После пятого урока с поклажей все собрались в вестибюле. Учительница пересчитала народ: вместе с ней было двадцать три человека. Неподалеку с лыжами дожидались Чацкого те, кто отдавал предпочтение силе физической, а не нравственной. Ирина Петровна не хотела еще раз встречаться с физкультурником, видеть его оскал и по-быстрому повела своих, уже затеявших перебранку с людьми Чацкого, в сторону метро.
На вокзале к ним присоединилась мамаша одной девочки. Нет, Ирине Петровне она доверяла п против милосердия ничего не имела, просто полгода назад как раз по это?! дороге она ехала в поезде, который сошел с рельсов, и теперь объясняла свое желание ехать вместе с дочерью странным доводом, будто дважды снаряд в один поезд не попадает. Учительница попыталась объяснить мамаше наивность такого суеверного рассуждения, та согласилась, но сказала, что одну дочку в поезд все равно не пустит, а дочка стала плакать. Ирина Петровна вспомнила, что у девочки этой нет отца и, сжалившись, подумала: одним человеком больше, одним меньше… особого значения это уже не имело.
До отхода электрички оставалось меньше минуты, когда в вагон ворвались четверо лыжников из группы Чацкого. Физкультурник совсем сбрендил, объяснили они, в последний момент решил увеличить дистанцию до десяти километров да еще пригрозил, что поблажек, как раньше, в застойные времена, не будет, кто не уложится в положенное время, будет бегать, пока не уложится.
— Пусть сам бегает, пока не уложится, — заключили они.
Электричка тем временем уже набирала ход.
Марья Ильинична и Василий Степанович Сапуновы проснулись в тот день «с петухами». Вернее, осталась память о петухах, их побудном крике, осталась и привычка просыпаться, а самих петухов, кур, прочих домашних птиц и животных в Раздольном давно не держали. Держали дачников, да и тех лишь в летнюю пору и понемногу. Летом деревенька оживала, появлялись дети, чьи звуки, повадки за осень, зиму и весну местные жители успевали забыть. Впрочем, и жителей-то этих было пять человек, включая Сапуновых. То есть они и три старухи, хозяева остальных домов проживали в городе.
Что и говорить, жилось Сапуновым не слишком комфортабельно. На непривычный взгляд, даже ужасно жилось, если не принять во внимание, что примерно так жили они всегда, а то и хуже, что было им теперь под восемьдесят, что чужая жизнь вообще есть в некотором роде тайна за семью печатями, что, наконец, все зависит от того, с чем эту жизнь сравнивать. Сами Сапуновы если еще и сравнивали, так с теми райскими временами, когда был в деревне продуктовый ларь, когда послабее болели ноги, когда хватало у Марьи Ильиничны сил пехать дважды в неделю, а то и чаще, в поселок — за пенсиями, на почту, за хлебом, крупкой, макаронными изделиями, пряниками мятными… До ноябрьских пособлял новый сосед, бородатый художник, купивший год назад избу напротив, возивший к себе на машине различных женщин, — скорее всего, потому и пособлявший. Но Марья Ильинична от помощи не отказывалась. Продукты из города привозил, дровишек достал, напилил даже. Вышло ей это боком, да еще каким. Бородатый уехал в город, а Прокофьевна, с которой чаек по вечерам попивали, на лавочке сидели, взвилась, озлилась на ее дружбу с чужаком, «сектентом» и «блядуном», заодно и остальных старух против настроила. Остальные ладно, а Прокофьевну жаль: рассудительная, язычок острый и, главное, ноги здоровые, бывало, пойдет в магазин и всегда на их с Василием Степановичем долю хлеба захватит, чего другого.
Однако жили. Иногда доползала Марья Ильинична до поселка, получала пенсию свою и Василия Степановича и, сколь ни скудна была общая сумма, половину регулярно отправляла сыну Георгию под Новгород. Знала, конечно, что посылает она ему деньги на вино и водку, что пьянствует ее сын давно и упорно, что ушла от него жена Ольга с двумя детьми. Все знала и аккуратнейшим образом посылала каждый месяц, так как был Георгий ее сыном, родным и кровным. И, спасибо веранде, летние деньги тоже посылала ему, ровно половину. А в последний раз, как бы в отместку Прокофьевне, которая аналогичного сына прокляла и не вспоминала, послала Марья Ильинична своему на двадцатку больше.
И тот субботний день был для стариков такой же, как тысячи. Поднялись, чего-то поели. Побродив чуток, старик лег. Старуха прибрала в комнате, затопила печку, чего-то еще поделала, закапала в глаза капли и села к окну — маленькому, снаружи заснеженному, и отправилась знакомым маршрутом: сперва к Георгию, потом к дочери Нинке на Дальний Восток, потом снова к Георгию. Зимний день короток, и совсем вскоре стало за окном блекнуть, загустевать. Уже почти что стемнело, когда разгавкался с чего-то Прокофьевнин Полкан.
