Развязка
О смерти Андрея Ивановича семья узнала от Петра Кайсарова. Сразу после похорон он отправился в Москву, чтобы сообщить роковую весть родным и близким покойного. Отпуск ему выхлопотал у графа Кочубея Иван Владимирович Лопухин. Благодаря Лопухину, который был в то время сенатором, у постели внештатного переводчика Министерства иностранных дел оказался «лучший медик Государев». Возможно, это был лейб-медик Виллие, которого почти годом раньше Александр I посылал к отравившемуся Радищеву. Помощь императорского врача и в этот раз оказалась бесполезной. В письмах Ивану Петровичу Тургеневу и своему брату Петру Владимировичу Лопухин рассказывал о неустанной заботе Петра Кайсарова и его брата Паисия об умирающем, последние дни которого прошли вдали от родных (2695–2699: 116–118 об.).
К рассказам Петра Сергеевича восходят и оба сохранившихся свидетельства об обстоятельствах смерти Андрея Тургенева. Одно из них дошло до нас в письме Ивана Петровича Тургенева Жуковскому:
Занемог покойный от простуды. Ездил или ходил по дождю и в мокром кафтане, который на нем и высох. Занемог очень 5 июля, болезнь страшная и крутая, горячка с пятнами похитила его у нас 8 числа в 3 часа пополудни. Все помощи медицины, дружбы самой не могли помочь ему. Лечил лучший медик Государев. Иван Владимирович не отходил от постели, а Петр Сергеевич по просьбе покойного и беспримерной любви, все о себе нерадящей, даже лежал с ним и не заразился (Истрин 1913: 6).
Второе сохранившееся описание обстоятельств кончины Андрея Тургенева сделано Мерзляковым в письме к тому же Жуковскому, написанном в конце августа 1803 года. Мерзляков, как и Иван Петрович Тургенев, опирался на рассказ Петра Кайсарова, однако в его изложении появляются еще несколько важных деталей:
Ах, умер очень тяжело. Природа долго боролась с болезнию; крепкое сложение причинило ему конвульсии; в четыре дни все совершилось. Он первоначально простудился, быв вымочен дождем. Пришедши домой, уснул в мокром мундире, которого поутру на другой день не могли уже снять. Этого мало: в полдень ел он мороженое и в добавок не позвал к себе хорошего доктора; после это было уже поздно; горячка окончила жизнь такого человека, который должен был пережить всех нас (Мерзляков 1871: 0142; cр.: Истрин 1913: 3)[159].
Если оба корреспондента Жуковского точно пересказывают услышанное, то Петр Кайсаров несколько по-разному расставил акценты в беседах с отцом и с другом покойного. В разговоре с Иваном Петровичем он счел необходимым подчеркнуть абсолютную нелепость произошедших событий, а также заботу, которой был окружен умиравший в последние дни жизни. С Мерзляковым же он позволил себе поделиться впечатлениями о роковой беспечности самого Андрея Ивановича, который лег спать в мокром мундире, не пригласил доктора и уже больным ел мороженое.
Картину этого необъяснимого легкомыслия дополняет тоже, по-видимому, восходящее к братьям Кайсаровым свидетельство И. В. Лопухина из письма к брату Петру Владимировичу, где говорится, что Андрей Иванович был очень нездоров еще до прогулки под дождем 5 июля:
Какая злая горячка. В четверг прошлой недели был у меня, а вчерась мы его оставили в Невском монастыре. Он задолго чувствовал, но не сказывал и не лечился. Натура его была ослаблена крайне частыми pollutiями, которым он был очень подвержен, как мне сказывали нынче молодые друзья его. Но что ж делать? Жаль его несказанно, да и только (2695–2698: 118 об. – 119).
На первый взгляд, в описываемых событиях трудно отыскать что-нибудь иное, кроме фатального стечения обстоятельств, усугубленных мальчишеской бравадой. Так понимали произошедшее московские друзья Андрея Ивановича – Жуковский и Мерзляков. Мерзляков писал Александру Тургеневу в Геттинген:
Последнее милое письмо свое (писанное за месяц до кончины) заключил он сими словами: Что наша жизнь? – Море горестных и лужа радостных слез! И вы и я это знаете. Простите! Мог ли я подумать, чтобы эта забавная и милая шутка была последней от моего друга (АБТ: 285).
Петр и Паисий Кайсаровы, на руках которых умер Андрей Тургенев, не были его близкими друзьями. Скорее, они оказались своего рода петербургскими представителями Андрея Кайсарова, находившегося в ту пору в Геттингене вместе с Александром Ивановичем. У людей, лучше всего знавших покойного, дошедшие до них рассказы вызвали самые тревожные подозрения.
19 сентября по старому стилю в первой записи, сделанной в дневнике после получения известия о трагических событиях, Александр Иванович пишет:
Получил письмо от Батюшки и Жуковского, услышал еще страшную весть от Ан<дрея> Сер<геича Кайсарова>. Что мне делать? Страшное, мучительное сомнение овладело мною. Боже мой! И все это заслужил я в двадцать лет жизни моей!
