Поющие в терновнике — страница 105 из 131

– Ну, имея сестрицей Джастину, простейшие сведения ты, конечно, получил. Стоило ей впервые раскрыть учебник физиологии – и она пошла выкладывать свои познания каждому встречному и поперечному. Нет, я о другом – ты уже пробовал следовать ее лекциям на практике?

Дэн коротко покачал головой, опустился на траву подле матери, заглянул ей в лицо.

– Как странно, что ты об этом спросила, мам. Я давно хотел с тобой об этом поговорить, но все не знал, как начать.

– Тебе еще только восемнадцать, милый. Не рановато ли переходить от теории к практике? – «Только восемнадцать. Только. Но ведь он – мужчина, не так ли?»

– Вот об этом я и хотел с тобой поговорить. О том, чтобы совсем не переходить к практике.

Какой ледяной ветер дует с гор! Почему-то она только сейчас это заметила. Где же ее халат?

– Совсем не переходить к практике, – повторила она глухо, и это был не вопрос.

– Вот именно. Не хочу этого, никогда. Не то чтобы я совсем про это не думал и мне не хотелось бы жены и детей. Хочется. Но я не могу. Потому что нельзя вместить сразу любовь к жене и детям и любовь к Богу – такую, какой я хочу его любить. Я давно это понял. Даже не помню, когда я этого не понимал, и чем становлюсь старше, тем огромней моя любовь к Богу. Это огромно и непостижимо – любить Бога.

Мэгги лежала и смотрела в эти спокойные, отрешенные синие глаза. Такими когда-то были глаза Ральфа. Но горит в них какой-то огонь, которого в глазах Ральфа не было. А быть может, он пылал и в глазах Ральфа, но только в восемнадцать лет? Было ли это? Быть может, такое только в восемнадцать и бывает? Когда она вошла в жизнь Ральфа, он был уже десятью годами старше. Но ведь ее сын – мистик, она всегда это знала. А Ральф и в юности навряд ли склонен был к мистике. Мэгги проглотила застрявший в горле ком, плотнее завернулась в халат, холод одиночества пробирал до костей.

– Вот я и спросил себя, чем покажу я Богу всю силу моей любви? Я долго бился, уходил от ответа, я не хотел его видеть. Потому что мне хотелось и обыкновенной человеческой жизни, очень хотелось. И все-таки я знал, чем должен пожертвовать, знал… Только одно могу я принести в дар Господу, только этим показать, что в сердце моем ничто и никогда не станет превыше его. Отдать единственное, что с ним соперничает, – вот жертва, которой Господь от меня требует. Я Господень слуга, и соперников у него не будет. Я должен был выбирать. Всем позволит он мне обладать и наслаждаться, кроме одного. – Дэн вздохнул, теребя золотистое перышко дрохедской травы. – Я должен показать ему, что понимаю, почему при рождении он дал мне так много. Должен показать, что сознаю, как мало значит моя жизнь вне его.

– Это невозможно, я тебе не позволю! – вскрикнула Мэгги. Потянулась, стиснула его руку выше локтя. Какая гладкая кожа, и под ней – скрытая сила, совсем как у Ральфа. Совсем как у Ральфа! И потерять право ощутить на этой коже прикосновение нежной девичьей руки?

– Я стану священником, – сказал Дэн. – Стану служить Богу безраздельно, отдам ему все, что у меня есть и что есть я сам. Дам обет бедности, целомудрия и смирения. От избранных своих слуг он требует преданности безраздельной. Это будет нелегко, но я готов.

Какие у нее стали глаза! Словно он убил ее, втоптал в пыль и прах. Он не подозревал, что придется вынести и это, он мечтал, что она станет им гордиться, что рада будет отдать сына Богу. Ему говорили, что для матери это восторг, высокое счастье, конечно же, она согласится. А она смотрит на него так, словно, становясь священником, он подписывает ей смертный приговор.

– Я всегда только этого и хотел, – сказал Дэн с отчаянием, глядя в ее глаза, полные смертной муки. – Ох, мама, неужели ты не понимаешь? Никогда, никогда я ничего другого не хотел, только стать священником! Я иначе не могу!

Пальцы ее разжались; Дэн опустил глаза – там, где мать сжимала его руку, остались белые пятна и тонкие полумесяцы на коже – следы впившихся в нее ногтей. Мэгги запрокинула голову и засмеялась – громко, неудержимо, истерически, и казалось, никогда не смолкнет этот горький, язвительный смех.

– Прекрасно, просто не верится! – задыхаясь, выговорила она наконец, дрожащей рукой утерла навернувшиеся слезы. – Нет, какая насмешка! Пепел розы, сказал он в тот вечер, когда мы поехали к Водоему. И я не поняла, о чем он. Пепел, прах. Прах еси и во прах обратишься. Церкви принадлежишь и церкви отдан будешь. Великолепно, превосходно! Будь проклят Бог, гнусный, подлый Господь Бог! Злейший враг всех женщин, вот он кто! Мы стараемся что-то создать, а он только и знает что разрушать!

– Не надо, мама! Не надо, молчи! – рыданием вырвалось у Дэна.

Его ужасала боль матери, но он не понимал ни этой боли, ни того, что она говорит. Слезы текли по его лицу, сердце рвалось, вот уже и начинаешь приносить жертвы, да такие, что и во сне не снилось. Но хоть он и плачет о матери, даже ради нее не может он отказаться от жертвы. Он должен принести свой дар – и чем тяжелее его принести, тем дороже этот дар Господу.