Услыхав голоса на крыльце, стук в дверь, Марья Ильинична перекрестилась и стала будить Василия Степановича. Тот хоть и был глуховат, но звуки услышал, слез с кровати и кинулся искать заветный чемоданчик с парой белья, который когда-то всегда держал наготове. Очень старый был Василий Степанович, времена в его голове перепутались, уже и чемоданчика того давно не было, и второй пары белья, а, как в случае с петухами, рефлекс остался. Марья Ильинична тем временем взяла кочергу и тихонько вышла в сени, куда чуть позднее притопал и Василий Степанович с поленом. Вот так, готовые к отпору, не шевелясь и не переговариваясь, стояли старики в своих сенях, отгадывая, кто бы это мог быть, и надеясь, что дверь их выдержит, если только не пойдут на нее с ломами или прикладами и не будут стрелять. То обстоятельство, что голоса снаружи были как будто детские, страху только прибавило: год назад детишки из поселка сожгли для забавы дом на краю деревни, что было для его хозяев, приехавших в июне на летний отдых, большим сюрпризом.
— Дымок из трубы идет, значит, Марья Ильинична и Василий Степанович куда-то вышли, — после очередного стука рассудил женский голосок на крыльце. — Обождем, ребята.
Марья Ильинична, Василий Степанович. . Старики решительно ничего не понимали. Может, Нинка с Дальнего Востока приехала с детьми? Нет, голос не ее, и Нинка разве бы так стучала, да и с чего бы ей приехать, да и детей, похоже, целый выводок. . И продолжали Сапуновы в оцепенении стоять, пока не начал босой Василий Степанович переминаться и поплясывать с поленом от холода. Верно, прошло минут десять, когда старуха вдруг спросила из устоявшейся тишины:
— Кто там?
— Свои! Свои! — радостно отозвался тот же голосок. — Так вы дома?! Марья Ильинична, откройте, это я, Ирина Петровна!
В сенях вновь затихло. Никакой Ирины Петровны они не знали.
— Помните, Марья Ильинична, а позапрошлом году мы с мамой у вас снимали! Ленинградцы! — не унимался голосок.
Мало ли кто снимал у них за эти годы, и все ленинградцы, что с того.
— И чего надо? — спросила, однако, старуха, показав Василию Степановичу, чтобы кончал мерзнуть и шел в комнату, обулся.
— Понимаете, Марья Ильинична, мы решили вам помогать. Что-то вроде шефста. Нет, шефство — нехорошее слово. . Просто привезли продукты, кое-какие вещи. . Конечно, бесплатно. Откройте, пожалуйста, не бойтесь, — голосок почти умолял.
Продукты, вещи… Старуха подумала, что красть у них нечего, авось не убьют, а убьют, так уж, значит, судьба такая, и, сжимая покрепче кочергу, стала открывать.
Увидав женщину — заиндевелую, красноносую, в наползшей на глаза шапочке, может, чем-то и напоминавшую позапрошлогоднюю дачницу, каких-то заснеженных девчонок за ее спиной, Марья Ильинична, кажется, поняла, что грабить, ссылать, загонять в колхоз сегодня не будут. Проходя потихоньку в сени, пришельцы вежливо с ней здоровались, все как один называя ее по имени-отчеству, стараясь не наследить, будто даже заискивали, точно были перед хозяевами в неоплатном долгу.
— Вам от мамы огромный привет! — сказала Ирина Петровна, но и тут не заметив на старухином лице отзыва, стала торопливо вынимать из баула вещественные доказательства благонамеренности, милосердия.
Остальные последовали ее примеру.
Народ тем временем все входил, входил, входил, забивая сени, и неизвестно, чем кончилось бы это шествие, в какой момент очнулась бы Марья Ильинична и с какими очнулась словами, если бы не кучки подарков: промтоварная и продуктовая, обе они росли, особенно вторая, совершенно старуху заворожив. Что и говорить, родители седьмого «б» постарались, поднатужились. И может, подумалось Марье Ильиничне, что, пока они здесь со стариком кукуют, наступил в остальной стране окончательный коммунизм. Тут открылась внутренняя дверь, и на пороге возник Василий Степанович, все еще с поленом. Пробравшись глазами сквозь толпу, он нашел старуху, чтобы через нее понять, что происходит, как быть, пригодится ли боевое полено.
— Здравствуйте, Василий Степанович! — крикнула Ирина Петровна, памятую о его глухоте, и добавила еще громче: — Как ваше здоровье?!
Старик не отвечал. Старуха тоже молчала. Пауза становилась все глупее, обиднее, абсурднее. Ирина Петровна лихорадочно подыскивала слова и, как назло, ничего не находила. Совсем другого она ждала, пусть не радости, но все-таки хоть искорки… Всем сердцем она заклинала хозяев смилостивиться, улыбнуться, сказать что-нибудь хорошее — не ей, детям. Нет, никакого ответа, лишь испуг и непонимание. Было такое ощущение, что заехали они с седьмым «б» в какой-то глухой, безответный век, где и нет ничего, кроме безмолвия, сна и страха.
— Ну, извините, пожалуйста, всего вам доброго, до свидания, — произнесла Ирина Петровна механически, все еще на что-то надеясь и с места не двигаясь.
— До свидания, до свидания, — так же механически сказала старуха.
И со словами «До свидания, Марья Ильинична, до свидания, Василий Степанович!» толпа стала вываливаться наружу.
Что сказать ученикам, учительница не знала. По дороге на станцию было ей стыдно и холодно. Казалось, дети со своим неверием куда умнее ее и сейчас справедливо смеются над ней, а послезавтра смеяться будет вся школа. Понятно, кляла Ирина Петровна за все себя, себя, дуру и кулему, кого же еще.