ьств гуманности и профпригодности, по-моему, не сыщешь. И, между прочим, когда — а мы все катились — в другом конце коридора возник сам Вынималенко и быстрым главшагом пошел вперед, — а мы все катились, — когда Вынималенко заметил самоходность каталки и заорал: «Дура! Они же! Вон!» — а мы все катились, — Катилова опять гуманно схватилась за голову, вскрикнула: «Ой…» Нет, ее никак не заподозришь в злодействе, в заговоре с нянькой, она из сил выбивалась за полторы ставки, но мы ведь все катились, и мне остается предупредить вас: вас ждет мир, где давно никто не виноват, и каждый потому злодей явный или потенциальный, каким бы исполнительным и сердобольным он ни был, как бы ни хватался за голову, ни заливался краской стыда, ибо только свобода и отрада мстить предоставлена каждому, это у них называется «правом на труд». Катилова мстит Вынималенко, Вынималенко — Собиралову, Собиралов — Выдвигалову, строители Вынималки — ее коллективу, коллектив — строителям, Выпускатели каталок — тем, кто будет на них ездить, те, кто однажды на каталках прокатился, при первой же возможности отомстят их Выпускателям и т. д., и т. п. Образуется тотальный круг вольного, невольного, сверхпланового, внепланового, планового, квалифицированного и неквалифицированного тотального мщения.
«Труд наш есть дело мести», — как пело радио в палате, мстя своим туберкулезным дребезжанием поющим. Очень скоро мне показалось, что за их словами, намерениями, планами, действиями стоит что-то куда более фундаментальное и искреннее, чем слова, намерения, планы, действия. Есть какая-то совокупная тайная воля, она в конце концов всем и правит, составляет суть всех внешних форм и оболочек, иначе мне просто не объяснить, почему, несмотря на слова, намерения, планы, действия, все устроено именно так.
Мамка оказалась зеленоглазой, вероятно, миловидной, только-кожа на лице чересчур гладкая и слишком много волос на голове. Опять какое-то воспоминание шевельнулось во мне, будто образ иной мамки отозвался на мамку эту, взревновав, но слишком невнятно; у меня не было времени сосредоточиться на их мимолетной встрече, я следил за ней — уже неизбежной. Понятия не имею, кого ожидала увидеть она, какие у нее были представления о красоте. В глазах ее мелькнул ужас, она сказала не то «Господи», не то «бр-р-р», и росинка выкатилась на зелень, но вскоре там распогодилось — уродец был свой, свой! Тут я буквально впился в ее сосок — со стороны могло померещиться что я предпринимаю попытку бегства, приняв сосок за некий вход или выход.
Молока не было, я кусался деснами и орал, должен же быть предел обманам. Я совсем ничего не понимал, она тоже, мы извелись, не находя общего языка, не находя ничего общего; понятия не имею, чем бы все кончилось, если бы не соска, которую мне сунули. Кляп этот вонял резиной, а дырка была маленькая, или пойло слишком густое, и, пока они что-то там меняли, я, все еще способный удивляться, подумал: какая потрясающая повсюду гармония, как продумано и исполнено все, вплоть до соски! Кое-как поев, я немного успокоился и мог послушать разговоры мамок. Я слышал их — почти невольно — и потом, сейчас, я постараюсь изложить свои выводы, чтобы больше к этому не возвращаться.
