Андрей Иванович стремился сориентировать географию своих перемещений в сходной системе координат, притом что его обстоятельства были совершенно иными. Только его идеализированное детство, прошедшее в усадебных пейзажах Тургенева и Савинского, естественным образом соотносилось с юностью Вертера. В то же время Москва в равной степени была связана для него и с памятью о дружбе и поэтических восторгах, и о романе с Екатериной Соковниной, столь отличном от отношений, связывавших Вертера и Шарлотту.
Тургеневу предстояло получить чин, штатную должность и начать настоящую служебную карьеру. Петербург становится для него местом светской суеты, угнетающей и омрачающей его душу. Он был вынужден искать протекции в Коллегии иностранных дел, наносить мучительные для него визиты знаменитой княгине Наталье Петровне Голицыной, не хотевшей его принимать, и обедать у начальника канцелярии коллегии Ивана Андреевича Вейдемейера. Не менее обременительными были и семейные обязанности – в Петербурге жила его тетка Варвара Сергеевна Путятина с мужем и многочисленными детьми. Посещение родственников было частью тягостного ритуала повседневной жизни Андрея Ивановича.
Сложности с получением места и производством в чин были тем тяжелее для Тургенева, что их фоном были повторявшиеся едва ли не в каждом письме упреки матери, подозревавшей, что он не прикладывает достаточных стараний для получения должности. Андрею Ивановичу приходилось оправдываться, ссылаться на неблагоприятные обстоятельства и убеждать родителей, что именно их неудовольствие служит главным источником его огорчений. В одном из писем он даже ссылается на ответ канцлера Воронцова хлопотавшему за него Лопухину. По словам Андрея Ивановича, Воронцов удивлялся, «как могут нынче молодые люди так сильно желать чинов» (2695–2698: 84 об.). Такого рода упреки уязвляли Тургенева, по-вертеровски презиравшего карьерную суету. С другой стороны, его риторическая стратегия только подтверждала опасения домашних, что сам Андрей Иванович недостаточно ревностно относится к своим служебным перспективам (Там же, 20, 49, 78 об., 110 об. и др.).
Тургенев ничего больше не пишет в дневнике о Тирольше. Справки о ней он наводил в письмах Булгакову и Гагарину. Две из трех приведенных записей о Вене относятся к 17 февраля и 12 марта, а два из писем тамошним друзьям написаны соответственно 18 февраля и 13 марта. Перед тем как браться за них, Андрей Иванович перечитывал венский дневник.
Письма друзьям также проникнуты ностальгией по Вене, но ее эмоциональный состав совсем иной, чем в дневнике. Больше всего здесь воспоминаний об удовольствиях светской жизни. Интересуясь, как поживают знакомые ему балерины и певицы, он спрашивал своего собеседника: «Что Вильгельмина, Каролина, Митродора, Нимфодора и Шмальц и проч. Что сестра Madame Dupas? Поклонитесь, ей, братцы, особо» (ОР РГБ. Ф. 41. Карт. 138. Ед. хр. 11. Л. 2). Упоминание в этом ряду Митродоры и Нимфодоры было явной отсылкой к «Федулу с детьми», свидетельствовавшей, что смысл этой комической оперы был понятен бывшему поклоннику Елизаветы Сандуновой и его адресатам.
Шутливому перечню театральных знакомых предшествует небрежный вопрос: «Что Фанни?» «Особых» поклонов ей Тургенев не передавал. Во втором письме он просит сообщить ему о «Тир<ольше>», от которой он «не получил еще обещанного письма», а третье заканчивается вопросом: «Что делает my love?» (Там же, 5 об., 10 об.) Андрей Иванович временами переходил на английский, который он знал хуже французского и немецкого, чтобы подчеркнуть особую доверительность или секретность предмета. В данном случае выбор языка позволил ему выдержать эмоциональный баланс – «моя любовь» звучало бы слишком интимно и драматично, а «mon amour» – слишком игриво. Тургенев так и не отыскал адекватного символического определения для романа, слившегося для него с общим ностальгическим комплексом, который он называет «венские дни».
Заметное место в этих письмах занимает тема вынужденного сексуального воздержания. «У меня здесь и в одиночестве хуй стоит непрестанно, что же у вас, которых судьба наделила милыми подругами», – пишет Тургенев 13 марта (Там же, Л. 2, 5 об., 10 об.). Он пытается воспроизвести интонации, определявшие стиль общения внутри венского «триумвирата», но срывается с изящной шутки на откровенную грубость. Еще поразительнее выглядит аналогичное признание, сделанное в предыдущем письме:
А я, братцы, принужден здесь заговеться не на шутку; есть у меня птички две на примете, но трудно доставать их <…> здесь бы и султан, вместо итальянских, гишпанских, немецких и пр. невольниц, может быть играл роль евнуха. Что же мне делать придется! Attendre, gémir et puis mourir [Ждать, стенать и после умереть (фр.)] (Там же, 7).
Для большей выразительности Андрей Иванович добавил к этой жалобе на жизнь непристойный французский куплет. Трудности с «доставанием птичек» он описывает теми же самыми словами «ждать, стенать и после умереть», в которых Екатерина Соковнина говорила о своем горестном будущем после его отъезда (ВЗ: 103). Совпадение можно считать исключенным, дневник с переписанными письмами он перечитывал двумя неделями ранее и чувствовал, что прошлое ожило в нем, «но к горести». Когда-то, переводя «Страдания юного Вертера», он выбросил фрагмент, где его кумир признавался в том, что смеялся над выражениями чувств «простой нежной души». Теперь он сам поступал подобным образом.
