Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века — страница 60 из 104

Андрей Тургенев отыскал наконец «свою Шарлотту». Сходство ситуаций было совершенно разительным: как и Шарлотта, Анна Михайловна была предназначена другому. Новая возлюбленная оказалась недоступна для Тургенева не в меньшей степени, чем до нее Елизавета Сандунова, только на этот раз вместо циничного мужа, «сладострастных стариков» и «развратных молодых людей» между Андреем Ивановичем и предметом его воздыханий стоял его собственный брат.

В новом году и в новой тетради Тургенев вел свой дневник гораздо менее исправно. Если за четырнадцать месяцев, с ноября 1799 года до конца 1800-го, он исписал более 150 страниц, то за десять – с января по ноябрь 1801-го – всего 25. Даже если добавить сюда несколько заметок, сделанных за эти месяцы в записной книжке, которую он вел с 1797 года (276: 42, 47 об., 23 об. – 24, 41), пропорция изменится не слишком сильно. Паузы между отдельными записями в этот период составляют здесь один-два месяца, но сама эта скудость свидетельствует об особой значимости каждой для автора, тем более что большинство из них оказываются довольно пространными.

Следующую после рассказа о первом визите к Соковниным запись в дневнике Андрей Иванович делает только 10 апреля. Он вписывает туда «Стихи А<нне> М<ихайловне> С<оковнин>ой на неверность друга» – мадригал, начинающийся игривым риторическим вопросом:

Возможно ли она (конечно, ведь не он)

Оставила тебя, забыла!

Она, которую так нежно ты любила,

Что делать! Ветреность для многих здесь закон,

и завершающийся пылкими утешениями:

Ты друга вновь найдешь для сердца твоего,

Найдешь и розами усыплешь путь его <…>

Он с роком для тебя бестрепетно сразится

И в смертный час еще тебя благословит.

(Поэты 1971: 237)

Это стихотворение было опубликовано Ю. М. Лотманом по автографу в составе подборки стихов Тургенева с примечанием: «Печатается впервые» (Там же, 237, 825). Между тем оно уже было напечатано без подписи в журнале «Ипокрена, или утехи Любословия» в середине апреля 1801 года под заглавием «Стихи одной молодой девушке» (Ипокрена IX: 62–64; ср.: Неустроев 1875: 815). Его могли передать в журнал Павел или Сергей Соковнины, которые, как и Александр Тургенев, регулярно в нем печатались. Произведения обоих Соковниных были, в частности, помещены в той же девятой части[117].

Факт публикации стихотворения не позволяет воспринимать его слишком серьезно. Ни автор, ни адресат явно не возражали против того, чтобы сделать его достоянием гласности. Домашняя семантика этого мадригала уже не поддается реконструкции, но ясно, что Андрей Иванович не планировал скомпрометировать брата в глазах его возлюбленной или уговорить ее сменить друга сердца. В то же время именно шуточная форма позволяла сделать завуалированное признание в потаенном безнадежном чувстве. В дневнике Тургенев сопроводил стихотворение отнюдь не шуточной припиской:

В пятницу на св<ятой> нед<еле><22 марта. – А.З.> Александр показывал им недоконченную Елегию. Несколько времени спустя я встретился с ними у мебельных лавок; и что говорил там, для того сюда не вписываю, что никогда етова не забуду. О рассудок! о сердце! О человек!!! О философия! О хладнокровие! О Я!!! (272: 4 об.)

Каждая встреча с Анной Михайловной вызывала у Андрея Тургенева «пламенное желание сделаться примечательным». Единственное средство для этого он видел в литературной деятельности. Услышав ее пение, он мечтал перевести «Страдания юного Вертера», а после первого посещения ее дома писал о намерении «получше кончить свою Елегию» (272: 3 об.).

Как показала встреча «у мебельных лавок», эта стратегия оказалась успешной. Годом позже Андрей Иванович вспоминал, как он читал Мерзлякову наброски «Элегии» и «имел минуты поэта» – «был разгорячен и en train». После разговора с Соковниными он «в восторге пришел к Жуковскому и ему это рассказывал» (ВЗ: 123). Анна Михайловна проявляла к нему расположение, но, кроме того, он вольно или невольно вызвал сильное чувство у ее сестры.

Если в семье Тургеневых принято было полагать, что старший брат уступает младшему «в наружности», то у Соковниных дело обстояло наоборот – в статье «Краса своего возраста и пола» Павел Соковнин говорил о «миловидной» К<атиньке>, которой еще предстояло «украсить свою душу так, чтобы она лицу ее соответствовала», и о «нежной» А<нюте>, «ежечасно являющей новые оттенки чувствительного своего сердца» (Соковнин 1797: 384). Читая эту статью вскоре после ухода из дома Варвары Михайловны, Андрей Иванович уже мог сделать выбор в пользу «чувствительного сердца».

