– Ничуть не похожа, правда? При моей профессии мне совсем не помешала бы мамина красота, но на сцене я кое-как справляюсь. Там ведь, знаете, совершенно не важно, какое у тебя лицо на самом деле. Важно, умеешь ли ты, актриса, убедить людей, что оно у тебя такое, как надо.
В кресле поодаль кто-то коротко засмеялся; Джастина подошла и почтительно поцеловала еще один перстень на иссохшей старческой руке, но теперь на нее смотрели черные глаза, и вот что поразительно: смотрели с любовью. С любовью к ней, хотя этот старик видел ее впервые и едва ли что-нибудь о ней слышал. И все-таки он смотрит на нее с любовью. К кардиналу де Брикассару она и сейчас отнюдь не испытывает нежных чувств, как не испытывала в пятнадцать лет, а вот этот старик сразу пришелся ей по сердцу.
– Садитесь, дорогая. – И кардинал Витторио указал ей на кресло рядом с собой.
– Здравствуй, киска, – сказала Джастина и почесала шею дымчатой кошке, расположившейся на его обтянутых алым шелком коленях. – Какая славная, правда?
– Да, очень.
– А как ее зовут?
– Наташа.
Дверь отворилась, но появился не чайный столик. Вошел, слава тебе Господи, вполне обыкновенно одетый человек. «Еще одна красная сутана – и я взреву, как бык», – подумала Джастина.
Но это был не совсем обыкновенный человек, хотя и не священник. Наверное, у них тут в Ватикане есть еще и такой порядок, мелькнуло в беспорядочных мыслях Джастины, что заурядным людям сюда доступа нет. Этот не то чтобы мал ростом, но на редкость крепкого сложения и потому кажется более коренастым, чем есть на самом деле: могучие плечи, широкая грудь, крупная львиная голова, руки длинные, точно у стригаля. Что-то в нем обезьянье, но весь облик дышит умом, и по движениям и походке чувствуется – он быстрый как молния: если чего-то захочет, тотчас схватит, опомниться не успеешь. Схватит и, может быть, стиснет в руке и раздавит, но не бесцельно, не бессмысленно, а с тончайшим расчетом. Кожа у него смуглая, а густая львиная грива – в точности цвета тонкой стальной проволоки и, пожалуй, такая же на ощупь, если стальную проволоку, пусть самую тонкую, можно уложить аккуратными мягкими волнами.
– Вы как раз вовремя, Лион, – сказал кардинал Витторио все еще по-английски и указал вошедшему на кресло по другую руку от себя. – Дорогая моя, – сказал он Джастине, когда тот поцеловал его перстень и поднялся, – познакомьтесь, это мой близкий друг, герр Лион Мёрлинг Хартгейм. Лион, это Джастина, сестра Дэна.
Хартгейм церемонно поклонился, щелкнув каблуками, коротко, довольно холодно улыбнулся Джастине и сел поодаль, так что она со своего места не могла его видеть. Джастина вздохнула с облегчением; вдобавок, по счастью, Дэн с привычной непринужденностью опустился на пол возле кресла кардинала де Брикассара, как раз напротив нее. Пока она видит хоть одно знакомое, а тем более любимое, лицо, ей ничего не страшно. Однако эта комната и люди в красном, а теперь еще и этот, смуглый и хмурый, начинали ее злить куда больше, чем успокаивало присутствие Дэна: отгородились от нее, дают знать, что она здесь чужая! Что ж, она перегнулась в кресле и опять начала почесывать кошку, чувствуя, что кардинал Витторио заметил ее досаду и это его забавляет.
– Ее обработали, котят не будет?
– Разумеется.
– Разумеется! Хотя не знаю, чего ради вы беспокоились. Довольно уже только жить в этих стенах, тут кто угодно станет бесполым.
– Напротив, моя дорогая, – с истинным удовольствием глядя на нее, возразил кардинал Витторио, – мы, люди, сами сделали себя психологически бесполыми.
– Позвольте с вами не согласиться, ваше высокопреосвященство.
– Стало быть, наш скромный мирок вам пришелся не по душе?
– Ну, скажем так, я чувствую себя здесь немного лишней, ваше высокопреосвященство. Приятно побывать у вас в гостях, но жить здесь постоянно я бы не хотела.
– Не могу вас за это осуждать. Я даже не уверен, что вам приятно здесь гостить. Но вы к нам привыкнете, потому что, надеюсь, будете у нас частой гостьей.
Джастина усмехнулась.
– Терпеть не могу быть благонравной, – призналась она. – Во мне сразу просыпаются самые зловредные качества характера… Дэн, конечно, уже от меня в ужасе, я, и не глядя на него, это чувствую.
– Я только гадал, надолго ли хватит твоего благонравия, – ничуть не смущаясь, отозвался Дэн. – Джастина ведь воплощенный дух непокорства и противоречия. Поэтому я и не желаю лучшей сестры. Сам я отнюдь не бунтарь, но восхищаюсь непокорными.
Хартгейм немного передвинул свое кресло, чтобы не терять Джастину из виду, когда она перестала играть с кошкой и выпрямилась. Рука с незнакомым женским запахом уже наскучила пушистой красавице – и она, не вставая, гибким движением перебралась с коленей, обтянутых красным, на серые, свернулась в клубок под лаской крепких, широких ладоней герра Хартгейма и замурлыкала так громко, что все засмеялись.
– Уж такая я уродилась, безо всякого благонравия, – сказала Джастина, робости она не поддавалась, как бы ни было ей не по себе.
