Поющий бархан — страница 5 из 11

Будто луч прожектора бьёт сверху вниз. И в синем свете, как снежные хлопья вокруг фонаря, порхают блестящие рыбки. Подплываю к голубому лучу, тяну вперёд руку, кажется, что его можно потрогать, погладить. А если постучать по нему, то он зазвенит…

Но рука легко проваливается в луч и сразу же вся синеет. И по телу побежали мурашки. Это рыбёшки набросились на меня, как комары, и стали щипать и щекотать кожу мягкими холодными губами. Они щекотали мне бока, руки и ноги, но мне было совсем не смешно: ведь делали-то они это от голода…

Озеро умирало. Раньше моховой потолок не закрывал небо, солнечный свет лился на дно каскадами. Зеленели водоросли, бурлила жизнь, и рыбы были сыты и веселы.

Сейчас только узкие лучики пробивались сквозь потолок. В их тусклом свете шевелились на дне хилые водоросельки, похожие на картофельные ростки, проросшие в погребе. Озеро умирало, и вместе с ним должны были умереть рыбы.

Я плыл, а рыбёшки тянулись за мной и всё щипали и щипали тело холодными жадными губами…

Говорят, что в торфяных озёрах бывает двойное дно. Будто бы в верхнем торфяном дне есть дыры, через которые можно проникнуть ещё глубже, в самый «подвал» озера. И только там уж настоящее дно.

Вот бы заглянуть и туда!

Я скольжу над самым дном, вглядываюсь в каждую впадину, в каждую тень, но чёрных дыр на дне нет.

Может, и к лучшему: лезть в них совсем неохота. Тянет к свету, тянет наверх.

К самому лицу подплывают две рыбы и смотрят в упор золотыми, по-рыбьи спокойными глазами. Толстые губы их тихо шевелятся: то ли они что-то прожёвывают, то ли о чём-то шепчут. Уж они-то всё знают про свой чёрный мир на синих столбах. Знают и про двойное дно. А может, они просто просят о помощи?

Ведь скоро толстые световые колонны, которые ещё подпирают их тёмный мирок, превратятся в тонкие лучики. И жизнь озера повиснет на этих голубых волосках. И может быть, я последний, кто всё это видит…

Потом сплавина сомкнётся — и всё будет кончено. И только пружинная зыбкость мохового ковра под ногами случайного путника, да странные поклоны искривлённых сосенок, да непонятное вздрагивание и покачивание моховых кочек напомнит о похороненном здесь озере.

СОЛОВЬИНЫЕ ОСТРОВА

Река течёт сквозь пустыню. Я плыву по реке. Ночь. Медленная тишина. Медленная, тягучая, но не мёртвая. Да в природе и не бывает тишины мёртвой. То всплеск, то шорох, то глухой вздох — ухнул подмытый берег.

Необъятное звёздное небо: нет небу предела, а звёздам числа.

Звёзды летят. Не падают, а летят куда-то мимо земли, размашисто перечёркивая небосклон. И гаснут беззвучно.

Но вот звук новый: не шорох, не всплеск и не вздох. Далеко-далеко впереди слышится соловей. Даже ещё не слышится, а непонятно как чувствуется: то ли по-особому пружинит воздух, то ли вздрагивает вода. Да, конечно, поёт! Теперь уже слышно и ухом: поёт. Самый громкий соловей на речном острове впереди. А вот и второй!

Острова в темноте ещё и не видно, а соловьи гремят. Их там десятки. Меня несёт прямо на соловьиный хор, неистовствующий между звёздами реки и неба. Нет, это не хор. Здесь каждый солист. Это состязание, фестиваль лучших певцов. Кто кого. Каждый поёт за себя, никто никому не подпевает. Каждый старается как умеет. Всяк добавляет своё. А каково вместе гремят!

Невидимый хор, невидимый остров. Как гибкий хлыст хлещут свисты воду и воздух: резкие, чистые, звонкие. Полные уши свистов, трелей, раскатов, чоканья, бульканья, теньканья и дробей.

