Чтобы скоротать время, Иришка надумала сходить к Марте. Кобылу пока не запрягали — она шарахалась от вожжей и начинала мелко трястись. По дороге, до ряби вытоптанной подковами, Иришка поднималась к загону. Загудели, закружили пауты, но она уже привыкла к ним, не отмахивалась впустую. На пороге конюховки в тени сидел Сильвестрыч, споро ушивал дратвой какую-то кожаную штуковину. Сладковатые запахи навоза, нагретой кожи и табака держались в неподвижном воздухе, такие мирные, такие спокойные.
— К Марте небось? — кивнул старик, наматывая дратву и затягивая узел. — На траве она, за конюшнями.
Иришка поправила газетку, в которую завернула кусочки хлеба с солью, привычно, напрямую, перелезла через жерди, высохшие до костяного блеска, и увидела Марту. Кобыла понуро стояла в тени, изредка обмахиваясь хвостом. Неподалеку от нее, выпятив глыбистую холку, выискивала губами траву на ископыченной земле другая лошадь — Звездочка, лаково-шоколадная, с белым неровным пятном на лбу.
Зимой Сильвестрыч впрягал Звездочку в кошеву и возил тетку Евдокию по водохранилищу в правление, в контору. Он уважал Звездочку за выносливость и ровный бег, но в конце концов с нею разругался. У Звездочки, по его мнению, был зловредный характер: сколько раз она Сильвестрыча запросто предавала. По праздникам, бывало, всеми уважаемого старика прямо-таки силком затаскивали в одну избу, в другую, он привязывал Звездочку у крыльца, забегал на минутку — велик ли грех, а поздно вечером с лихой партизанской песней возвращался домой. Он боялся говорить старухе, у кого побывал, чтобы не навлечь на голову гостеприимных хозяев громы и молнии. «Дак ведь что получалось, — жаловался он потом тетке Евдокии и бабушке, — старуха тут же в кошеву и пускает эту злыдню по ее воле. И эта коварная изменщица по порядку прямехонько останавливается у каждой избы, где меня потчевали…»
И все-таки Сильвестрыч пустил умную Звездочку с Мартою, и, приподнимая морду, Звездочка то и дело посматривала на Марту озабоченно. Иришка развернула газетку, положила кусочек хлеба на ладонь, протянула Марте. Опахнув лицо Иришки теплым выдохом, бережно губами сняла Марта хлеб и снова прикоснулась к ладони, чуть-чуть прикоснулась, будто поцеловала. Иришка думала, что и Звездочка подойдет: вон как в струнку вытянула шею, затрепетала чуткими ноздрями.
— На, Звездочка, на! — звала Иришка, предлагая лакомство.
Кобыла переступила ногами, но тут же прикинулась, будто что-то заинтересовало ее в дальнем углу загона, и словно на цыпочках перенеслась туда.
— Мы оставим хитрюге кусочек, ладно? — говорила Иришка Марте, поглаживая ей морду. — А ты ничего не бойся, больше в обиду тебя не дадим…
Попрощавшись с нею, Иришка пристроила круто посоленный хлеб на голом камне неподалеку от Звездочки и снова перелезла через жерди. Сразу же за ними чернел хвойный островок леса, выпукло лежало овсяное поле, по которому вела чистая тропинка. Свиристели кузнечики, несколько васильков, редких теперь в посевах, синенько горели возле тропинки, в овсах стояла предвечерняя хлебная духота.
Широко разведя руки, точно собираясь взлететь, касаясь ладонями сухо позванивающих овсяных метелочек, Иришка пересекла поле, подошла к осинкам, отбрасывающим длинную прохладную тень, на черте которой шустро перепархивали мотыльки, будто васильки поднимались в воздух. Отсюда, влево по склону, к водохранилищу вела дорога, с обеих сторон в молодом малиннике, буро-желтом от недозревших ягод.
На берег Иришка вышла не сразу, а сперва отдышалась, огляделась, нырнула под ели. Крадучись, стараясь не хрустеть валежником, пробралась по хвойной подстилке, кое-где прикрытой шапочками кукушкина льна, неловко выгибаясь, очистила рукою с влажной спины меж лопаток колючие иглы и выглянула.
По зеркалу водохранилища скользили рыжие от солнца катера, высоко вскидывая рыбьи носы. Противоположный берег тоже был светел, солнечно пылали стекла, и совсем не верилось, что там может быть какая-то опасность. Иришка перевела взгляд на этот берег, приметила шесты-приколы, вкривь и вкось торчавшие из воды, — скоро к ним на вечерний клев причалят добытчики леща, судака, сорожки… Ни на большой воде, ни у берега Колянькиной лодки не оказалось.
Обманул, побоялся или случилось что-то? Иришка с досадою прищелкнула на голой икре впившегося комара. Мокрецы и комарье уже скапливались над головою, напряженно ныли…
Поправив панамку, Иришка вышла из укрытия и сразу же увидела Коляньку. Он сидел недалеко, над яром, обхватив колени руками, курил, и какая-то безнадежность была в опущенных его плечах, в согнутой фигуре. Сперва Иришка хотела снять босоножки и подкрасться сзади, но тут же раздумала и пошла в открытую. Колянька швырнул окурок под яр, обернулся, будто услышал ее шаги, поднял руку.
— Думал, струхнешь, не явишься, — сказал глуховато и, кажется, недовольно.
— Тебя, что ли? — усмехнулась Иришка.