– Мотор в этом звере работает превосходно, – заметил герр Хартгейм, веселая улыбка неузнаваемо преобразила его лицо. По-английски он говорил отлично, безо всякого акцента, разве что «р» у него звучало раскатисто, на американский манер.
Общий смех еще не утих, когда подали чай, разливал его, как ни странно, Хартгейм и, подавая чашку Джастине, посмотрел на нее куда дружелюбнее, чем в первую минуту знакомства.
– У англичан чай среди дня – самая важная трапеза, правда? – сказал он ей. – За чашкой чаю многое происходит. Думаю, это потому, что посидеть за чаем, потолковать можно чуть ли не в любое время, между двумя и половиной шестого, а от разговоров жажда усиливается.
Следующие полчаса подтвердили его замечание, хотя Джастина в беседу не вступала. Речь шла о слабом здоровье папы, потом о «холодной войне», потом об экономическом спаде; все четверо мужчин говорили и слушали так живо, увлеченно, что Джастина была поражена – пожалуй, вот что объединяет их всех, даже Дэна, он теперь такой странный, совсем незнакомый. Он деятельно участвовал в разговоре, и от Джастины не ускользнуло, что трое старших прислушиваются к нему до странности внимательно, едва ли не смиренно, как бы даже с благоговением. В его словах не было незнания или наивности, но чувствовалось что-то очень свое, ни на кого не похожее… чистое. Может быть, они так серьезно, так внимательно к нему относятся потому, что есть в нем чистота? Ему она присуща, а им – нет? Быть может, это и правда добродетель и они ею восхищаются и тоскуют по ней? Быть может, это величайшая редкость? Эти трое совсем разные, и, однако, все они гораздо ближе друг к другу, чем любой из них к Дэну. Но до чего трудно принимать Дэна так всерьез, как принимают его эти трое! Да, конечно, во многом он больше похож не на младшего, а на старшего брата; и, конечно же, она чувствует – он очень умный, даже мудрый, и поистине чистый. Но прежде они двое всегда жили одной общей жизнью. А теперь он от нее далек, и придется к этому привыкнуть.
– Если вы хотите сразу перейти к молитвам, Дэн, я провожу вашу сестру до гостиницы, – повелительно заявил Лион Мёрлинг Хартгейм, не спрашивая, что думают на этот счет другие.
И вот она спускается по мраморной лестнице с этим властным коренастым чужаком и не решается заговорить. На улице, в золотом сиянии римского заката, он берет ее под руку и ведет к черному закрытому «мерседесу», и шофер вытягивается перед ним по стойке «смирно».
– Не оставаться же вам первый вечер в Риме одной, а у Дэна другие дела, – говорит он, садясь вслед за Джастиной в машину. – Вы устали, растерялись в новой обстановке, и спутник вам не помешает.
– Вы, кажется, не оставляете мне выбора, герр Хартгейм.
– Зовите меня, пожалуйста, просто Лион.
– Вы, видно, важная персона, у вас такая шикарная машина и личный шофер.
– Вот стану канцлером Западной Германии, тогда буду еще важнее.
Джастина фыркнула:
– Неужели вы еще не канцлер?
– Какая дерзость! Для канцлера я еще молод.
– Разве? – Джастина повернулась, оглядела его сбоку внимательным взглядом: да, оказывается, смуглая кожа его – юношески гладкая и чистая, вокруг глубоко посаженных глаз – ни морщин, ни припухлости, какая приходит с годами.
– Я отяжелел и поседел, но седой я с шестнадцати лет, а растолстел с тех пор, как перестал голодать. Мне только тридцать один.
– Верю вам на слово, – сказала Джастина и сбросила туфли. – По-моему, это все равно много, мой прелестный возраст – всего лишь двадцать один.
– Вы чудовище! – улыбнулся Хартгейм.
– Надо думать. Моя мама тоже говорит, что я чудовище. Только мне не очень ясно, кто из вас что понимает под этим словом, так что, будьте любезны, растолкуйте ваш вариант.
– А вариант вашей мамы вам уже известен?
– Она бы до смерти смутилась, если бы я стала спрашивать.
– А меня, думаете, ваш вопрос не смущает?
– Я сильно подозреваю, что вы и сами чудовище, герр Хартгейм, и вряд ли вас можно чем-либо смутить.
– Чудовище, – шепотом повторил он. – Что ж, хорошо, мисс О’Нил, постараюсь вам разъяснить, что это значит. Чудовище – это тот, кто наводит на окружающих ужас; шагает по головам; чувствует себя сильней всех, кроме Господа Бога; не знает угрызений совести и имеет весьма слабое понятие о нравственности.
– По-моему, все это очень похоже на вас, – усмехнулась Джастина. – А я не могу не иметь понятия о совести и нравственности. Ведь я сестра Дэна.
– Вы нисколько на него не похожи.
– Тем хуже для меня.
– Такая наружность, как у него, не подошла бы к вашему характеру.
– Вы, безусловно, правы, но, будь у меня его наружность, у меня, пожалуй, и характер получился бы другой.
– Смотря что было вначале – курица или яйцо. Наденьте туфли, сейчас пойдем пешком.
Очень тепло, уже смеркается; но всюду ярко горят фонари, всюду, куда ни пойдешь, полно народу, улицы забиты машинами – пронзительно сигналят мотороллеры, маленькие напористые «фиаты» двигаются скачками, точно стада перепуганных лягушек. Наконец Хартгейм остановил свой лимузин на маленькой площади, чьи камни за века стали гладкими под несчетным множеством ног, и повел Джастину в ресторан.