Остров надвигается сгустком непроглядной взлохмаченной темноты. Упругое течение раздваивается перед ним, и отклонившаяся струя воды волочит меня сбоку: остров проносится над головой, как огромный пароход с потушенными огнями, оглушив свистами соловьев. Но вот он уже позади, уже не виден, но ещё хорошо слышен. Потом стихает соловей самый слабый, вот уже и средних не различить, но ещё долго-долго слышится запевала — чемпион соловьиного состязания. Тот самый, наверное, которого я первым услышал. И теперь слышу последним.

Но умолкает и он. И только влажная кожа лица ещё ощущает как-то его звонкие свисты по упругим толчкам холодного воздуха. А когда стало неощутимым и это дрожанье эфира, то снова впереди, из такого же изрешечённого звёздами далёка, послышался другой соловей — солист соседнего острова. И скоро гремит новый хор, и новый остров надвигается как ночной пароход с потушенными огнями, но с включёнными на полную мощность микрофонами, приёмниками и радиолами. И какими!

Ночная река быстро несёт. Уплывает один остров — другой приближается. Один за другим — медленной певучей цепочкой. Иные острова так близко один от другого, что сразу оба слышны. И тогда соревнуется остров с островом: кто кого?

Есть, наверное, среди островов этой реки самый звонкий, самый певучий. И есть, конечно же, самый слабенький и захудалый. Но это на чуткий и строгий слух соловьев. А на мой все они хороши. Незабываемы.

Но долго ли продержатся эти соловьиные острова? И что их заменит нашим потомкам? Пожалуй, ничто. И, уж конечно, не пароходные радиолы, приёмники и микрофоны, включённые на полную мощность.

СЕРЕБРЯНЫЙ ЛЕС

Для нас, северян, привычны леса зелёные. Тёмно-зелёные — хвойные и светло-зелёные — лиственные. А этот южный лес был розово-серебристый, ни на что привычное не похожий.

Седые раскидистые деревья кажутся заиндевелыми, покрытыми сизым инеем. Под ними — нежно-розовые кусты. Они похожи на копны лёгкого розоватого пуха. Кажется, дунь — и всё улетит! А какая у этого леса опушка! Понизу розовая полоса, над ней полоса седая, И над всем этим розово-сизым яркое синее небо.

Седые деревья — это деревья джиды. Или, как их ещё называют, деревья серебристого лоха. Они похожи на нашу плакучую иву: ветви обвисли густыми прядями, листья длинные, узкие, серебристые — как серые рыбки. На ветках жёлтенькие цветочки. Их очень много, но они крохотные, почти незаметные. Зато запах их слышен издалека. Запах совсем особый: кто хоть раз вдохнул его — никогда уже не забудет. Как вспомнит серебряный лес — так сразу ощутит этот запах.

Кусты, — похожие на копны розоватого пуха, — это кусты тамариска. Розовые с ног и до головы: от стволиков до кончиков веток. Сравнивайте их с чем хотите: с розовым инеем, с розовым пухом, с розовой пеной из розовых пузырьков. Пчёлы гудят в нагретых ветвях, варят розовое варенье…

У невиданного леса и название неслыханное — тугай. Ни бор, ни тайга, ни дубрава, ни роща, а таинственное — тугай.

Тугай пропитался красками юга. Яркие бабочки, яркие птицы, яркие цветы и травы. На солнечные тропинки из тенистых зарослей по утрам выходят фазаны. Перо их багрово вспыхивает и переливается. Это живые жар-птицы. Когда они взлетают, кажется, вспыхивает фейерверк!

На серых сухих сучках любят сидеть щурки. Птички совершенно тропического облика и окраски. Лазоревые грудки, жёлтые горлышки, золотистые спинки. И красные — как рубины! — глаза. Когда они проносятся над кустами розовых тамарисков — в глазах рябит и пестрит!

Голубые сизоворонки кричат резкими трескучими голосами. Овсянки, похожие на канареек, поют старательно, задирая клювики в небо. Порхают удоды, похожие на пёстрых огромных бабочек. И воробьи тут не обыкновенные, а испанские: очень яркие, очень пёстрые, страшно горластые.

