Кроме того, ему было по-прежнему неясно, как вписывается во всю эту картину едва ли не главная страсть его жизни. Каковы бы ни были его сердечные и карьерные обстоятельства, сферой деятельности, где ему предстояло реализовать себя, оставалась литература. В том же письме Кайсарову, где он говорит о своих семейных планах, Тургенев сообщал, что закончил «Элегию» и что «всем она очень нравится» (840: 36 об.). Об этом он известил и Жуковского, с которым он поделился тайной мечтой, связанной с этим произведением:
Я кончил «Элегию». Что естьли бы напечатать ее в «Вестнике»? Но надобно сделать это так, чтобы Карам<зин> не сделал этого для меня и потому что, будучи знаком, совестно было бы отказать, а чтобы он сам захотел: а это, кажется, трудно и почти невозможно. Что ты думаешь? (ЖРК: 406)
Журнал «Вестник Европы», который начал выходить в том же 1802 году, сразу же стал, как и все начинания Карамзина, главным явлением русской литературной жизни. Андрей Иванович мог сколько угодно спорить с Николаем Михайловичем, критиковать его (см.: Вацуро 2002: 24–26), отодвигать в литературное прошлое, убеждать себя и других, что мог бы написать «с бóльшим жаром», но Карамзин оставался для него главным и безусловным авторитетом, признание которого должно было открыть ему дорогу в круг подлинных поэтов.
Екатерина Соковнина продемонстрировала тонкое понимание настроений возлюбленного, когда обратила его внимание на пассаж из «Писем русского путешественника» о любви и славе. Для Тургенева интимные чувства и литературная деятельность были неразрывны. В любви, дружбе и поэтическом творчестве должна была найти свою реализацию автоценность «прекрасной души», которую он почерпнул у Руссо и у «бурных гениев» немецкого Sturm und Drang.
Накануне отъезда в Вену Тургенев сетовал в письме Жуковскому, что «к великому, великому сожалению» не успел получить отправленный ему Мерзляковым критический разбор шиллеровской оды «К радости», и добавлял:
Но вообще, брат, не радость теперь чувство души моей: радость состоит в мечтательности, а мне кажется, теперь мечтать не о чем. Но зато другого роду радость: та что я жертвую своей радостью. Жертвую! Естьли бы я имел истинную чувствительность и доброту мог ли бы я сказать это? Но за что же мне обвинять себя, когда я сотворен так? <…>
Еще одно пожертвование мне остается, которое кажется мне всего труднее. Отказаться от литературы! Часто, очень часто убийственна для души моей мысль, что я имею в ней столько препятствий. Один раз отказаться, и все было бы сделано, но никак, ника не в силах (ЖРК: 400).
С утратой мечты о настоящей любви Тургенев лишился способности переживать радость, описанную его любимым поэтом, а душа, незнакомая с возвышенной радостью, считалась бесплодной и для поэзии. Вероятно, мысль о едином источнике поэтического вдохновения и любовной страсти побудила Тургенева сделать «поверенным» своей души Жуковского. Андрей Кайсаров, отношения с которым у Андрея Ивановича были более близкими, не входил в его «тройственный авторский союз» с Жуковским и Мерзляковым[128]. В этом союзе, как и позднее в деятельности Дружеского литературного общества, Тургенев был безусловным лидером. Когда Екатерина Соковнина писала ему, что «полагается не на обыкновенного человека» (ВЗ: 107), она выражала не только чувства влюбленной девушки, но и взгляды всего круга «прекрасных душ».
12 января 1801 года на первом заседании общества инициатор его создания Алексей Федорович Мерзляков, литератор, наделенный исключительно далекоидущими амбициями и, мягко говоря, не склонный к заниженной самооценке, уговаривал присутствовавших предусмотреть в уставе должность «первого члена»:
Нарушается ли равенство, если мы отдадим в сердцах наших преимущество одному из нас в усердии, в прилежании, в трудолюбии, в опытах? – Но что я сказал? – отдадим преимущество в сердцах наших! Мы уже отдали его, друзья мои, если мы друзья и если мы знаем друг друга! Мы это сделали уже неприметно против воли (618: 6).
Следует учесть, что Мерзляков был почти на четыре года старше Тургенева – разница довольно значительная в столь юном возрасте.
Тем не менее первенство, основанное на обаянии личности и силе характера и ума, отнюдь не означало превосходства литературного дара. Андрей Иванович был так предан поэзии, что не мог долго обманываться на этот счет. Чем глубже и интенсивнее становилось его общение с Жуковским, тем яснее он понимал, что соревноваться с другом на поэтическом поприще ему не под силу. Причину поражения в этом дружеском соперничестве он видел все в том же пороке – недостатке чувствительности своей души.
