Adieu mon cher petit Boulgakoff, le notre s’entend, jusqu’à présent, je vous donne en adieu 90 chiquenaudes, 39 soufflets, 60 coup de poing et un b… (baiser. – А.З.) pour guérir tous cela.
La Barone de Montailleur, répudié par Brizzi, abandonné par Frédéric Guillaume [Господину Констан…тину Булгакову, своему, моему и, в особенности, нашему. Я полагаю, что мы на достаточно дружеской ноге, чтобы я могла тоже засвидетельствовать вам свою радость по поводу приезда вашего брата, о котором вы нам столько рассказывали. Если к<няжн>а задумает его захватить, я разрешу вам возместить убыток со мной. Представьте себе, что безумное создание захотело подняться с постели и бежать в 3 короны искать на свою голову горячку. Удовольствие увидеть вас в счастливый момент могло бы взять верх даже над моей репутацией, но мои дружеские чувства к (одно слово в углу листа утрачено. – А.З.) дали мне причину все <одолеть?>. Здесь по глупости отослали Анштета, если он случайно у вас, отправьте его снова к нам, провожатая на спектакле, вы ее легко найдете по моему билету. Прощайте, мой маленький Булгаков, наш, разумеется до сих пор, посылаю вам на прощание 90 щелчков, 39 пощечин, 60 ударов кулаком и один п… (поцелуй. – А.З.), чтобы все это излечить. Баронесса де Монтайор, отвергнутая Брицци, оставленная Фридрихом-Вильгельмом (фр.)] (ОР РГБ. Карт. 110. Ед. хр. 2. Л. 1–2 об.).
Андрей Иванович здесь не упоминается, но количество совпадений между обстоятельствами, известными из его дневников и писем, и содержанием этой записки исключительно велико. Из нее явствует, что баронесса де Монтайор была своим человеком в кругу молодых российских дипломатов. Помимо адресата, она хорошо знала Ивана Осиповича Анштета, советника русского посольства, начальника и приятеля Булгакова и Тургенева (см.: 1239: 7).
Приглашение прийти в гостиницу «Три короны» (на ее месте сейчас находится отель с тем же названием), ответом на которое служит записка, показывает, что баронессе, невзирая на репутационные издержки, уже доводилось навещать молодых людей (ср.: «Сейчас пошла отсюда Фанни»). Их общение каким-то образом связано и с театром, где адресаты должны были разыскать приятельницу или служанку отправительницы. Антонио Брицци, упомянутый в записке, был ведущим тенором венской императорской оперы (см.: Rice 2003: 168)[145]. Именно в театре Булгаков и Тургенев познакомились с «тирольской красавицей».
Записка, при всей ее вызывающей игривости, вряд ли могла быть написана возлюбленной адресата. Баронесса только предполагает, что она на «достаточно дружеской ноге» с Константином Яковлевичем, чтобы обратиться к нему с подобным посланием, а назвав его «мой Булгаков», дважды поправляется и прибегает к формулировкам «наш в особенности» («notre par excellence») и «наш, само собой разумеется» («notre, s’entend»), лукаво добавляя, что ее адресат был «нашим» «до сих пор». Если вспомнить, что Тургенев ревновал Фанни к другу, то записка идеально вписывается в этот рисунок отношений. К тому же Андрей Иванович ранее «насчитал» в отправленном ему письме «3000…». Очевидно, что ему приходилось складывать цифры, разбросанные по тексту. В приведенной записке использован тот же прием, причем слово b
И, наконец, записку несложно датировать. Александр Булгаков приехал в Вену 21 декабря по старому стилю. Тургенев в этот день написал в дневнике: «Сегодни ввечеру, пришедши от Тир<ольши> (которая par paranthѐse [в скобках (фр.)] опять больна), нахожу дома Александра Булгакова. Очень ему обрадовался» (1239: 45 об.). Ранее Андрей Иванович писал Кайсарову о «горячке» Фанни. Именно на «горячку» ссылается баронесса, объясняя, почему она не может присоединиться к дружеской компании.
Род баронов де Монтайор происходил из Савойи и не был особенно знатным. В начале XIX века этот титул носил Пьер-Клеман Фонсет, который был внуком торговца тканями и кожами, – первым в семье дворянство получил его отец (cм.: Nicolas 1978 II: 906–909). Как это часто бывало в подобных случаях, Фонсет де Монтайор были очень богаты, что, возможно, и позволило Пьеру-Клеману породниться с настоящей аристократией – его жена происходила из старинного итальянского рода де Ру, или Руффо (Foras 1992: 404). В 1792 году, когда Савойю заняла революционная французская армия, де Монтайоры вынуждены были эмигрировать, предварительно вывезя свое немалое состояние, – по словам одного из современников, Пьер-Клеман переправил в Женеву «все богатство королевства» (Nicolas 1978 II: 826).
По-видимому, Мари Жозефин ди Руффо была хороша собой. Когда-то она очаровывала Уильяма Бекфорда и Ксавье де Местра (см.: Mowl 2013: 58; Barthelet 2005: 97), но это были дела давно минувших дней. В 1802 году супруге барона было за пятьдесят, и она успела родить к этому времени шестерых детей. Кроме того, ни одна из частей ее двойного имени не имеет сокращенной формы Фанни.
