Позабудем свои неудачи (Рассказы и повести) — страница 13 из 50

Прикрывая дверь на верандочку, Ирина Петровна ощущала страшный грех и, к греху еще большему, понимала: сказать Марье Ильиничне правду она не сможет, не хватит у нее духу, по крайней мере сейчас.

— Да починим, Ирина Петровна! Попросим у Василия Степановича досок и починим! Все равно бы сломался! — успокаивали ее ребята, сладострастно пиная и тиская Кравцова.

— А я-то чего, все прыгали, — лениво защищался тот, к тисканью привыкший, без него даже скучавший.

Поели как следует, от пуза. Поддавшись стихии, не удержалась, закусила и учительница. Родительница, жившая с дочерью на девяносто рублей, кусок антикварной твердой колбаски ела с картошкой, не кусая — посасывая. И чаю, конечно, напились, уговорив Марью Ильиничну съесть зефиринку. Посреди трапезы проснулся Василий Степанович, как во сне, мутными глазами оглядел общество. Увидев крупномордого измаслившегося Кравцова, подчищавшего жирную банку, Василий Степанович сказал ему: «Здравствуйте», — видно, принял его за большого начальника, может быть, начальника райсобеса, — и принялся спать дальше.

Теперь — по закону сытости — хотели дети гулять, петь и веселиться. Кое-кто, правда, на улицу не пошел, в том числе девочки-отличницы. Они помогали взрослым мыть посуду, укоряя в сердцах остальных, что самозабвенно играли в снежки, валяли друг дружку в чистоснежных сугробах, пели вместе с Полканом песни из репертуара группы «Наутилус Помпилиус», любовались двурогой луной, безымянными звездами, которых в городе как-то не замечали.

Спать устроились на полу, на стульях. От обилия впечатлений, возбуждения, непривычности и жесткости спальных мест долго не могли угомониться. Каждая реплика, слово в темноте вызывали общий хохот. Учительнице пришлось несколько раз напоминать, что завтра нужно встать пораньше, побыстрее ехать домой — там родители с ума сходят, что Марья Ильинична устала, устроили ей денек. Все же затихли.

— Ирина Петровна, Ирина Петровна, — позвала из сеней родительница.

Учительница, только-только задремавшая на лавочке у окна, выбралась в сени. Мамаша была бледна, как снег, руки ее чернели от сажи и дрожали.

— Ой, Ирина Петровна, — она все еще не могла отдышаться, держалась за сердце, — еще бы десять минут — и все. Хорошо, что я по-маленькому во двор не пошла, больно холодно. Верандочка чуть не сгорела! И дом тоже! Ирина Петровна…

— Как?..

— А вот так. Кто-то покурил на верандочке, окурки в угол бросил, там ящик с тряпьем… Зашла я туда, извините, присесть еще не успела, как чую запах, дым… Окно открыла, ящик в снег, обожглась вон… Ой, Ирина Петровна, еще бы чуть-чуть… — Мамаша закрыла руками лицо.

— Вы только Марье Ильиничне не говорите… — Учительница тоже закрыла руками лицо.

— Не, Ирина Петровна, я только вам. Как представлю, что сейчас горели бы все…

Учительница сделала шаг, прижалась мокрой щекой к щеке спасительницы и горько разрыдалась.

Марья Ильинична, притулившись рядом со стариком, пыталась надумать предстоящее объяснение с Прокофьевной. Но слишком хитра была Прокофьевна, и разболелись ноги, и Василий Степанович храпел прямо в ухо. Однако проклясть лешего, который наслал на нее эту тьму, почему-то не решалась или просто не успела, потому что разлаялся вдруг Полкан. Потом голоса какие-то.

— Светопреставление, — успела отчетливо подумать старуха.

В дверь постучали.

На сей раз голос был мужской, твердый, и то обстоятельство, что полон дом народу, показалось старухе хорошим. Нет худа без добра.

