Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века — страница 78 из 104

«Два écoulements» за ночь действительно были не шуткой. Но пока в Петербурге находились его отец и брат, Андрею Ивановичу, по-видимому, приходилось воздерживаться. С их отъездом и окончанием Великого поста он решил беспокоившую его проблему уже известным ему способом и снова «уклонился от пути целомудрия». 25 апреля он оставил в дневнике запись на эту тему:

Сегодни заходил в 444 №. Вместо уныния нашел спокойную женщину, которая говорит о своих обстоятельствах, как будто бы не пришла пешком из Риги с младенцем; как будто бы не родила здесь другого и как будто живет не в углу темном и нечистом, шириной аршина два и длиной тоже самчетверт. Неужли это великодушие? Или только нечувствительность и привычка к такому состоянию? (Там же, 125)

Визит пылкого молодого человека к проститутке стал одним из постоянных сюжетов русских писателей от Гоголя до Бабеля. Однако в эмоциональном репертуаре Тургенева еще не было подходящих матриц, чтобы вжиться в эту коллизию, и его воображения хватило лишь на то, чтобы задаться вопросом о природе загадочного для него психологического феномена.

Сен-Пре, попав в аналогичную ситуацию, каялся и оправдывался перед Юлией, возмущаясь «грубым бесстыдством тварей», вовлекших его в порок, а та извинила возлюбленного из-за его «чистосердечного и быстрого признания», но в то же время предостерегала, что «если какая-либо случайная ошибка повторяется, – значит, это не случайная ошибка» (Руссо 1961 I: 246, 253). После своего первого падения Андрей Иванович тоже каялся, давал обеты целомудрия и просил Бога избавить его от последствий. Эти переживания исключали любую возможность заинтересоваться чувствами соучастницы прегрешения, которая вообще не упомянута на страницах дневника, в ту пору куда более подробного. На этот раз он выходит за пределы руссоистских «кодировок» и «оценок», но очевидным образом не знает других.

«Пришедши домой» из номера 444, Андрей Иванович «получил письмо» Анны Михайловны о Варваре Михайловне и, прочитав его, принялся за «Элегию» (см.: ВЗ: 125). В отличие от Сен-Пре он не собирался рассказывать о своем новом сексуальном опыте сестрам Соковниным и, судя по всему, не испытывал по этому поводу угрызений совести. Через пять дней он с воодушевлением записал в дневнике, что «прошедшую ночь просидел до рассвета за „Элегией“», собирается переводить «Макбета» и «идти в № 444» (см.: ВЗ: 126).

Горький опыт научил его осторожности. 4 мая Андрей Иванович говорил о своей болезни с доктором Мудровым, находившимся в Петербурге. Его новые прегрешения не имели таких печальных следствий, как предыдущие, но Мудров обнаружил у него «остатки» старого заболевания, чем привел Тургенева «в тяжкое недоумение» (272: 50 об.; ср.: ВЗ: 127). На следующий день Андрей Иванович снова «послал за декоктом» и сделал в дневнике запись о восторге, в который внезапно привели его мысли о Екатерине Михайловне. Сферы возвышенных чувств и сексуальных влечений строились теперь для него на основании совершенно различных эмоциональных матриц, уже почти не мешавших друг другу. Восемь венских месяцев вновь поставили его перед нелегкими вопросами о соотношении и взаимозависимости двух этих типов переживаний.

Вена, в которую приехал Тургенев в 1802 году, была столицей европейской аристократии. В своем первом письме московским друзьям он сообщает, что оказался «dans la foule de tout le beau-monde de l’Europe» [«в самой гуще высшего света Европы» (фр.)] (ЖРК: 611). Имперский двор Габсбургов всегда притягивал к себе высшие слои дворянства, но после Французской революции туда хлынули эмигранты сначала из Франции, а потом и из других государств, включая многочисленных членов королевских семей и их придворных, министров и дипломатов (см.: Goodsey 2005). В начале XIX века Вена стала последним пристанищем ancien régime, уже разрушенного на его родине.

В 1783 году Михаил Никитич Муравьев, еще не ставший учителем великих князей и не женившийся на Екатерине Федоровне, писал в «Послании А. М. Брянчанинову о легком стихотворстве»:

Я зачал было вдруг два разные пути,

Во расстоянии идущие далеком:

Хотел способности в себе я запасти,

Чтоб стихотворцем быть и светским человеком.

Муравьев мечтал пересадить на русскую почву традицию французской poésie fugitive, галантного стихотворства, связанного с высокой придворной культурой. По собственному признанию, он не преуспел ни на той ни на другой стезе, оставшись не знающим «ни аза» учеником в свете и автором, который «забыл искусство петь», – в словесности. Если Франция породила блистательную плеяду легких стихотворцев от Вольтера до Дорá (см.: Masson 2012), то «баричам», «произведеньями хотящим удостоить российския поэзии зарю», приходилось труднее. Как сокрушался Муравьев,

…в сем воздухе отягощенном сером

Не можно стать Буфлером[138],

Не можно красоты быть сладостным певцом

И вместе ревностным ее же кавалером.