Он молча спустился, обрушивая комочки глины, на серые приплесовые камни. Иришка едва поспевала за ним. В узкой бухточке, в конце неглубокого оврага, уткнулась носом в галечник лодка-плоскодонка, облезлая, будто в лишаях. Она зашипела днищем, ссаживаясь в воду, от нее, точно связанная одной веревочкой, разом метнулась стайка мальков. Иришка перепрыгнула на нос, балансируя руками, перебралась на кормовую скамейку, Колянька оттолкнулся веслом с мелководья, сел напротив Иришки, — лицо его было недружелюбно замкнутым, — стал умело, без всплесков, грести.
Иришка опустила руку за борт, вода была теплая, ласковая. Жалко, что столько дней уже не купалась. Оглянулась через плечо — с каждым Колянькиным гребком берег отдалялся, теряя мелкие подробности, разворачивался в широкую ленту, и деревня вся была видна двумя своими рядами домов вдоль улицы, избами, рассеянными повыше, на горе, амбарами, конюшнями. А другой берег отодвинулся еще дальше, и только сиренево-палевая вода расстилалась вокруг, мерно колебалась, точно дышала.
Колянька упирался ботинками в лодочную поперечину, штанины брюк призадрались, щиколотки были бледными, в рыжеватом пуху.
— Мы ведь вместе бегали, когда тебя отец с матерью привозили, — сказал он, перестав грести и лишь подправляя лодку веслом.
— Не помню, — призналась Иришка.
— Ну, ясно, — без обиды протянул Колянька, — много нас, голопузых, тогда было. А ты такая умытенькая приезжала, с бантиками, носилась с нами босиком, твой отец выходил тоже босиком, звал нас всех на рыбалку…
— Я вот о чем хотела тебя спросить, — чувствуя, как оттаивает внутри Колянька, протянула руку к нему Иришка. — Почему они хотя бы Марту не пожалели?
Колянька нахмурился, замедлил весла, поерзал на скамейке, словно устраиваясь поудобнее, и лишь после этого ответил:
— Они не пожалеют никого… Им самим потому что никогда больно не было.
Иришка поняла, о какой боли он говорит. Самой Иришке, до той поляны на краю оврага, тоже, пожалуй, так больно не было. Но она все-таки девчонка, у нее врожденный дар сострадания, а мальчишки, знала она, вылеплены из другого теста и могут быть жестокими нечаянно.
Видимо, в душе Билла-Кошкодава, в Гришкиной душе проросла какая-то особая жестокость, которую не могли объяснить даже такие всего натерпевшиеся люди, как тетка Евдокия и старый Сильвестрыч.
— Скажи все-таки, какие они? Подумай и скажи!
С приподнятого весла сорвались капли, Колянька посмотрел на мелкие круги, которые расплывались от них по воде, на лаково блестящую деревянную лопасть, ответил:
— Билл говорит: скучно ему всегда… А ведь все, все у него есть: маг, мотик, кинокамера, ружье централка, лайку ему отец подарил…
— Что за маг, что за мотик?
— Магнитофон, мотороллер, — с досадой пояснил Колянька. — Не перебивай, не то говорить не стану!.. Завидовал я: ничего ему предки — это он их так зовет, — ничего не жалеют. Сад содержат, на рынок ягоды, яблоки… Мать ему ноги готова мыть и воду пить. А он учиться не захотел, на заводе маленько поработал и руки в карманы: не для того, говорит, родился, чтобы спину гнуть. — Колянька сквозь зубы сплюнул за борт.
— А для чего он родился? — Иришка с вызовом подбоченилась, словно перед ней сидел сам Билл-Кошкодав. Колянька только пожал плечами и опустил весла в воду.
— Ну, а Гришка? Он ведь, кажется, на заводе. И семья у него большая. Тетка Евдокия знает…
— Все в зеркало смотрится. Шляпу ковбойскую где-то раздобыл. Сделает морду под ней корытом и смотрится. Его отец в детстве кулаком по башке за двойки учил, вот у него мозги в прерию и ускакали…
Иришка удивилась, до чего, оказывается, хорошо знал Колянька своих дружков-приятелей.
— А ты чего к ним пристал? И волосы зачем, как у девчонки, распустил? — напрямик спросила она.
— Меня из-за отца травить начали, а Билл и Гришка в обиду не давали. Да и интересно с ними было, не то что в школе или дома. А волосья, — Колянька взял рукоять весла под мышку, подергал нечесаную косицу, — волосья так: самому себе красивше кажусь.
Он криво усмехнулся, налег на весла, лицо его разгорелось пятнами. И больше не отвечал, как ни старалась Иришка разговор продолжить.
Ночью была парная теплынь — ни ветерка, ни шороха. Звезды лишь угадывались, водохранилище как будто само постепенно источало накопленный в избытке дневной свет, или это небо, которое никак не погасало на западе, просторно отражалось в воде.
Иришка, Петька и Сильвестрыч схоронились в травянистой ложбине, пропахшей конфетным запахом дикой мяты, и заливчик, в котором в прошлый раз Колянька укрывал лодку, был как на ладони и чудился бездонным в черной тени от яра.
Кончился вечер пятницы, в деревню понаехали с рюкзаками всякие родственники, знакомые да и просто отдыхающие, и долго желтели в избах окна, раздавались голоса, смех, возмущенный собачий лай, далеко слышные на большой воде. Поэтому тетка Евдокия не хотела особого шума, велела проследить, куда на этот раз направятся хулиганы. Петьке приказала поднять ее, а она позовет на помощь механизаторов — крепких парней. Сильвестрыч на всякий случай взял с собою ружьишко — незаряженное, для острастки, и теперь держал его на коленях, и ствол мутно и холодно поблескивал. Звуки в деревне утомленно стали пропадать, и вот наступила тишина, и все трое тоже невольно приглушили голоса.