Скорее всего, адресаты письма не могли опознать источника цитаты, но Тургенев чувствовал потребность спародировать признание Екатерины Михайловны, рассказывая о своих плотских вожделениях. Возвращение в Россию приближало его к необходимости принять роковое решение, и, отрываясь от писем оставленным в Вене друзьям, Андрей Иванович ощущал «горестную заботливость и стеснение».
«Нет! лучше быть близко и разделять неприятности, нежели ослаблять, уничтожать ето отдалением и ничего не знать», – написал Андрей Иванович в дневнике, убеждая себя, что хочет остаться в Петербурге (1239: 57 об.), но дезертирские настроения не оставляли его. На протяжении всей весны он вынашивал планы бегства. Получив от военного губернатора Петра Александровича Толстого предложение стать его личным переводчиком, Тургенев предается мечтаниям отнюдь не об открывающихся перед ним карьерных перспективах, но о возможности воспользоваться этим назначением для нового длительного отъезда:
Естьли ето сделается, то нельзя ли будет расположить так, что естьли я, побыв у него и получив чин, от него отойду, когда он сам будет отставлен – потом поехал бы путешествовать, взяв отпуск и проч. А между тем Елоизу кончить, – записывает он 17 февраля и снова вспоминает о своем главном литературном замысле (272: 52), но желание перевести эпистолу служит лишь внешней мотивировкой для побега. Слова «а между тем» выдают изменившееся соотношение его приоритетов. Через три месяца, в мае, он вновь возвращается к своему намерению:
Новой план: через год ехать путешествовать с Кайсаровым и с Воейковым на два года. После я вздумал, что мало еще имею познаний, и нет Елоизы на русском, но кажется ето не помешает. Можно упражняться всегда. После можно бы даже полгода провести на пути в Гласгоф, и учиться. А Елоиза! О! (Там же, 55)
На этот раз Тургенев ссылается на неоконченный перевод из Поупа как на препятствие к путешествию, но не слишком значительное. Восклицательный знак вместо вопросительного после второго упоминания об «Элоизе» свидетельствует, что он больше не верил в то, что справится с этой работой. Впрочем, возможно, в последней фразе речь идет не столько о литературной Элоизе, сколько о ее прототипе. Андрей Иванович понимал, насколько сложно будет объяснить новый отъезд Екатерине Михайловне, но именно расставание с ней делало задуманную эскападу столь привлекательной в его глазах.
Конечно, эти планы относились к области чистой фантазии. Немногим больше оснований имел под собой еще один замысел Тургенева, который приходится на период между двумя приведенными записями.
23 марта Андрей Иванович пишет в Москву родителям:
Николай Петрович Резанов, бывший оберпрокурором в Сенате (на самом деле – Обер-секретарем. – А.З.) отправляется в Японию в виде посла или тому подобного, в каком именно качестве еще неизвестно. Вот новая миссия, конечно, интереснее всех прочих. Я бы готов и к этой определиться, можно ожидать много, много полезного. По крайней мере, если бы подобное посольство было назначено в Китай, что также легко может статься, то мог ли бы я надеяться, что имел бы позволения ваше с ним отправиться, естьли бы представился случай. Как бы вы изволили думать об этом и о Японии. Мысль может быть очень несбыточная, но которая очень меня занимает. Естьли бы я был с вами, то ведь стал же бы говорить об этом, для чего же и не писать. Сделайте милость и вы, что-нибудь о сем ко мне напишите (2695–2698: 47–47 об.).
Ясно, что Тургенев не особенно рассчитывал на благосклонное отношение домашних к своей идее. Ему казалось, что родителей может страшить дальнее морское путешествие и поэтому они скорее согласятся на его поездку в Китай, куда «ехать все сухим путем; а право, интересно и любопытно» (Там же, 50).
30 марта Андрей Иванович делает в дневнике самую развернутую запись за все время после возвращения в Петербург, в которой сведены воедино все его намерения, мечты и заботы тех месяцев:
Не стыдно ли, что я давно не писал здесь. Сколько между тем происшествий в жизни моей! Япония, Китай, деревня, К<атерина> М<ихайловна>. Сколько предметов! Есть ли что-нибудь невероятное, незбыточное. Кажется, после связи с К<атериной> М<ихайловной> не должно бы мне ничему удивляться. Шуткой говорил я с Ив<аном> Анд<реичем> о японской поездке, как о сновидении, дорогой от него оно показалось мне важнее, я получил истинное желание ехать: что ж вышло? надобно было предложить мне о Китае, чтоб излечить меня. Но почему же излечить? Может быть, ета новая мысль только могла заглушить во мне мысль о Японии. Заметить надобно, как всему надобно давать место в душе своей! Когда сказали мне о Китае, то долгое время путешествие в Китай казалось мне еще все не так выгодно, а теперь нет с тем и сравнения. Между тем в некоторые лета, т. е. все бы не позже как под тридцать хотелось зажить и в деревне. Вот мечта 97 года; жаль она истребилась в душе моей, как ребячество, царствовав в ней с силою несколько времени. Итак, может быть исполнена в зрелые лета, как лучшая, самая желательная участь. То же могло быть и с литературой. Но она сильна в цвете лет, в душе и воображении юноши (272: 53–53 об.).