Вечера в тугаях тихие, настороженные. Вдруг отчаянно закричит фазан и захлопает быстрыми крыльями. Значит, лиса или дикий кот спугнули его с земли.

Услышишь сердитый звериный рёв. Рёв никого не пугает: ревёт косуля. У этого безобиднейшего существа почему-то очень страшный голос.

Вдруг шелест тростников, дробный топот: на поляну выбежали кабаны. Звонко и хлёстко свистит соловей.

Жёлтая луна плывёт за корявыми, изогнутыми стволами. Ночь. Пахнет пряной джидой. Незабываемый запах. Незабываемый лес.

БАРТОГОЙ

Заманчиво очутиться ночью в совершенно незнакомом тебе месте, да ещё с таким загадочным названием, как Бартогой. Заранее знаешь, что утром, при свете солнца, всё покажется совсем другим, чем виделось ночью. С восходом солнца придётся тебе всё заново открывать.

Тёмные холмы, что угрюмо окружали ночью со всех сторон, превратятся при свете в весёлые купы кустов. А то, что казалось далёкими гребнями гор, вдруг обернётся стеной близкого леса. Итак всегда: словно ложишься спать водном месте, а просыпаешься совсем в другом.

В незнакомом месте не просто лечь и уснуть. Невольно вслушиваешься больше, чем надо, а потому и слышишь больше, чем надо, — сам от себя гонишь сон. Утром вместе с темнотой разойдутся и страхи: откроется взору земля, первый раз тобой виденная.

Именно так открыл я для себя урочище Бартогой на горной реке Чилик.

Орлу с высоты он казался, наверное, зелёным курчавым барашком, заблудившимся среди сухих розовато-лиловых гор.

Мне с вершины горы Бартогой казался просто зелёным лоскутком с голубой лентой реки. И хоть торопился я к нему так, что шипы на спусках скрежетали и высекали искры, а жар раскалённых камней обжигал лицо, до заката я не успел.

В полной темноте я вошёл под навись лесных ветвей, словно с раскалённого берега нырнул в прохладную тёмную глубину.

Под ногами податливо проминается сырая земля, влажнеют шершавые губы, ветерок холодит мокрые плечи, а по горячей шее приятно скользят прохладные листья. Влажный оазис посреди сухих гор. Сгусток жизни среди мёртвых камней.


Когда над головой замелькали звёзды, я понял, что вышел на большую поляну. Идти дальше неизвестно куда не имело смысла. Наткнувшись на большой камень, я сел на него поудобнее и стал дожидаться утра. Даже привыкшие к темноте глаза ничего не могли разглядеть, мир кончался для меня на расстоянии вытянутой руки. И звёзды над головой исчезли, их скрыла, наверное, дымка лесных испарений.

Там, где бессильны глаза, на стражу становится ухо. В незнакомом месте всегда беспокоят незнакомые шорохи. Лечь бы сейчас прямо на землю, поджать поудобнее ноги, накрыться брезентовой курткой и спать. Только боязно: на спуске я встретил змей щитомордников. Щитомордники ядовиты, они «родственники» знаменитых гремучих змей. От испуга и злости они трясут своими хвостами. Сколько раз, видя это, я думал: вот бы прицепить на хвост колокольчик, то-то было бы звону! Гремучим змеям природа нанизала на хвост костяные кольца. Когда змея сердится, кольца на хвосте трещат и стрекочут, как погремушки. И это хорошо: все знают, что тут гремучка, и обойдут её стороной. А у щитомордника нет погремушки, его в темноте не услышишь и не увидишь. А ему видеть не надо, он живое чувствует на расстоянии по теплу тела. Придави нечаянно или толкни, и он уж не промахнётся. Потому и не хочется ложиться в траву, да и сидя на камне приходится поджимать ноги повыше. Впрочем, может, и к лучшему: сколько интересного мы пропускаем во сне!