Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века — страница 72 из 104

И в двадцать лет уж я довольно испытал!

Быть прямо счастливым надежду потерял;

Простился навсегда с любезнейшей мечтою,

И должен лишь в прошедшем жить,

В прошедшем радость находить <…>

Невинность сердца! Утро ясно

Блаженных детских дней! Зачем ты так прекрасно,

Зачем так быстро ты? Лишь по тебе вздыхать

Осталось бедному; ты все мое богатство!

(ВЗ: 119)

«Любезнейшая мечта», с которой простился Андрей Иванович, заключалась в великой любви, возвращающей энтузиасту потерянный рай его детства. Встреча с Анной Соковниной показала ему одновременно и реальность, и недостижимость этих упований, а вынужденно принятые им на себя обязательства по отношению к ее сестре лишали его всяких надежд на будущее.

Трудно сказать, писал ли Андрей Иванович свой журнал непосредственно в Вене или по возвращении оттуда. Финальная запись, подводящая итоги поездки и ориентированная на заключительный фрагмент «Писем русского путешественника» («Берег! отечество! благословляю вас! Я в России…» [Карамзин 1984: 388]), сделана по возвращении домой и указывает на литературную обработку текста (cм.: ВЖ: 54). Весной 1802 года в Петербурге, в месяцы между первой и второй поездками в Вену, Тургенев работает над «Элегией», посвященной Варваре Соковниной. В соответствии с канонами жанра, тема ностальгии становится здесь центральной.

Преданность Варвары Михайловны памяти об умершем отце более всего потрясла Андрея Ивановича, когда он узнал об ее уходе из дома. Еще в первом дневниковом отклике на это событие он писал, что главным занятием девушки станет воспоминание об ушедшем времени, которое принесет ей больше наслаждения, чем любые удовольствия жизни. Жуковскому он рассказывал, что, когда Соковнины перешли «жить в другой дом, после смерти отца своего, горесть Варвары Михайловны усилилась; je ne peux pas vivre dans cette maison; je n’y retrouve plus les traces de mon pѐre [я не нахожу здесь следов моего отца (фр.)], говорила она часто» (ЖРК: 372).

По мнению Тургенева, Варвара Михайловна стремилась к уединению, чтобы погрузиться в прошлое, причем особой разницы между «крестьянской избой» и монастырем в качестве подходящих мест для такого уединения он не видел. «В глубокой тишине, в безмолвии священном / Ты юность дней твоих мечтаешь посвятить / Воспоминаниям о друге незабвенном», – писал он в черновых набросках «Элегии» (ОP РНБ. Ф. 286. Ед. хр. 330. Л. 3 об.). Упоминание о священном безмолвии еще неясно указывает на монастырь как на пристанище страдающей души. В окончательной редакции исчезают даже глухие намеки подобного рода. Читатель, не знакомый с прототипической основой стихотворения, не смог бы догадаться, откуда героиня приходит искать утешение на кладбище, «где сосны древние задучиво шумят / Усопших поселян над мирными гробами» (Поэты 1971: 241).

Гораздо важнее для автора реликвии прошлого. В записи об уходе Варвары Михайловны из дома Тургенев говорил об «увядшем цветке», который «больше займет ее сердце, нежели меня все мои радости. В одном увядшем цветке больше для нее блаженства». Этот цветок, превратившийся в лист, попал в окончательный текст стихотворения:

Тебе ли радости в мирском шуму найти?

Один увядший лист несчастному милее,

Чем все блестящие весенние цветы.

И горесть сноснее в объятиях свободы!

Здесь с ним тебя ничто, ничто не разделит:

Здесь все тебе о нем лишь будет говорить

С улыбкой томною отцветшия Природы.

(Там же, 243)

Доходящая до логического предела поэтизация ностальгии, когда воспоминание о радости оказывается эмоционально глубже и значимеt самой радости, определяет жизнеощущение, воплощением которого стала для Тургенева фигура старшей из сестер Соковниных (анализ стихотворения см.: Вацуро 2002: 36–47). Конечно, подлинный характер переживаний Варвары Михайловны был автору совершенно неизвестен. Он представлял их себе в соответствии со знакомыми ему эмоциональными матрицами.

Из «Автобиографии игуменьи Серафимы» следует, что воспоминания также играли важную роль в принятом Варварой Михайловной решении, однако их воздействие на ее душу описано совсем по-другому. Братьям, приехавшим за ней в село Никольское, поначалу удалось убедить ее повременить с поступлением в монастырь и попробовать найти «успокоение» в подмосковной усадьбе. Однако в этом, почти идиллическом, карамзинском уединении именно память о прошлом оказалась для нее особенно нестерпимой. Ее мучило не столько отсутствие следов отца, сколько их изобилие:

Для меня было приятно наслаждаться в уединении одной природою и Творцом ея; но никак не могла побороть безмернаго уныния, которое обладало тогда моею душею от разных воспоминаний в том месте, которое было для нас самым приятнейшим обиталищем при жизни покойнаго нашего родителя. <…> Всякий предмет и всякий шаг мне там о нем напоминали. Пойду ли я прогуливаться, – тотчас представлялись моему взору прекрасные сады, разведенные собственными его стараниями, по которым он часто водил меня с собою и все учил меня, как называется какое дерево, как его прививают, как сохраняют его в зимнее время. Сяду ли за свой инструмент; но и тот, казалось мне, издавал плачевный тон без моего милого слушателя, который часто стоял за моим стулом и ободрял меня своими похвалами. Возьму ли свою удочку для ловитвы рыбы; но и с той скоро возвращусь назад, вспомнив, что уже некому принести моей добычи. Все такия прискорбныя воспоминания терзали мою душу, и я видела ясно, что мне невозможно было обрести спокойствия в сем горестном для меня месте (Серафима 1891: 845–846).