— Понимаете, хозяюшка, сперва заблудились, потом кое-как на железную дорогу вышли, до платформы дошли, а поезда не ходят, авария где-то под Новгородом. Плутали, плутали, не в лесу же ночевать, вот к вам и постучали. Пустите на ночь, хозяюшка!

— Занято у меня, ночуют.

— Я вам паспорт покажу, деньги заплачу.

— Некуда, через дорогу в дом постучите.

— Там собака, подойти не дает.

— В конце улицы живут, туда идите.

— Были, не открывает никто. Да что же у вас, хозяюшка, на полу, что ли, места не найдется?!

— И на полу нету.

— Ну, товарищи… Ну земляки. . Значит, в конце двадцатого века в лесу замерзай… У вас сердце-то есть, бабушка?! Мы же люди, а не погремушки какие-то!

Ирина Петровна, все же решившая прилечь и из противопожарных соображений лежавшая ближе всех к двери, слушала разговор, затаив дыхание. Голос на крыльце казался ей все более знакомым, а когда мужчина сказал «земляки» и «погремушки», она поднялась с пола и, дрожа, вышла к старухе.

— Марья Ильинична, откройте, пожалуйста, это, кажется, наши, — сказала Ирина Петровна, глядя на хозяйку с героической готовностью прямо сейчас заплатить за все.

Встреться сейчас Чацкому, его группе живой медведь или волк, они бы меньше удивились, чем от встречи с литераторшей. Последовала, так сказать, немая сцена. Ирина Петровна крепко прижимала ко рту палец и показывала на дверь, за которой спала остальная часть седьмого «б». Она боялась, что сейчас разразится гогот, начнется обмен впечатлениями, братание, тисканье, песни ансамблей «Кино», «Алиса», а этого хозяева, да и она сама, могут уже не выдержать. Бедная Марья Ильинична и так ничего не соображала, застыла с кочергой у двери, будто дожидаясь кого-то еще.

К счастью, у Чацкого царила дисциплина прямо-таки военная. Мигом составили в угол лыжи, сняли ботинки и на цыпочках, почти ни на кого не наступив, пробрались к печке. Также без слов, даже без блаженного чавканья, съели тушенку, которую вынула старуха из тайничка и чуток разогрела на теплой еще плите.

— Все, погремушки, спать, исчезли! — скомандовал Чацкий, и его подопечные действительно исчезли, пропали в темноте.

Ирина Петровна, Чацкий сидели на лавочке у окна, глядя на зиму, на снег, на светлую лунную ночь. Казалось учительнице, что попала она в какую-то знакомую повесть, только не могла сообразить, в какую, есть ли она в школьной программе.

— Понимаете, — тихо говорил Чацкий, — жизнь проходит, а хочется что-то сделать. . И никто тебя не понимает, никто. Чужие кругом. Как жить?..

— Да, да, — кивала Ирина Петровна, ощущая от мужского голоса странный и приятный покой. «И вовсе он не дурак, если размышляет о главном — смысле жизни, и мужчина видный. .» — думала она.

— Вот возьму арендный подряд и поеду в деревню. Бычков откармливать буду, — сказал Чацкий, будто кому-то пригрозив.

Его большой хронометр со светящимся циферблатом показывал половину четвертого — глухой неведомый час, точно и обнаруженный впервые.

. — Звезда упала, — Ирина Петровна подалась к окошку, — Надо загадать желание.

И стала она выбирать из многих желаний одно. А хотелось, и чтобы здорова была мама, и чтобы в понедельник не разнесли родители седьмого «б» школу, и чтобы Чацкий или кто-нибудь из папаш починил на верандочке пол, и чтобы нормализовалась обстановка и в Армении, и в Азербайджане, и в Литве, и в Эстонии, и в Грузии, и чтобы полюбили дети литературу, как любила ее она, ибо другого пути к милосердию не знала…

«Чтобы хоть новый инвентарь купили, — загадал, слегка подумав, Чацкий, — через старого „козла" уже и прыгать опасно».

Родительница, лежавшая прямо под лавкой, тоже не спала и загадала сразу, еще до звезды:

«Только бы без аварии до города доехать».