Имя Фанни носила ее старшая дочь Мари Жозефин Франсуаз, которой в это время было двадцать девять. По распространенной в дворянских семьях практике первая часть имени новорожденной сохраняла память о матери, а в повседневной жизни использовалась последняя. Ее младшую сестру звалиМари Жозефин Клодин. Франсуаз с 1797 года была замужем за графом Антонио Суардо ди Бергамо, и у нее был трехлетний сын Джакомо Клементе (Foras 1992: 404). Род Суардо, как и Руффо, принадлежал к числу самых древних в итальянских королевствах (Spreti 1932 V: 852–867; Ibid., VI: 506–509)[146].
Трудно сказать, почему старшая дочь барона представлялась и подписывалась титулом отца, а не мужа. В этой среде такие прецеденты бывали. Так, в частности, родственники велели поступить Цецилии, героине романа Фанни Берни, который пятью годами раньше купил в Москве Михаил Никитич Муравьев. Во всяком случае, в домовладельческой книге города Бергамо 1840 года сын баронессы записан как наследник «di Antonio e di Giuseppe Francet de Montailleur» (Ibid., VI: 507).
Как и подобало настоящему аристократу, Антонио Суардо с пониманием относился к увлечениям жены. У ее кавалера это, впрочем, не вызывало ни малейшей благодарности. Великосветский роман, протекающий с благословения мужа, решительно не соответствовал его представлениям о подлинной, пусть даже и греховной страсти. 21 ноября Тургенев сделал в дневнике запись, свидетельствовавшую о глубоком недовольстве характером отношений с новой возлюбленной:
Сам муж позвал меня к жене своей. Как я был сначала рад, что у ней могу быть свободно! Но там я не был весел и был бы, вероятно, веселее, если бы совсем не ходил. Теперь неудовольствие на себя самого в душе моей, malaise и все неприятное. Когда вспомню, о чем говорил с Тир<ольшей>, то все неприятное еще умножается. Пустота и холодность души, самолюбие, эгоизм, сжимающий сердце, досада на себя. – А как наперед всему етому радовался! (1239: 40)
Вновь, как и во время своего эпистолярного романа с Екатериной Соковниной, Андрею Ивановичу приходилось упрекать себя в «пустоте и холодности души», «эгоизме, сжимающем сердце». Упреки такого рода ему доводилось слышать и от баронессы. 27 ноября, по горячим следам очередного разговора с ней, он делает новую отчаянную запись в дневнике:
Спустя с полчаса
Есть ли б мог я хоть плакать в такие минуты! Творец! Зачем закрыты во мне сии источники слез; ты мог меня сделать способнее к щастию, зачем же ета бесчувственность, ета тягостная холодность души? Радость! Радость! Когда ты посещаешь нас для того только, чтобы сказать нам: через час, через полчаса, через минуту вы будете не рады жизни своей и душа ваша, исполненная восторгом, опустеет, ослабеет под бременем скуки и бездействия (Там же, 40–40 об.).
Эти самообвинения продолжались и на следующий день:
После того, что я слышал вчера, после того, что ето в самом деле правда, могу ли я и надеяться быть щастливым? Но опять забудусь, опять буду радоваться жизнию, опять все пойдет по старому. О, творец! Творец! Но я преступник, призывая тебя.
Dieses Herz ist nun todt, aus ihm fließen keine Entzückungen mehr, und meine Sinnen, die nicht mehr erquickenden Thränen gelabt werden, ziehen ängstlich meine Stirn zusammen [А теперь мое сердце умерло! Оно больше не источает восторгов, глаза мои сухи, чувства не омыты отрадными слезами, и потому тревожно хмурится чело (нем.; пер. Н. Касаткиной)] (Там же, 40–40 об.).
Последний фрагмент представляет собой цитату из письма от 3 ноября из второй части «Страданий юного Вертера», приведенную по памяти с небольшими выпусками и неточностями. Тургенев несколько раз цитировал в дневниках это письмо, открывающееся признанием героя, что он «часто ложится в постель с желанием, а порой и с надеждой никогда не проснуться» (Гете 1978: 78). Любовная интрига, начатая, чтобы сменить поведенческую модель и эмоциональные матрицы, возвращала его к проверенным образцам.
К конце его пребывания в Вене мысли о смерти все чаще появляются в дневниках и письмах Тургенева. 31 декабря, накануне русского Нового года, он писал Жуковскому:
Душа моя в сии минуты исполнена горести, и я не рад своему существованию. О, как спокойно ничтожество и как иногда не желать его! Брат! Все прошедшее, давное и недавное, смешалось вместе в голове моей и живо мне представилось. Тронутая душа моя стремится в него, о, как оно интересно со всеми своими радостями и горестями, с тем временем и теми днями, которые видели меня младенцем! Тихие, блаженные дни! Укройте меня от настоящего и от будущего. Вас нет, вас и никогда не будет (ЖРК: 418).