Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века — страница 67 из 104

Главная тема этого фрагмента – стремительность перехода от утра жизни к ее вечеру, часто оказывающегося незаметным для самого человека. В 1801 году Карамзину было 35 лет, но в письме описывались переживания в пору, когда ему не было еще двадцати четырех, поэтому оно завершается напоминанием, что автор проводил время в «Виндзорском парке, разбирая свои чувства и угадывая те, которые со временем будут моими» (Там же, 355).

Тургенев почувствовал эту двойную хронологическую перспективу. Вынесенные им в отдельную строку слова «юность дважды не бывает» представляют собой неточную (в оригинале «младость») цитату из стихотворения И. И. Дмитриева «Стансы к Н. М. Карамзину» (Дмитриев 1967: 123). Андрей Иванович полагал, что он, как молодой человек, мог бы рассказать об Англии «с бóльшим жаром», но к той эпохе жизни, которой Карамзин уже достиг, этот жар в нем ослабнет. Он еще был воодушевлен любовью и «Новой Элоизой» и надеялся, что «май жизни» о котором вздыхал Шиллер в «Отречении», для него еще не «отцвел».

В те же самые дни Карамзина читал и Андрей Кайсаров.

Что сказать тебе о ней, я ее не знаю, а почитаю! У нее в физиономии много Аглинскаго, а Англичанок я люблю. Но не подумай, чтоб я ее по етому сравнению только любил. Нет! Есть причины гораздо больше, понимаешь. Люби, люби ее, она, кажется, етого стоит. Виноват, как мог я сказать «кажется», она точно етого стоит, потому только что тебя любит, –

писал он Тургеневу 12 декабря (50: 56). Говоря о своей любви к англичанкам, Кайсаров ссылался не на личный опыт, а на описание Карамзина, по которому можно судить, как выглядела Екатерина Михайловна в глазах друга ее возлюбленного:

Англичанок нельзя уподобить розам; нет, оне почти все бледны – но сия бледность показывает сердечную чувствительность и делается новою приятностию на их лицах. Поэт назовет их лилиями, на которых, от розовых облаков неба, мелькают алые оттенки. Кажется, будто всяким томным взором своим говорят оне: Я умею любить нежно! (Карамзин 1984: 327)

Действительно, Екатерина Михайловна уже готовилась «любить нежно» даже «без надежды увидеться в здешнем свете». И если ее возлюбленному еще оставалась Слава – «последнее утешение любовью растерзанного сердца», то на ее долю выпадало лишь безмолвное угасание. Источник возможных препятствий своему будущему счастью она видела только в неблагосклонности фортуны. Сила чувства Андрея Ивановича не вызвала у нее сомнения – все его предшествующие слова и поступки, как ей казалось, не допускали другого истолкования.

Ее «кодировки» были заданы самой логикой эпистолярного романа. Тургенев заверял ее в неизменности собственных чувств и в то же время напоминал о неодолимости обстоятельств, препятствующих их соединению, и пытался исподволь внушить Екатерине Михайловне, что она не должна отказываться от возможности устроить свою жизнь ради призрачных надежд на их грядущий союз. Параллельно он уверял свою корреспондентку, что дорожит чистотой их отношений, тем самым дезавуируя свой отчаянный шаг и стараясь задним числом затушевать его очевидный смысл.

Такие маневры только подстегивали чувства девушки, оказавшейся перед выбором, знакомым каждой героине сентиментальной словесности, – сохранить верность возлюбленному или связать свою судьбу с нелюбимым человеком. Готовность молодого человека отказаться от своего счастья ради спокойствия возлюбленной входила в правила игры, но настойчивость, с которой Андрей Иванович выражал эту готовность, вызывала у Екатерины Михайловны непонимание и даже раздражение:

Вы берете участие в моих огорчениях, возьмите же и в моей радости. Я получила Ваше письмо и его прочла, перечитываю и наслаждаюсь. Vouz fondez votre espérance sur la vertu, sur l’innocence. Cela me ranime. J’ai tout à espérer, rien à craindre [Вы основываете Ваши надежды на добродетели, на невинности. Это меня воодушевляет. Я могу на все надеяться, ничего не бояться (фр.)]. <…> Но зачем вы мне говорите о каком-то счастии, эгоизме? Конечно, вы должны думать, что вы найдете во мне ваше счастие. Но знайте, que vous n’agirez pas pour vos seuls intérêts [что вы будете действовать не только в своих интересах (фр.)]. Вы и мое составите (ВЗ: 109–110).

Рекомендации «не жертвовать собственным счастьем» она воспринимала исключительно как проявление неуверенности Андрея Ивановича в силе ее любви и потому с каждым письмом выражала ее с еще большей пылкостью и откровенностью. 12 декабря:

Все, что ни писал к Вам В<асилий> А<ндреевич> есть истинное мое чувство, мое расположение. <…> Tout est vrais. Je lui ai dicté la dernière lettre [Все это правда. Я продиктовала ему последнее письмо (фр.)]. <…> Я чувствую вину свою против света, предрассудков, против того воспитания, которое я получила. Но что мне свет, когда я буду в нем хоть права, но без вас. Предрассудки – каждый имеет право себя от них избавить. Воспитание – Ах! Я падаю на колена перед теми, которые мне его давали, прошу у них прощения! Но не в преступлении. Меня оправдывает выбор, который я сделала, намерение, с которым я делаю связь мою с вами (Там же, 106–107).

