Закрыв дверь, Марья Ильинична перекрестилась и стала торопливо подтирать тряпкой пол, донельзя загаженный.
— Из райсобеса? — спросил Василий Степанович.
Старуха терла молча, а потом застыла над подарками. Некоторое время она боялась к ним прикоснуться. Все же осмелилась, вещи, пока не разбирая, мигом запихала в кладовку; принялась за продукты. Нет, не верила Марья Ильинична своим глазам, да и трудно было так с ходу поверить. Одних консервов мясных и рыбных насчиталось банок пятнадцать. Три пачки чая со слонами. Две палки колбасы — одна твердая, одна помягче. Три коробки конфет, мармелад фруктовый, зефир, джем, макароны, лапша яичная… Три кило гречи, столько же риса, шмат масла сливочного, яблоки, апельсины, три лимона и Бог знает что еще в кульках, кулечках, пакетах, свертках… Были какие-то банки и баночки вовсе не понятные, неизвестного содержания, с нерусскими наклейками. Их старуха сразу решила послать посылкой Георгию, он-то уж разберется. По-быстрому, словно боясь не успеть, рассовала Марья Ильинична продукты по ящикам и полкам, почти все упрятала, как вдруг заверещала во дворе калитка. Старуха обмерла. Кончилось наваждение? Не зря не верила она своим глазам?
— Не пущу, не отдам, — подумала она, — а если что, мясную тушенку все равно не отдам. Две банки хотя бы запрячу, скажу, уже нету, съели.
— Ильинична, — послышался за дверью знакомый голос.
Зайдя в сени, Прокофьевна поклонилась, улыбнулась, но в прищуренных, острых, как сверлышки, глазах было заверение, что ничего от них не утаилось и не утаится впредь, так и знайте.
— Доброго здоровья, Василий Степанович, — сказала Прокофьевна, пройдя в комнату и тщательно ее инвентаризируя.:— И кто это вас навещал?
— Из райсобеса, — объяснил старик, начищая орден.
— Да Нинка, Нинка через людей посылочку передала! — Марья Ильинична вышла в сени и принесла пачку индийского чая рязанского развеса. — Возьми.
— Спасибо… — Соседка качала головой, косясь на слонов.
Нет, Марья Ильинична хорошо знала Прокофьевну, тайны ее интонации и мимики, потому опять вышла в сени, достала коробку конфет, среднюю по величине. Помедлив, прибавила пачку риса.
Теперь Прокофьевну проняло. Так, во всяком случае, Марье Ильиничне показалось.
— Ну, приходи чай пить, — вполне дружелюбно сказала соседка.
— И ты приходи.
В сенях Прокофьевна замешкалась, как бы позабыв, где выход, зыркнула по углам и только после этого пошла восвояси, прижимая к фуфайке гостинцы.
Старуха приблизилась к образку и послала куда положено свои благодарения, попросив на этот раз, чтобы никто больше не приходил, а если, упаси Господи, нагрянут, чтобы оставили тушеночку, две банки, нет, три.
Она вновь все обглядела, в том числе промтовары, решив и это отослать Георгию, им-то куда. Взялась за кульки, пакетики, свертки. Обнаружила какие-то оладушки, которые, поколебавшись, обнюхав, понесла греть на ужин.
Почти беззубый, Василий Степанович с орденом на груди ел не столько медленно, сколько торжественно, в самом деле полагая, что испекли это для него в райсобесе. Чудные были оладушки. Воздушные, нежные, с каким-то особенным, вроде бы знакомым вкусом. И вот, съевши четвертую штучку, вспомнила вдруг Марья Ильинична двух дачниц, пожилую и молоденькую, помещавшихся вместе с керосинкой на веранде; как все сидела молоденькая с книжкой в саду, как отбивалась веточкой от комаров и мошкары, как лезла на ней кожа, как тащила она ведро с водой из колодца. Оладушки… Точно. Та, пожилая, пекла и приносила им в двух тарелках, чтобы не остыли, угощайтесь. И уж непонятно, почему заскребло у старухи на душе, затомило незнакомо и пятая оладушка не полезла ей в рот. В угрюмости, будто потерявшись в родной избе, проползала она еще часок, гаркнув на старика, уколовшего палец при снятии ордена, и легла спать. Но и сон не шел, лезли в глаза оладушки — те и эти, замерзшее личико на крыльце. Долго ворочалась старуха с боку на бок, стараясь отвернуться от бесполезных видений. Уснула.
По городскому времени было еще не поздно, около восьми, когда послышался в доме Сапуновых стук. Что и говорить, многовато для одного дня, но стук в дверь повторился, не яростный, но-довольно энергичный. Старуха лежала. Постучали еще, еще.
— Кто?
— Марь Ильинична, извините ради Бога, это мы. . ну… шефы… на железной дороге произошла авария, где-то под Новгородом, товарный поезд с рельсов сошел, электрички не ходят, до утра не будут. . Хоть погреться пустите! Мы тут больше никого не знаем…
Подумала старуха о странном поезде, который никогда не сходил и вдруг сошел. Врут.
— Лучше бы я с Чацким поехала! Уже бы дома была! Телек смотрела… — сказала девочка, едва не плача.
— Я говорил, не откроет, облом, — сказал голос мальчишеский. — Сталинисты! — Давайте в тот дом постучим, где собака!