О, естьли предчувствие, естьли подозрение исполнится! естьли то, чего я не могу выговорить, было в самом деле… Страшись… Мщение, вечное мщение. Страшно… (Там же, 253)
Скорбь по ушедшему брату составляет главное, если не единственное, содержание дневников Александра Тургенева за последние месяцы 1803 года. Но терзающие его сомнения долго остаются непроговоренными:
Опять какое-то новое предчувствие. Боже мой, что мне еще готовится? Неужели подозрение мое справедливо? Я не в силах написать ни одного слова. Боже мой, Боже мой! –
пишет он 14 декабря (Там же, 257). Только 22 января он решается частично высказать свои опасения и приоткрыть содержание страшной вести, которую он получил от Андрея Кайсарова:
Выписка из письма Натальи Васильевны (матери братьев Кайсаровых. – А.З.) к Андрею Сергеевичу.
У меня был Алексей (Мерзляков. – А.З.) и сказывал о болезни и смерти Андрея Ивановича; он в самой жар, распотевши, ел мороженое, простудился и тот же час почувствовал. Горячка кончила его жизнь.
Не стану упрекать тебе, милой брат мой! Нет, мой друг, ты не виноват в слезах этих. О, мой милой друг! Нет, ты мне становишься всякой час дороже. Неосторожность твоя случайна. Ты бы не захотел сделать меня навек нещастным (Там же, 259–260).
Эти несколько дневниковых записей позволяют заключить, что ни Александр Тургенев, ни Андрей Кайсаров не располагали никакой дополнительной информацией. Однако вести из Москвы побудили их заподозрить неладное. На протяжении по меньшей мере четырех месяцев Александр Иванович не мог отделаться от мучительных подозрений, что его старший брат ушел из жизни добровольно, а съеденное им мороженое было средством, с помощью которого он поторопил свой уход. Более того, мысль о возможном самоубийстве заставляла Александра Тургенева обвинять в произошедшей трагедии самого себя[160].
Чувство вины, охватившее Александра Ивановича, объяснимо – зная брата, он мог вообразить, что тот хотел освободить дорогу ему и Анне Соковниной. В этом случае он должен был упрекать себя в том, что недостаточно безоговорочно принес свою жертву. Труднее понять, почему обстоятельства смерти Андрея вообще навели Тургенева-младшего на мысли о возможном самоубийстве.
Среди близких приятелей Андрея Тургенева последних месяцев его жизни был князь Петр Борисович Козловский, в будущем знаменитый дипломат, литератор и мыслитель. Андрей Иванович был знаком с ним еще в Москве по службе в Архиве Коллегии иностранных дел и в конце 1801 года, едва приехав в Петербург, рассказывал родителям о бедственном положении Козловского и просил помочь ему (1231: 31 об. – 33). Упоминания об общении с Козловским часто встречаются в письмах Тургенева из Петербурга к Жуковскому (ЖРК: 383, 390, 407, 423, 429). Весной 1803 года Козловский отправлялся через Вену в Рим, и Андрей Иванович послал с ним письма Булгакову и Тирольше[161].
В 1846 году, через шесть лет после смерти Козловского, в Лейпциге вышла его биография, принадлежащая перу немецкого литератора Вильгельма фон Дорова, опиравшегося как на беседы с самим Козловским, так и на рассказы знавших его людей. Рассказывая о молодости князя, Доров пишет, что Козловский служил в российском посольстве в Вене вместе с «одним молодым человеком, который покончил с собой после чтения Вертера. Это произвело глубокое впечатление на Козловского и побудило его перевести Страдания Вертера на русский язык» (Dorow 1846: 4–5).
Некоторые детали переданы здесь не вполне точно. Козловский не был причислен к венской миссии, о предпринятом им переводе «Страданий юного Вертера» также ничего не известно (см.: Френкель 1978: 18). И все же вряд ли сам князь или его биограф могли выдумать эту деталь. Учитывая, что не сохранилось никаких сведений о «вертеровском» самоубийстве кого-либо из сотрудников русского посольства в Вене в начале XIX века, можно предположить, что речь идет об Андрее Ивановиче Тургеневе, самом пылком вертерианце в кругу знакомых Козловского. Князь мог рассказывать об Андрее Ивановиче как о переводчике «Вертера», а биограф в силу понятной ошибки памяти – приписать перевод ему самому. Сведения об обстоятельствах смерти Андрея Тургенева могли дойти до Козловского из Петербурга от тех же Петра и Паисия Кайсаровых, шурином которых он был[162].
Незадолго до отъезда из Вены Тургенев отвечал родителям в Москву, благодаря их за предложение прислать сукна и чаю:
Естьли будет возможность прислать сукна, то я бы покорнейше просил не мундирного, а на фрак, напр<имер> самого темного синего. Мундир у меня есть новый, но я почти его не ношу (2695–2698: 6).
Известно, что синий фрак с желтыми панталонами и жилетом был на Вертере в день знакомства с Шарлоттой. Потом в память о главном событии жизни он уже не менял этой одежды, а когда фрак полностью износился, заказал себе «такой же точно, с такими же отворотами и обшлагами». В этом фраке Вертер и покончил с собой (Гете 1978: 101).