Короткая жизнь в имении окончательно убедила Варвару Михайловну в правильности сделанного выбора. За монастырскими стенами она стремилась найти не столько подходящее место для воспоминаний, сколько спасение от них.

Как сказано в «Автобиографии», устройством Варвары Михайловны в монастырь занимался ее дядя Федор Григорьевич Сухотин (его жена Анна Николаевна была сестрой покойного Михаила Николаевича Соковнина), а в Севский монастырь ее провожали его сын и дочь. На долю Федора Григорьевича выпала также обязанность известить о пострижении Варвары Михайловны ее мать.

8 мая Андрей Кайсаров описывал Тургеневу, находившемуся в Петербурге, свои впечатления от этой беседы. Андрей Сергеевич снова воспользовался подходящим случаем, чтобы излить негодование по поводу поведения Анны Федоровны и Прокоповича-Антонского:

Она переменила тотчас разговор, когда Сухотина отец объявил ей, что Вар<вара> Михай<ловна> постригается. Видно и болезнь не может истребить всей злости. <…> Кажется такою любящей, такой пламенной, а между тем ненавидит детей. За то весь этот пламень обращается на примирителя семейств. О чета несравненная! Дни четыре тому назад ездили они во Всесвятское и с ними Алексан<др> Ив<анович>. Всем подали пирогов и прочего, а устроителю всеобщего спокойствия преподобная жена преподнесла особо клюковки в стаканчике, да яблоко на ножичке. Что остается сказать после этого! Ничего, кроме восклицаний О! О! О! (50: 72–73)

Раньше в ответ на подобные ламентации друга Тургенев пытался осторожно защитить Анну Федоровну, но на этот раз он согласился с оценкой, данной ей Кайсарову, хотя и приберег главные инвективы для ее избранника:

Спасибо тебе за все уведомления. Нужели я еще слишком хорошо думал о фарисее? Но эти люди так малы, что нечего ими и заниматься. А горемышная чувствительность! Как я рад, что могу, если судьбе будет угодно, облегчить, может быть, ощастливить некогда судьбу бедных жертв холодности и проклятой сентиментальности. Вот, что иногда возвышает меня выше меня самого (840: 36 об.).

По мнению Ю. М. Лотмана, «бедная жертва» здесь – это Екатерина Михайловна, «холодность» – Анна Федоровна, а «проклятая сентиментальность» – Прокопович-Антонский (см.: Лотман 1997: 653). Логика обоих писем убеждает, что последнюю пару следует поменять местами – холодность должна сопутствовать «фарисею», а в проклятой сентиментальности Андрей Иванович упрекает «преподобную жену», которая кажется «любящей» и «пламенной». Однако в данном случае от перемены мест слагаемых сумма действительно не меняется. Важнее, что о «бедных жертвах» Тургенев пишет здесь в множественном числе, явно имея в виду двух сестер Соковниных. Исходя из сведений, полученных им от Кайсарова, пытаться осчастливить Варвару Михайловну было уже поздно, но Андрей Иванович явно надеялся, что, женившись на средней сестре, он сумеет освободить от семейного угнетения также и младшую. Он искал новую символическую модель чувства, которая позволила бы ему примириться с перспективой семейной жизни, и примерял на себя амплуа покровителя несчастных.

Союз, основанный не на романтической страсти, а на глубоком взаимопонимании и дружеском участии, был легитимирован в сентиментальной культуре все той же «Новой Элоизой». На этих основаниях строилась семья Юлии и Вольмара. Подобным же образом Юлия, умирая, надеялась устроить судьбы Сен-Пре, с которым так и не довелось соединиться ей самой, и Клары д’Орб. Много позже треугольник Сен-Пре, Юлии и Вольмара был с теми или иными вариациями воспроизведен в судьбе Жуковского. Его возлюбленная Маша Протасова, отчаявшись соединиться с любимым человеком, вышла замуж, во многом чтобы избавиться от невыносимой ситуации в семье, за благородного доктора Мойера, полностью посвященного в душевную историю своей невесты (см.: Киселева, Степанищева 2005: 75–76).

Андрей Иванович пытался вообразить себе нечто вроде семейной идиллии, описанной во второй части «Новой Элоизы». Приспособить эту символическую модель к его обстоятельствам было непросто. Если он представлял себя в будущих отношениях с Екатериной Михайловной в роли Вольмара, то та видела в нем своего Сен-Пре. В то же время в той мере, в какой сам Тургенев еще мог отождествлять себя с Сен-Пре, его Юлией в этом треугольнике оказывалась Анна Михайловна, к которой он продолжал испытывать безнадежные чувства.