было экспозицией, рисовавшей блудного сына, потерявшего чувство живой связи с «блаженными летами своего ребячества» и «радостной улыбкой природы»:
Письмы к другу
Прости шумный город! Мой друг, я удалился, наконец, в мирное, тихое, сельское убежище и буду стараться найти там покой и погибшую радость души моей.
От чего эта мрачная, унылая задумчивость, которая угнетает меня почти всякий день и всякий вечер? В Мос<кве> Иногда поутру в то самое время, когда лучи солнечные позлащают передо мною все предметы, когда я слышал веселое пение моих птичек, сердце мое страдало и томилось, и ни одна слеза не облегчала моего уныния. Все мои упражнения для меня равнодушны, иногда противны; ничто не оживляет меня в трудах моих! Я ничем не могу заняться совершенно, будучи принужден разделять внимание свое на разные мелочи и не имевши никакого самим мною выбранного и приятного для меня упражнения.
Прибавь к этому, что часто я имею великие <тай?>ныя печали, которая (sic! – А.З.) тем становятся для меня несноснее, что я должен был скрывать ее: я был болен и должен был таить болезнь свою. Иногда отчаяние поселялось в душу мою. Я не находил никаких, никаких средств к избавлению; Боже мой! С какою силою оживлялись тогда в стесненной душе моей блаженные леты моего ребячества, милые сцены детства, когда я, утомленный беганьем и игрою, засыпал сладким сном, не зная никаких забот. Минутные горести должны были уступать место веселью и забавам; слезы текут из глаз моих, когда все это расцветет снова в душе моей; всякое место, которое я могу вспомнить, вообразить живо, есть для меня бесценная находка, и я говорю с Карлом Моором: «Die goldnen Maienjahre der Kinderzeit leben wieder auf in der Seele des Elenden! – …Meine Unschuld! Meine Unschuld!» [«Золотые майские годы детства снова оживают в душе несчастного! – …Моя невинность! Моя невинность!» (нем.)].
Мой друг! Кто возвратит мне мою невинность, кто отдаст мне мои детские радости? – Куда улетело навеки мое счастие?
Какие бы ни имел я теперь радости, но они никогда не заменят мне того, чего я лишился навеки!
Редко грудь моя дышит свободно; редко наслаждаюсь я чистою радостию, почти никогда!
Когда весна, любезнейшее время года, улыбнулась на хладную землю, когда все расцвело и ожило, болезнь телесная, снедающие беспокойства душевные удручали меня! – Теперь весна уже исчезает, и для меня ее не было! Я не мог наслаждаться зеленеющим лесом и лугами; теплые лучи солнца не согревали души моей!
Скоро ли все это кончится? Мой друг! Скоро ли душа моя радостною слезу (sic! – А.З.) будет отвечать на радостную улыбку природы? Скоро ли весна расцветет в душе моей!
Апреля 30-го (271: 57–57 об.).
Здесь сведены все основные мотивы дневника предшествующих нескольких месяцев: отвращение к городской суете и любовь к сельскому уединению, отторженность от весеннего обновления природы, тоска по безвозвратно ушедшему детству с его невинными радостями, стремление и невозможность пролить «радостную слезу» очищения и возрождения и надежда на то, что весне еще суждено «расцвести» в его душе. Логика романического сюжета требовала, чтобы за этим излиянием чувств следовала встреча героя с той, кто способна пробудить в его душе эту весну.
В жизни Тургенева пришла пора для небесного создания, и такое создание не замедлило появиться на сцене. На следующий день, 1 мая, он выписывает в дневник цитату из Виланда:
Я не на гуляньи, но мне не скучно.
Сегодни читал я, сидя в зале под окошком, Виланд<овы> «Симпатии» и нашел там портрет моей любезной А…
Wie froh wandelst du in diesen einsamen Gebüschen. Keine Sorge, keine lüsterne Begierde bewölkt den reinen Himmel deiner Seele. Unentweiht von den Sitten der verdorbenen Welt, kennest du kaum die Namen der Verstellung, der Affectation, der geschminkten Tugenden und der schlauen Künste städtischer Buhlerinnen, Buhlerinnen um Ruhm und Wollust! Ungesehen, wie diese balsamische Feldrose im Gebüsche blüht, unbewundert, ohne Verlangen nach Ruhm blühest du. Du weißt nicht, du schöne Unschuld, daß du Zeugen um dich her hast.[Как радостно ты бродишь среди этих одиноких кустарников. Ни забота, ни сладострастное желание не омрачают чистое небо твоей души. Не оскверненная обычаями порочного света, ты едва знаешь о притворстве, об аффектации напудренных добротелей и хитроумном мастерстве городских распутниц, жаждущих славы и наслаждений! Незамеченная, как вот эта растущая на кусте благоуханная полевая роза, ты цветешь, не слыша по себе восторгов, не желая славы. И неведомо тебе, прекрасная невинность, что вокруг тебя есть свидетели (нем.; пер. А. Койтен)].
Цвети в веселии невинном,
Как нежный мирт в лесу пустынном!
Теперь тело твое страдает от жестокой болезни, но скоро благая натура исцелит тебя! Скоро будешь ты опять засыпать в сладком мире и просыпаться с радостною улыбкою невинности. Будь невинна, будь счастлива во всю жизнь твою. Скоро, может быть, блеснет луч жизни в глазах твоих; кроткое веселое сердце твое забьется живее; и целебное испарение трав и чистый воздух весенний, и простая жизнь возвратят тебе здоровье. Оно улыбнется, и остаток дней весенних, и красное лето, и золотые жатвы улыбнутся вместе с ним перед тобою! Нежная природа всем будет