Екатерина Михайловна, по всей видимости, не отдавала себе отчета в том, что сердце ее избранника занято, но в любом случае она не могла не рассматривать свою любовь как безнадежную. По российскому законодательству того времени браки между свойственниками приравнивались к родственным и были запрещены (см.: Цатурова 1991: 9). Тайная помолвка Александра Ивановича и Анны Михайловны делала увлечения их старших брата и сестры в равной степени недозволенными. Как бы ни отличались ситуации, в которых находились Андрей Тургенев и Екатерина Соковнина, значимые для них эмоциональные матрицы предлагали только предощущение неминуемых горестей.

Общая аура обреченности сблизила молодых людей. Между ними начались доверительные разговоры, имевшие далекоидущие последствия. По меньшей мере две такие беседы чрезвычайно взволновали Андрея Ивановича и отразились в его тетрадях. Первая состоялась незадолго до 10 мая, когда Тургенев после перерыва длиной ровно в месяц сделал в своем дневнике длинную запись:

Так! Есть на земле щастье! и много можно согласиться вытерпеть, чтоб насладиться некоторыми минутами в жизни. Тихое и любезное щастие! удобряющее душу человека! Кто осмелился назвать тебя мечтою? <…>

Так! тогда бы только почел я себя нещастным, когда бы загладились в уме и сердце моем совершенно детские мои лета, воспоминание которых удобно во всех ужаснейших нещастьях жизни моей услаждать мою горесть, разтравляя ее сладостнейшим образом. – Я это испытал! <…>

Но естьли есть истинное щастье в жизни, то неужели же могут не быть и истинные бедствия! Так, они есть, я молод, но узнал ето опытом. Есть минуты, в которые не желаешь принимать даже утешений надежды, в которые целый мир представляется мрачною, мертвою степью. Но ето-то самое и служит ясным доказательством тому, что есть такие же радости, в которые мир кажется для нас раем, в которые, как говорил один поэт, мы рады бы прижать к груди своей и всякую маленькую былинку и всякую отдаленную звезду, в которые рады бы одним взором влить чувство блаженства в сердца всех земнородных братий, в которые рады бы каплями крови заплатить за все огорчения, которые в минуты скуки оказали мы другому[118].

Так! Ети минуты провел я с вами! Кроткая радость, как бальзам разлилась в душе моей. Я смотрел на вас, говорил с вами, был с вами вместе и радовался. Я видел ету редкую, прекрасную душу, ето сердце, которое некогда сделает блаженство того, кому оно с первым вздохом любви посвятится навеки. Я узнал вас, знаю вас, и рад пожертвовать вам моим щастием! Простота сердца, соединенная с тонкостию разума, откровенность, чистосердечие и тонкая стыдливость обхождения, которое вы одни употребить умеете, которому мужчина после всех трудов, стараний и усилий может только удивляться, и редко может понимать во всей его силе.

Вас узнаешь с первого взору, что вы! узнаешь и не обманешься; и всегда всякий раз, бывая с вами вместе, будешь находить новые оттенки, новые стороны, новые красоты и теряться в прелестях души вашей. Никогда не забуду я того, что ты говорила мне о летах нашего детства, о привязанности нашей к месту нашего рождения. Доброта души сияла в глазах, в лице твоем. Я был щастлив, что мог понимать тебя и чувствовать вместе с тобою.

Но что же тогда, когда бальзам надежды обратится в яд! Когда воспоминание не сильно будет усладить снедающей горести. Что же тогда остается мне?

СВОБОДА!..

Свобода – ничтожество, или вечность (272: 5–7 об.).

Трудно сказать, был ли этот фрагмент наброском письма к Екатерине Михайловне – в этом случае резкий переход на «ты» выглядел бы вызывающе. Возможно, Андрей Иванович обращал свои философские излияния к мысленному образу своей собеседницы, поразившей его способностью понять самые тонкие оттенки его переживаний, или незаметно для себя перешел от черновика письма к внутреннему диалогу.

Девятнадцатилетний Тургенев в эту пору ощущал себя человеком, уже имеющим за плечами опыт житейских бурь и нравственной отверженности. Утраченная полнота бытия сохранялась для него в воспоминаниях о собственном детстве, времени первоначальной чистоты и невинности. На долю того, кто утратил способность с умилением вспоминать о первых годах жизни, оставались только «ничтожество или вечность» за гробом – так освободил себя от оков жизни герой романа Гете.

Сделав приведенную запись, Андрей Иванович сразу же «после обеда» (272: 8) начал заново прямо в дневнике переводить уже опубликованное в его переводе письмо Вертера от 9 мая, рассказывающее о чувствах, овладевших героем, когда он посетил края, где провел детство.

В грустном моем расположении, с каким чувством читал я далее ето письмо! Как отказаться переводить Вертера! Хоть ни за что отдам его, а переведу, –

замечает Тургенев прямо по ходу перевода (272: 8–8 об.). Он усвоил представления Шиллера и Гете о том, что самая страстная любовь неотделима от детских чистоты и непосредственности, а чувство, способное возродить героя к жизни, должно явиться из этого утраченного рая. Именно переходя к разговору о «летах нашего детства», он начинает обращаться к Екатерине Михайловне на «ты».