И тогда старуха стала поспешно открывать дверь, потому что представила, как идут они к Прокофьевне, как та уличает ее во лжи и скупости, как плюсуется это к обиде прежней, как становится бывшая подруга лютым ее врагом, а похоронить-то их больше некому, не художник же будет это делать со своими бабами.
Орава уставших, замерзших, частично переругавшихся людей заполнила дом. Было уже не до извинений и церемоний, все это забылось, как забылась и первоначальная цель визита, злоба на старуху, которую успели прозвать Кабанихой, и литераторшу, прозванную давно и довольно безжалостно.
Облепили печку, присели, приткнулись, затихли, размариваясь от слишком продолжительного пребывания на чистом воздухе и домашнего тепла. Лишь родительница, поехавшая вместе с дочкой, не предалась истоме: известие об аварии на железной дороге почему-то сильно ее взбодрило, она чувствовала себя как бы оракулом, в некотором роде именинницей, несмотря на жалость к товарняку. Привычная к тому же к физическому труду, она уже подтерла в сенях пол, узнала у Марьи Ильиничны, где колодец, как к нему пройти, и пошла за водой, чтобы перво-наперво напоить детишек горячим чаем.
Дети-детишки. . Странный у них все-таки нрав, неверный, переменчивый. Скоро отогревшись, они ожили, воспряли. Недавний страх сменился азартом незапланированного приключения, любопытством к деревенской экзотике — печи, образку, лампадке, фотографиям на стене, а вскоре лютым голодом, все прочие чувства и интересы пересилившим, — свои завтраки съели еще в электричке. Конечно, вопрос был очень деликатный. Ирина Петровна понимала, что ученики проголодались, но по причине собственной скромности и бездетности надеялась, что все-таки обойдутся они чаем, как она. Может, так бы и было, зайди они в случайный дом, перетерпели бы, скрепились в понимании, как трудно полунищим, одиноким старикам, отрезанным от последнего снабжения, накормить столько ртов. Но ведь здесь, у Сапуновых, таился где то целый спецраспределитель. Достоверное знание об этом все сильнее мытарило желудки, напрочь перешибая потенциал, так сказать, нравственно-культурный, несъедобный. Казалось, если с минуты на минуту не выдаст Марья Ильинична продукты добровольно, голод возьмет свое, произойдет ужасное: ее раскулачат. Ирина Петровна уже трагически понимала, что голод и милосердие— вещи едва ли совместимые, во всяком случае сегодня, и мысленно в поисках подсказки лихорадочно листала учебник литературы и хрестоматию. Все сидя в уголке под образком, как-то по-птичьи устроившись на краешке стула, она глядела в пол, в жиденький убогий половичок, чтобы не встретиться глазами с детьми, с Марьей Ильиничной, ставившей на плиту большой медный чайник. На подмогу пришла родительница, явно литературы не знавшая.
— Давайте-ка, Марья Ильинична, детей кормить! Раз уж такое случилось. . Не каждый день поезда с рельсов сходят! Продукты, слава Богу, есть, а в следующую субботу новые привезем, — ; сказала она старухе и, заработав на железнодорожной почве бзик, добавила: — Если, конечно, доедем…
— Привезем! Клянемся! Сколько съедим, столько и привезем! Дурак, в два раза больше привезем! В три — орали дети.
Подала Марья Ильинична на стол посуду. Приволокла картошки, которую родительница с дочкой стали чистить. Стала — не выбирая, все подряд — таскать из сеней продукты. Вот только, да простится ей, пачку чая и банки тушенки перепрятала подальше, за поставец.
Радостные дети тем временем, чтобы как-то скоротать эти минуты до- кормежки, изъявили желание поглядеть, где Ирина Петровна в позапрошлом году жила. Решив не напрягать лишними вопросами Марью Ильиничну, учительница повела учеников через сени, через крохотный коридорчик. Дверь была открыта, и двадцать два человека стали с интересом рассматривать полупустую холодную верандочку.
— Вот здесь стояла у нас керосинка, вот здесь раскладушка. . — объясняла Ирина Петровна, наполняясь воспоминаниями.
Вдруг она почувствовала, что пол под ногами уж как-то очень проминается, глухо подвывает и застыла, не решаясь сделать шаг.
— Ребята, по-моему, что-то с полом… Идемте-ка обратно… Сказала она это, вероятно, зря, потому что двое парней тотчас стали исследовать насколько пол крепок, другие тоже соблазнились. Вряд ли, сооружая лет тридцать назад эту пристроечку, Василий Степанович рассчитывал, что когда-нибудь станет она музеем, мемориалом, что пройдутся по полу сорок четыре ноги одновременно, да еще будут синхронно подпрыгивать повыше, испытывая его работу, прочность перекрытия и досок, порядком подгнивших.
— Нормально, нормально, Ирина Петровна! Вон Кравцов, самый толстый человек в мире, любой пол проломит, и то ничего, выдерживает! — заверяли дети, все прыгая.
— Тише, назад, выходим!.. — кричала шепотом учительница, осторожно, точно по первому льду, пробираясь вместе с девочками к двери.
В этот момент Кравцов, желая раз и навсегда доказать, что он не толстый, наоборот, при своих восьмидесяти пяти килограммах даже легкий, пружинистый и ловкий, подпрыгнул повыше, и две доски с треском проломились. Все — кто с хохотом, кто с хохотом и ужасом — бросились к выходу, а Кравцов напирал на толпу сзади, жутко испугавшийся и все же счастливый, что оказался в центре внимания и не сломал ноги.