Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века — страница 74 из 104

По-видимому, Андрею Ивановичу не довелось самому услышать игру Дица, но даже простая встреча с музыкантом стала для него глубоким потрясением:

Видел сумасшедшего Дица! Сумасшедшего! Что такое сумасшествие! Может быть, сумасшествие человека делает торжество артиста. Что ж ето? Разберите, психологи! Это достойно, очень достойно внимания! Нет, можно ли сметь называть ето сумасшествием, когда от тех же причин, вероятно, он величайший человек в музыке. Его сумасшествие есть созерцание совершенства гармонии, его сумасшествие выше ума умных, разсудительных людей. Я рад, что здесь заметил эту мысль, буду на ней останавливаться (ВЗ: 118).

Концепция поэтического безумия, позволяющего творцу созерцать божественную гармонию, была хорошо знакома Тургеневу. Еще в конце августа 1800 года он выписал в дневник строфу XV песни XVI «Освобожденного Иерусалима» Тассо по-итальянски[130] и добавил: «Это написал тот поэт, которого с таким искусством, с такою тонкостию изобразил автор „Вертера“. Прекрасные стихи» (271: 65 об.). Торквато Тассо, выведенный на сцену в одноименной трагедии Гете, терзается от ощущения бесконечной враждебности мира, подозревая самых близких людей в коварстве и интригах. Драма его безумия оказывается тем нагляднее, что все окружающие ценят его дар и искренне пытаются облегчить его страдания. Одной из причин помешательства поэта, как у скрипача Дица, становится страсть к «предмету, который был для него недоступен» – сестре герцога Феррарского Леоноре д’Эсте. В душе Леонора отвечает поэту взаимностью, но не может открыть своего чувства, из-за чего выглядит в его глазах обманщицей и соблазнительницей.

Душевная болезнь Тассо оказывается признаком поэтического гения – Тургенева восхищает «искусство» и «тонкость», с которыми Гете сумел донести эту связь до читателя. Эти мысли приходят ему в голову по ходу чтения Вертера, чья любовь к Шарлотте приводит его к состоянию близкому к помешательству. Как и Вертер, Торквато Тассо у Гете поплатился душевным здоровьем и жизнью за один поцелуй возлюбленной, но в нем и состояло высшее блаженство, доступное избранной душе.

Андрей Иванович выстроил пантеон героев, наделенных особой чувствительностью и сошедших с ума от любви. Туда на равных правах вошли люди, которых он знал лично, его любимые поэты и литературные герои: от девушки в доме сумасшедших в Ревеле до Антона Дица и Торквато Тассо. В этой перспективе понятно, почему он считал свои отношения с Екатериной Михайловной несовместимыми с поэтическим творчеством. Неспособность ответить на чувства влюбленной девушки и зависть к дарованию Жуковского были для него проявлениями холодности его души, а готовность жениться, не испытывая страсти, только усугубляла эту самооценку.

Вернувшись в Петербург, Тургенев подвел в дневнике эмоциональные итоги своей поездки:

В один месяц съездил я в Вену. На дороге, будучи один, часто размышлял я, представляя себе семейственную жизнь, круг, состоящий из В<арвары> М<ихайловны>, К<атерины> М<ихайловны> и А<нны> М<ихайловны>, и мне это мало по малу больше начинало нравиться. Но все еще не равняется с другими представлениями. Иногда я мог concevoir [представлять себе (фр.)] радости и счастье отца, сравнивая любовь к детям с любовью, которую я теперь имею к моим маленьким братьям[131]. Но все я большею приятностью думаю о К<атерине> М<ихайловне> и радуюсь ее любовью. Только все думаю, что нельзя будет с такими живыми чувствами заниматься литературой и поэзией. <…>

К чему теперь главные стремления моего духа? Быть известным в литературе! Не всегда это стремление приятно меня занимает. Кажется, что оно никогда не оставит меня; но тогда бы я умер духом и более бы во мне было сходства с д.. (ВЗ: 119).

Нежная дружба со старшей и младшей сестрами придавала «бóльшую приятность» мыслям Андрея Ивановича о грядущем союзе со средней. Он продолжал надеяться на то, что Варвара Михайловна вернется в семью, когда узнает, что у нее есть дом, где вместо конфликтов и угнетения ее ждет cентиментальная идиллия, а чтение писем Анны Михайловны по-прежнему доставляло ему «самые счастливые минуты» (ВЗ: 123). В апреле, вероятно узнав о том, что Варвара Михайловна постриглась в монахини и уже никогда не войдет в круг его «семейственной жизни», Тургенев отправил Анне Михайловне письмо, посвященное судьбе ее старшей сестры, а получив ответ, с восторгом записал в дневнике: «Милая ангельская душа. Можно ли не любить ее?» (272: 48; ср.: ВЗ: 125).

Внутреннее примирение с перспективой семейной жизни одновременно радовало и пугало Андрея Ивановича. Его беспокоило, что тихие радости домашнего очага заглушат поэтическое призвание, составлявшее для него главный смысл существования. Поэзия ассоциировалась у него не с переживаниями, которые могла вызывать самая трогательная семейная идиллия, но с бурными страстями и пламенной и, желательно, несчастной любовью. Он настолько остро чувствовал конфликт этих символических моделей, что запрещал себе воображать их и проецировать в будущее.