18 декабря:

Parlons sans scrupule. Vous ne serez plus téméraire envers moi en me parlant de votre attachement; je ne serai pas coupable à vos yeux en vous parlant de mien [Поговорим, отбросив в сторону щепетильность. Говорить мне о своей привязанности больше не будет смелостью с вашей стороны; и когда я буду вам говорить о своей, я не буду преступна в ваших глазах (фр.)]. <…> Неужели что-нибудь человеческое сможет уничтожить это соединение? (Там же, 110)

26декабря:

Votre billet du 19 est chez moi. Je le tiens, le le relis, et je vous aime d’avantage [Ваше письмецо от 19-го у меня. Я держу его в руках, перечитываю и люблю вас еще больше (фр.)]. Но перестаньте думать, чтобы я могла быть счастлива без вас. Перестаньте говорить, не жертвуйте мне вашим счастьем. Оно ни от кого не зависит, кроме вас.

Не может быть, а верно мы будем счастливы. Вы спрашиваете, что я думаю о Вашем сомнении. Отбросьте его. Никакая сила меня не принудит изменить вам. <…> Было время, что я им жертвовала собою; но теперь я сама не властна в себе. Я ваша – вот истинна. Вы мой – вот блаженство. <…>

Non! Vous serez mon époux, mon ami, mon bien suprême. Autrement je veux mieux mourir, oui, mourir sans délai. Comme je ne pourrois pas vivre [Нет! Вы будете моим супругом, моим другом, моим высшим благом. Иначе я предпочитаю умереть, да, сейчас же умереть. Я не смог бы жить (фр.)], если бы любить мне вас было бы преступление. Так же и не могу жить, не любя вас и не имея на это права (Там же, 112–113)].

В последнее письмо Екатерина Михайловна вложила записку, которую, по ее словам, Андрей Иванович должен был распечатать «за границей России», но которую он, разумеется, прочел сразу же и, как и все остальные, переписал в дневник.

В одном из ранних писем Екатерина Михайловна жаловалась, что не способна сказать о многом по-русски. «Мне кажется, что это не столько открытнее другим языком», – добавляла она (Там же, 104). Французский язык укладывал ее признания в готовые и потому обезличенные литературные формы, скрадывая вопиющее нарушение норм поведения, которое она себе позволяла. Практически в каждом ее письме в кульминационных местах возникают французские вкрапления.

Пушкинская Татьяна Ларина, как и подобало провинциальной барышне, не могла написать любовное письмо «на языке своем родном». Образованная москвичка Екатерина Соковнина владела куда более изысканной языковой партитурой. В письме, которое Тургенев должен был прочесть, находясь уже за границей, нет ни одного французского слова. Она здесь впервые обращается к Андрею Ивановичу на «ты», называет его «мой друг», пишет о «неразрывности» их связи и о том, что «уже не почитает преступлением любить» его, поскольку «имеет на то позволение» от Бога:

Покамест, ничей голос в слухе моем не будет раздаваться, кроме твоего, глаза мои будут видеть один твой образ, сердце мое будет желать тебя одного. <…> Приезжай мой друг, съединиться, съединиться со мной навеки, любить добродетель, любить Бога. <…> Ах возвратись меня целовать (ВЗ: 115).

Идея, что подлинная любовь есть дар неба и потому заключает в себе полученное свыше разрешение на соединение влюбленных, носит всецело руссоистский характер. Андрей Иванович не напрасно перед разлукой давал сестрам Соковниным читать Руссо. Екатерина Михайловна глубоко усвоила содержавшиеся в романе эмоциональные матрицы и совершенно органично воспроизводила их в собственных реакциях. Небольшой корпус ее дошедших до нас писем переполнен своего рода «ситуативными цитатами» из «Новой Элоизы».

Подобно Юлии, Екатерина Михайловна заверяет возлюбленного, что его любовь послужит оправданием ее проступка, описывает, как ей трудно было скрыть свои чувства к нему в присутствии посторонних людей, и в то же время наставляет его в «осторожности и предприимчивости», необходимых для того, чтобы на время сохранить их отношения в тайне. Почти в тех же словах, что и Юлия, она молит его сразу признаться ей в охлаждении, если оно когда-нибудь наступит (ВЗ: 107, 110, 117). При этом почти все параллели к ее переживаниям обнаруживаются в 32, 33 и 35-м письмах первой части романа Руссо, написанных Юлией возлюбленному сразу после «падения» (Руссо 1961 I: 74–77, 80–81), – Екатерина Михайловна осмысляла собственное, далеко не столь трансгрессивное поведение в тех же категориях.

Два последних письма должны были попасть в Петербург к Новому году. Если у Тургенева еще сохранялись иллюзии, что отъезд позволит перевести его отношения с Екатериной Соковниной в ностальгический регистр, теперь они, видимо, окончательно развеялись. Каждая попытка развязать спутавший его узел приводила к тому, что он затягивался все сильнее.


Страница дневника Андрея Тургенева с переписанным письмом Екатерины Соковниной