В конце декабря 1801 года, перечитывая «Новую Элоизу», Андрей Иванович наткнулся на «замечательное место о музыке», где говорилось, что впечатления от нее «или потрясают или оставляют равнодушными, но не бывают слабыми или посредственными». «Может быть, то же будет когда-нибудь со мной; или это может говорить только Сен-Пре», – задался он по этому поводу риторическим вопросом (ВЗ: 105). Ответ не заставил себя ждать – в тот же день Тургенев получил письма от Жуковского, и собственная реакция на эти письма повергла его в состояние глубочайшего отчаяния:
Как я дурен! О как я дурен! Он пишет мне о своих планах, о том, что он некогда сочинит; и я не радуюсь, я досадую, я завидую. Каких наслаждений я лишен! Радоваться в других! Радз<янка> бы прыгал от етова. Как я беден! Но разве я не наказан? – Представляю, что все это написано им и что я это читаю и с неудовольствием. Малая, низкая душа! <…> Ах! даже и ето говорю с ками-то равнодушием. Знаю, что я нещастлив и дурен; но не чувствую етова как должно. Естьли бы хоть слезы меня смягчили. Но ето равнодушие! Что делать мне? – А разве нет средств? Совсем отказаться от поэзии. Не в силах; и после етова тоже спокоен не буду. <…> О! Естьли бы самые ужасные нещастия сожгли во мне ето равнодушие (ВЗ: 106).
Символическая модель содружества творцов вступала в противоречие с концепцией вдохновенного гения. Если «прекрасные души» могли предаваться поэтическому творчеству совместно, обогащая друг друга, то гений был обречен на одиночество и мог быть окружен только холодными завистниками, уязвленными чужим дарованием.
Много позже культурное амплуа, которое примерял на себя Тургенев в отношениях с Жуковским, будет определять самоощущение многих поэтов, оказавшихся в непосредственном соприкосновении с Пушкиным, от Баратынского и Вяземского до Кюхельбекера и Языкова. Похоже, что лишь сам Василий Андреевич в силу то ли природного добродушия, то ли разности в возрасте, позволявшей ему занять отцовскую позицию по отношению к младшему собрату, оказался свободен от подобного рода переживаний.
В качестве образца человека, способного радоваться чужим свершениям, Андрей Иванович называет Семена Емельяновича Родзянко, их товарища по Дружескому литературному обществу. Приехав в Петербург, Андрей Иванович сначала поселился у Родзянко, но потом был вынужден съехать из-за бесконечных ссор. К этому времени уже начала проявляться мания преследования Семена Емельяновича, убежденного, что друзья специально стремятся его очернить и погубить. Тургенев пожаловался на это Кайсарову, сравнив Родзянко с Руссо (840: 51). Эта параллель вызвала гнев Кайсарова (50: 55), но была очень характерна для Андрея Ивановича, усматривавшего связь между особо развитой чувствительностью и душевным расстройством.
Тургенев написал в дневнике, что завидует «помешательству» Варвары Соковниной, позволявшему ей так остро чувствовать тоску по отцу, и «Дьяконову безумному» (271: 71 об.), который мог бы сострадать Варваре Михайловне глубже, чем сам Тургенев. Иван Андреевич Дьяконов был соучеником Андрея Ивановича по Московскому университету. Воспоминания о нем оставил самарский литератор Иван Алексеевич Второв, разговаривавший с ним 5 мая 1801 года через решетку московского дома сумасшедших. По словам Второва, несчастный молодой человек рассказал ему и его спутницам,
что он безвинно посажен в дом сумасшедших, где в жестокие морозы купали его холодной водой, тирански мучали его прикладываньем шпанских мух и пр.; жаловался на полицеймейстера Эртеля, на директора университетского И. П. Тургенева за то, что не защитили его, превозносил похвалами Андрея Ивановича. И все это говорил с таким чувством, с таким красноречием что всех нас растрогал до слез. Ежели он поврежден в уме, то слишком виден ум и острота. Все заключали что он не безумный, но я оставался под сомнением и после узнал его историю от А. И. Тургенева. Он был из лучших учеников университета и, быв учителем в каком-то частном доме, действительно помешался в уме (Де Пуле 1875: 129–130).
Тургенев хорошо знал Дьяконова и его историю. Для того чтобы испытывать зависть к страданиям безумца, вызывающим в памяти сегодняшнего читателя «Записки сумасшедшего», надо было не только быть уверенным, что душевная болезнь является признаком гениальности, но и готовым пожертвовать ради гениальности собственным рассудком.
В конце января 1802 года Андрей Иванович посетил в Петербурге концерт итальянской певицы Маржолетти, на котором присутствовал знаменитый скрипач-виртуоз и композитор Антон Фердинанд Диц (Тиц). По ходившим вокруг него легендам, он уехал из родного Нюрнберга в Вену из-за несчастной любви, пользовался покровительством Глюка и обучил блестяще играть на скрипке наследника престола (в 1802 году уже императора) Александра Павловича.
В конце 1790-х годов Диц, как писал его биограф, «со всей пылкостью молодости» полюбил женщину, которая была для него недоступна. «Нещастная страсть довершила в нем расстройство всех умственных способностей и он, наконец, совершенно помешался» (Мельгунов 1842: 13–14)[129]. То ли в силу болезни, то ли дав обет молчания, музыкант вообще перестал разговаривать с кем-либо, но при этом не прекращал выступать с концертами. Ему посвящали стихи Дмитриев (Дмитриев 1967: 334) и Державин, писавший, что скрипача вдохновляют «вкуса Бог, безмолвье и любовь» (Державин 1866: 375).