Она заставила его плакать – впервые за всю его жизнь. И тотчас задавила в себе гнев и горе. Нет, это несправедливо – вымещать что-то на нем. Он такой, каким его сделали полученные гены. Или его Бог. Или Бог Ральфа. Он свет ее жизни, ее сын. Из-за матери он не должен страдать – никогда.

– Не плачь, Дэн, – зашептала Мэгги и погладила его руку, на которой краснели следы ее недавней гневной вспышки. – Извини, я не хотела так говорить. Просто ты меня ошарашил. Конечно, я рада за тебя, правда, рада. Как же иначе? Просто я этого не ждала. – Она слабо засмеялась. – Ты меня вдруг оглушил, будто камнем по голове.

Дэн смигнул слезы, неуверенно посмотрел на мать. С чего ему померещилось, будто он ее убил? Вот они, мамины глаза, такие же, как всегда, такие живые, столько в них любви. Крепкие молодые руки сына обхватили ее, обняли сильно и нежно.

– Ты правда не против, мама?

– Против? Может ли добрая католичка быть против, когда сын становится священником? Так не бывает! – Мэгги вскочила. – Брр! Как холодно стало! Поедем-ка домой.

Они приехали сюда не верхом, а на вездеходе; и теперь Дэн устроился на высоком сиденье за рулем, Мэгги села рядом. Прерывисто вздохнула, почти всхлипнула, отвела спутанные волосы, упавшие на глаза.

– Ты уже решил, куда поступишь?

– Наверное, в колледж Святого Патрика. По крайней мере для начала. А потом уже вступлю в монашеский орден. Я хотел бы в орден Иисуса, но еще не совсем уверен, поэтому мне рано идти прямо к иезуитам.

Широко раскрытыми глазами смотрела Мэгги на рыжеватый луг за рябым от разбившейся мошкары ветровым стеклом ныряющей на ухабах машины.

– Я придумала кое-что получше, Дэн.

– Да? – Он сосредоточенно правил; дорога с годами становилась все хуже, и каждый раз поперек валились какие-нибудь стволы и колоды.

– Я пошлю тебя в Рим, к кардиналу де Брикассару. Помнишь его?

– Помню ли! Что за вопрос, мама! Я его, наверное, и за миллион лет не забыл бы. Для меня он – совершенство, идеал пастыря. Если бы мне стать таким, это будет счастье.

– Идеал – тот, чьи дела идеальны, – резко сказала Мэгги. – Но я могу вверить тебя его попечению, я знаю, ради меня он о тебе позаботится. Ты можешь поступить в семинарию в Риме.

– Ты серьезно, мама? Правда? – Радость на лице Дэна сменилась тревогой. – А денег хватит? Это обойдется гораздо дешевле, если я останусь в Австралии.

– По милости упомянутого кардинала де Брикассара у тебя всегда будет вполне достаточно денег, мой дорогой.

Они поравнялись с кухней, и Мэгги втолкнула сына в дверь.

– Поди скажи миссис Смит и остальным. Они будут в восторге.

А сама через силу, еле волоча ноги, поплелась к Большому дому, в гостиную, где – чудо из чудес! – Фиа не работала, а разговаривала за чаем с Энн Мюллер. Когда вошла Мэгги, они обернулись и по ее лицу сразу поняли: что-то стряслось.

Восемнадцать лет кряду Мюллеры приезжали в Дрохеду погостить, и казалось, так будет всегда. Но минувшей осенью Людвиг скоропостижно умер, и Мэгги тотчас написала Энн, предлагая ей совсем переселиться в Дрохеду. Места сколько угодно, в домике для гостей можно жить самой по себе, и никто не помешает; если гордость иначе не позволяет, пускай Энн платит за жилье, хотя, право слово, у Клири хватит денег и на тысячу постоянных гостей. Для Мэгги это был случай отблагодарить Энн за памятные одинокие годы в Квинсленде, а для Энн – поистине спасение. В Химмельхохе ей без Людвига стало невыносимо одиноко. Впрочем, Химмельхох она не продала, а оставила там управляющего: после ее смерти все унаследует Джастина.

– Что случилось, Мэгги? – спросила Энн.

Мэгги опустилась в кресло.

– Похоже, меня поразил карающий гром небесный.

– Что такое?

– Обе вы были правы. Вы говорили, я его потеряю. А я не верила, я всерьез воображала, что одолею Господа Бога. Но ни одной женщине на свете не одолеть Бога. Ведь он мужчина.

Фиа налила дочери чаю.

– На, выпей, – сказала она, словно чай подкрепляет не хуже коньяка. – Почему это ты его потеряла?

– Он собирается стать священником.

Она засмеялась и заплакала.

Энн взялась за свои костыли, проковыляла к Мэгги, неловко села на ручку ее кресла и принялась гладить чудесные огненно-золотые волосы.

– Ну-ну, родная! Не так уж это страшно.

– Вы знаете про Дэна? – спросила Фиа.

– Всегда знала, – ответила Энн.

Мэгги сдержала слезы.

– По-вашему, это не так страшно? Это начало конца, неужели вы не понимаете? Возмездие. Я украла Ральфа у Бога – и расплачиваюсь сыном. Ты мне сказала, что это кража, мама, помнишь? Я не хотела тебе верить, но ты, как всегда, была права.

– Он поступит в колледж Святого Патрика? – деловито осведомилась Фиа.

Мэгги засмеялась – теперь почти уже обычным своим смехом.

– Это была бы еще не полная расплата, мама. Нет, конечно, я отошлю его к Ральфу. Половина в нем от Ральфа, вот пускай Ральф и радуется. – Она пожала плечами. – Он для меня больше значит, чем Ральф, и я знала, что он захочет поехать в Рим.