(Муравьев 1957: 218–220)

Служебные и семейные заботы отвлекли Михаила Никитича от этих проблем. Куртуазная культура осталась для него в значительной степени книжным впечатлением. Для его друга и однокашника Ивана Петровича Тургенева эта культура и вовсе всегда была враждебной, и он неизменно остерегал от нее сына. Тому же юного Андрея Ивановича учили и такие непримиримые критики великосветских обычаев и норм поведения, как Руссо и Шиллер. Теперь воспитанник московских розенкрейцеров и европейских радикалов оказался в самом центре мира аристократии в пору его прощального цветения.

Периферию этого мира Тургенев мог увидеть и в Петербурге, но среда, в которой он там вращался, была слишком далека от высшего общества. Теперь у него появились идеальные чичероне. При русском посольстве в Вене служили его бывшие товарищи по московскому Архиву Коллегии иностранных дел Константин Яковлевич Булгаков и Григорий Иванович Гагарин. Оба они были годом младше Андрея Ивановича, но, в отличие от него, уже успели стать настоящими светскими львами.

В наставлении, данном Сен-Пре после его покаянного признания, Юлия советовала ему не «становиться на приятельскую ногу с молодыми ветрогонами, которые, попав в общество людей глубокомысленных, стараются совратить их, а отнюдь не подражать им» (Руссо 1961 I: 248). В венской миссии Андрей Иванович попал в опасную компанию.

Григорий Гагарин десятилетием позже покорил сердце фаворитки Александра I Марии Антоновны Нарышкиной, за что взбешенный император отставил его от службы (см.: Головкин 2003: 289). Гагарину было с кого брать пример. Русского посла в Вене Андрея Кирилловича Разумовского в юности выслали из Петербурга за любовную связь с великой княгиней Натальей Алексеевной, первой женой Павла I. В столице Габсбургов Разумовский вел самый блистательный образ жизни и стал патроном многих венских музыкантов (см.: Васильчиков 1882: 551–557).

Константин Булгаков тоже имел репутацию покорителя сердец. «В Булгакова влюбляются и бляди, и честные женщины; его мы зовем султаном Саладином, потому что он родился в Турции», – рассказывал Андрей Иванович Кайсарову (840: 35). В Вене Булгаков, следуя кодексу великосветского повесы, бурно ухаживал за балеринами, в частности, как явствует из письма, которое Тургенев послал ему в марте следующего года из Петербурга, у него был роман то ли с женой, то ли с сестрой главного балетмейстера императорского театра Сальваторе Вигано[139].

13/25 сентября, в тот же день, в который была сделана первая запись о переводе «Элоизы», Тургенев заметил в дневнике:

Сегодни был в театре. Видел плохой дебют Mdlle de la Contes и прекрасной pas de deux Вигано с женою. Последняя оживила для меня картину сладострастия, которая есть у Гагарина. Какое удивительное сходство (1239: 9 об.).

Вигано и его жена Мария Медина, выступавшие после не понравившейся Тургеневу комической оперы «Деревенский парикмахер» («Dorfbarbier») Иоганна Батиста Шенка и Йозефа Вайдмана (см.: Hadamowsky 1966: 30), были звездами европейского балета и пользовались в Вене фантастической популярностью. В па-де-де, который был их коронным номером (см.: Winter 1974: 185–186), Мария Медина выходила на сцену почти обнаженной, в полупрозрачной тунике. Современники сравнивали ее танец с античными статуями и барельефами (см.: Красовская 2009: 130).


Па-де-де Сальваторе и Марии Вигано. Гравюра с рисунка И. Г. Шадова (1797)


О потрясшем его эротизме этого танца Тургенев написал в предпоследнем письме второго венского журнала:

Был в театре и видел, друзья мои! Вигано, которая танцовала pas de deux с своим мужем. Не знаю, видал ли я что-нибудь прелестнее. Большие, черные, огненныя глаза темнели от сладострастия и готовы были закрыться, лицо ее горело; в каждом движении легкость зефира и прелесть, какой описать невозможно. Я не видал живейшаго образа сладострастия. Когда она исчезла с театра, мне противно было видеть других танцовщиков. Я и прежде видал ее, но она никогда такова не бывала.

Сегодни я отправил к вам небольшое письмецо чрез Петербург с курьером. Вы увидите, может быть, эстамп, который представляет Богиню Volupté. Если прибавите к ней живейшие краски человеческого тела, разгоряченнаго несколько движением, то будете иметь понятие о Madame Vigano, как она была нынче (1240: 26–27).

Неизвестно ни какую «картину сладострастия» Тургенев видел у Гагарина, ни что за эстамп он послал московским друзьям, ни как они отреагировали на подобный подарок. Андрей Иванович был так захвачен завязавшимися у него отношениями с Булгаковым и Гагариным, что называл его «наш триумвират» (Тургенев 1939: 51)[140], подобно тому как прежде мечтал учредить тройственный союз поэтов с Жуковским и Мерзляковым.