Вот кажется хорошее правило и нужное для моего щастия. О любезнейшем для нас предмете мы должны только думать, когда им занимаемся; никогда не мечтать о нем вперед, а лучше, когда не им заняты, думать о чем-нибудь другом. <…> Для меня это литература и связь с К<атериной> М<ихайловной>. От сей минуты воздержусь мечтать о них вперед, –

записал он в дневнике 29 апреля (ВЗ: 126). Тургенев говорит здесь о двух «любезнейших» для него предметах, но Екатерина Михайловна была далеко и не слишком волновала его воображение. Самым главным делом и критерием значимости собственной личности оставалась для него поэзия. Отказаться от нее значило «умереть духом» и приобрести «сходство с д<ерьмом>». Он отталкивал от себя мысли об обязательствах перед девушкой, чтобы они не мешали ему предаваться творчеству.

Вернувшись из Вены, Тургенев еще застал в Петербурге родителей, брата и Андрея Кайсарова, которые оставались в столице до пасхального воскресенья, приходившегося на 20 апреля. После их отъезда с Андреем Ивановичем «сделалась благоприятная перемена». Он вновь «принимается за свои упражнения и чем больше трудится, тем больше находит удовольствия» (Там же, 125). Ни раньше, ни позже он не работал с такой интенсивностью. За неделю он завершил «Элегию», параллельно начав прозаический перевод шекспировского «Макбета», и примерно за три недели начерно перевел всю трагедию.

Как следует из письма Андрея Кайсарова, на следующий день после возвращения в Москву «Александр Иванович поехал к Соковниным» (50: 134). Тургенев-младший сразу же поспешил увидеть и попытаться утешить Анну Михайловну. Еще в феврале он писал из Петербурга Жуковскому:

А<нна> М<ихайловна>, кажется не очень весела; ах, брат, как мне жаль ее; но что ж делать, она должна находить утешение в своем добром и невинном сердце. Я бы отдал всю радость, все удовольствия жизни моей, и настоящие, если есть, и будущие, только чтобы она была спокойнее и довольнее своей судьбою (РГАЛИ. Ф. 198. Оп. 1. № 115. Л. 21–22 об.).

Кайсаров был всецело занят личными делами своего друга и тезки и по-прежнему оставался убежден, что тот тоскует в разлуке с невестой:

Верно будут о тебе разговоры. Желал бы теперь вкрасться в мысли К<атерины> М<ихайловны> и узнать, что она об тебе думает, чтоб описать тебе это и следовательно поразвеселить тебя. Право, я бы не поверил глазам своим, когда бы увидел тебя женатаго на ней, так мне этаго хочется! Не знаю, ребячусь ли я, только мне и мысль эта так приятна, что я прыгаю, когда замечтаюсь слишком об ней. А маленькие Андреичи! Славно! Я был бы их пестуном. Вижу, что ты хочешь сказать мне дурака; но я не сержусь и все останусь в этих мыслях. Ознакомься и ты с этою мыслию она и тебе понравится; По крайней мере я от нее в восхищении (50: 134–134 об.).

Против ожиданий Андрей Иванович совсем не захотел сказать Кайсарову «дурака». Он отвечал, что хотел бы «осчастливить некогда судьбу бедных жертв», то есть подтверждал свое намерение жениться на Екатерине Михайловне. В этом, впрочем, не было ничего нового. Куда неожиданнее была запись, сделанная им в дневнике 5 мая:

Теперь вдруг пришел я в какой-то восторг, вздумав о К<атерине> М<ихайловне>! Вдруг бы желал написать страстные, нежные стихи! Для чего не петь мне любви моей в ети щастливые минуты? Может быть, я сам не зная, люблю ее (ВЗ: 127).

Это переживание явно выбивается из эмоциональных матриц, которыми Тургенев жил все предшествующие годы. И Сен-Пре, и Карл Моор, и Вертер, и Торквато Тассо всегда точно знали, кого они любят. Однако вероятно, что этот поворот душевной жизни Андрея Ивановича был связан с его новым литературным замыслом, ставшим для него проверкой подлинности его поэтического дара и чувствительности его сердца.

16 апреля, еще до отъезда из Петербурга его родных и Кайсарова, Андрей Иванович записывает, что вчера ему пришла «мысль переводить опять ”Eloisa to Abelard“ и опять с прежним жаром, как будто прошлого году!» (Там же, 125). За месяц он еще дважды упоминает в дневнике об идее взяться за перевод знаменитой эпистолы Александра Поупа (Там же, 127, 128) и сообщает Жуковскому, что, закончив «Элегию» и «Макбета», на следующей неделе берется за «Элоизу» (ЖРК: 407, 408). Однако необходимость вновь отправляться в Вену заставила его отложить эту работу.

Испытание

Статус Тургенева в Вене был неопределенным. С одной стороны, он ждал оказии, чтобы снова отправиться с дипломатической почтой в Петербург в качестве курьера. С другой, в ожидании такого распоряжения он должен был исполнять разнообразные переводческие и канцелярские поручения, не получая за это жалованья, – выражаясь современным языком, можно сказать, что он был прикомандирован к посольству на правах интерна. Андрей Иванович не мог сколько-нибудь осмысленно планировать собственную карьеру и постоянно примеривал к себе венскую жизнь, размышляя, подходит ли она ему и где ему по-настоящему хотелось бы быть.