Не спала и старуха, но про звезду не слышала, так как была в это время в пути: возвращалась с Дальнего Востока от Нинки, жены военнослужащего, к Георгию, который жил под Новгородом и работал на железной дороге путевым обходчиком.

ХРАНИТЕЛЬ ПЕЧАТИ

Круглая печать нашей творческой организации хранилась у Колдобского, чистенького старика со сверкающей лысой головой. Костяная голова тряслась, жадные желтые глаза напоминали о безумии и не закрывались, когда старик засыпал. Эффект был мощный. Колдобский состоял членом комиссии, решавшей, кого принимать в организацию, кого нет. Помню, заслушивали эссеиста, человека немолодого и смертельно усталого. Он читал серьезное, комиссия крепилась, и только Колдобский по праву старейшего сперва пробно засопел, а вскоре захрапел каскадом, но глаз не сомкнул. Несчастный эссеист сбежал. Предполагали, будто такое свойство у Колдобского со сталинских времен, но сидел он тогда или сажал, было неизвестно. Хроническая бдительность. Возможно, благодаря ей и дожил до семидесяти восьми, был крайне общителен и жаден до общественной работы. Страсть к неоплачиваемому труду не бывает безответной. Из года в год старика выбирали в правление. Когда возникала необходимость снестись с райкомом партии, снаряжали его. Казалось почему-то, на этот раз Колдобский оттуда уже не вернется, и организацию завтра же разгонят, лишив печати. Нет, возвращался с какой-нибудь бумагой в портфеле, ходил гоголем, напевал из оперетт, прикладывался к женским ручкам, а старческое головотрясение подавал как особый род кокетства. Полагали, что Колдобский стучит, но из этого, разумеется, ничего не следовало. Дело привычное, обжитое, да и со своими сексотами организация выглядела как-то убедительнее. Они есть, значит, есть и мы, стучат, значит, существуем. (То же примерно чувство вызывал появлявшийся время от времени куратор — полуспившийся, мучимый изжогой деятель из обкома профсоюзов, чего-то, глядя на нас, никак не понимавший; стерег он экзотический загончик лениво, бесстрастно.)

Основал эту контору еще Максим Горький в целях поддержки литераторов, не входивших в писательский союз. Для вступления в союз требовались вещественные доказательства — изданные книги. Потому обитали здесь писатели и поэты без книг или с книгами недоказательными, той же судьбы драматурги, сценаристы, переводчики, филологи, а также поэты — песенники, барды, эстрадники разных мастей, в их числе специалисты совсем редкостные: по массовым народным гуляниям и уличным шествиям, новогодним елочным представлениям, праздникам северных народов, фейериям водяным и огненным… Был человек, писавший исключительно для артистов-чревовещателей. Появлялась, между прочим, милая старушка, автор популярной когда-то песенки «У самовара я и моя Маша все пили чай вприкуску до утра». Собирался народ раз в год, когда заслушивали отчет правления о проделанной работе, признавали ее удовлетворительной и. выбирали правление новое. В этот день платили членские взносы, разглядывали куратора, узнавали, кто умер, кто уехал, толпились, болтали и курили на лестнице. У всех происходило что-то решающее, точнее, вот-вот должно было произойти. У того через месяц премьера спектакля в Магадане. У этого на «Таджикфильме» за-пускают-таки сценарий в работу. Книжку третьего издательство наконец-то включило в план — правда, на девяносто восьмой год. У четвертого, надо же, ту книгу, — ну, которая сразу после предыдущего собрания должна была выйти в свет, — опять отодвинули на год. Даже чревовещатель брал тебя за пуговицу и торопливо делился своими творческими замыслами. Кажется, никто никому не верил, и никого не покидала надежда, что все впереди, что человечество, прикусив язык, еще заберет назад все свои сомнения и, увы, пошлейшие предположения о творчестве, таланте и подлинном успехе. Да если есть в сочинительстве какой-то смысл, заключен он, конечно, в этой надежде, на себе волокущей.