Мы все с вами безотцовщина. Пожалуй, кабы не то прежнее знание, катастрофически убывающее, мне, слушавшему мамок, и в голову бы не пришло, что бывают отцы. Само понятие отец изъято из их сознания и языка, кто-то выкрал наших отцов или выкрадывал постепенно, превратив таким образом и эту трагедию в привычку, в обыденность, в сплетенку, в данность — мамки постелено обжились и в ней и всякое в этом смысле сочувствие приняли бы за половую хитрость, скучную блажь или покушение на завоеванную свободу. Вероятно, постепенное исчезновение отцов постепенно формировало мнение мамок о себе как о чем-то биологически независимом, самодостаточном, укрепляло их силу, и не удивлюсь, если Наружа уже находится в их власти и там — негласно, исподволь, повсюду — осуществляется диктат косности, нерешительности, легкомыслия, завистливости, недоверия к уму и личности, упрямства, бесполезного эгоизма, метафизической истерии, всего, что свойственно женской натуре вообще, а на почве безотцовщины, безмужия могло лишь расцвести. К невольным оплодотворителям — иначе я не знаю, как их назвать — мамки относятся воинственно-насмешливо, точно к поверженным половым врагам, мир с которыми принципиально невозможен, да и не нужен: взять с них нечего, уважать не за что, ждать подмоги бессмысленно, а кратковременное удовольствие, с ними по старинке ассоциируемое, можно заменить бесконечными разговорами о биологической гнусности их вражьей натуры. Однако, стоило Витьку или Славику свистнуть под окном, они спешили туда, прихватив с собой нас — в качестве какого-то доказательства, оружия, угрозы или приманки. Для мамок они были кем угодно: подлюгами, козлами, кобелями, дружками, ягодками, полюбовничками, сожителями, хахалями, ебарями, знакомыми, едва знакомыми, даже так и не разгляденными в темноте, соучениками, сослуживцами, командировочными, военнослужащими, рабочими, кооператорами, предпринимателями, гитаристами рок-ансамблей, партнерами по дискотеке, видеосалонщиками, торговцами ранней черешней, гражданами развивающихся стран, но никакими не нашими с вами отцами. Если кто-то молчал, уставившись в стену палаты, или ревел, не отсутствие у ребеночка отца было причиной кручины, а отсутствие под окном своего полового врага, поверьте. Запомните, братья! Наше появление на свет в настоящее время может быть мотивировано следующими причинами: 1. инстинкт, то есть «зов плоти». Ввиду тотального гуманизма этот фактор является священным, не вздумайте вякнуть что-нибудь типа «зов есть — ума не надо», спросить: «Зов плоти своей или чужой является более священным?» — не простят ни за что; 2. любопытство; 3. скука; 4. алкогольное опьянение, заглушившее все, кроме зова; 5. неудачные сексуальные упражнения; 6. потребность вот таким образом что-то доказать — себе, дружку, подружке, обществу, государству, человечеству, Вселенной; 7. отсутствие в продаже противозачаточных средств; 8. святая лень воспользоваться этими, средствами, даже когда они имеются; 9. страх или дороговизна аборта; 10. полная прострация (можете считать это девической мечтательностью), повлекшая за собой все остальное, в том числе роды и мечтательный козий взгляд в стену палаты. Правда, кое-кто-из мамок действительно молчал, и это молчание, по крайней мере, могло быть печалью. Между прочим, молчала и моя. Возможно, о молоке. Мы с ней… но об этом потом, если хватит времени… Добавлю только, что на меня в их палате поглядывали с насмешкой и подозрением, больше с подозрением. Вскоре у меня было целых три клички: «недоносок», «глотник» и «зассыха». Клички казались мне вполне безобидными — они ведь не знали, что я о них думаю, что я им кричу во всю глотку и отчего так яростно мочусь.
На что же они все рассчитывают? Как же собираются не улетать в тартарары, если, конечно, это не входит в их основную стратегическую задачу? — думал я, оставшись один. — Что же будет, если авторитетом для них может стать лишь существо на них похожее, идентичных с ними размеров, говорящее на понятном им языке, думающее так, как привыкли думать они? Стоит слегка не вмещаться в этот стереотип, и ты для них ничто, ноль, если не враг, никому не придет в голову даже выслушать тебя,, сколько бы ты ни вопил, ни впивался в них взглядом, ни размахивал над ними крыльями, ни шелестел им последней листвой в отчаянии, ни разрывал на себе озон, показывая смертельное сквозное ранение, ни сотрясал земную кору, ни выбрасывался на сушу, как сделали самоотверженные наши где-то на другом конце их круглой дурости! Ну не смехотворно ли до сих пор истязать себя логикой, чтобы понять, почему не происходит чуда, на которое они, только и рассчитывают?
Не могу не сказать несколько слов о коте, с которым я в те-дни подружился. Представляете, кот! Не вам объяснять, что такое-коты, на какой стадии постижения они пребывают. Насколько опередили всех прочих в усвоении тайны и смысла. Только варвар не поинтересуется, отчего кот не зверь, но и не человек, не вникнет в красноречивость молчания кота, как бы застрявшего в меж-думириях, не попытается разгадать тайнопись узора на шерсти, не придет в трепет от вроде бы вопрошающего и вроде бы ничего не ждущего взгляда, от всего облика существа, застывшего у какого-то порога и не ступающего дальше. Тимофей — он же Тимка, Тимак, Тимоха, Пушок, Дымка, Василий, Славик, Витек — был кот из котов, совершенно замечательный. Жил он множество раз, почему-то так и не заслужив привилегии прекратить эту земную свистопляску и больше в Наруже не появляться. Всех его инкарнаций я не помню (он, кстати, тоже), назову некоторые. Начал он в Кении обезьяной. Там же, облучившись, мутировав, встал на две ноги. Потом, вернее, очень потом, — Крит, где был царем. (Его вообще швыряло.) Известный киник в Афинах. Он назвал Вавилонской библиотеку в Буэнос-Айресе, где сохранились его рукописи. Попугай в попугайнике одного диадоха. Монах на Тибете. Чернильница Лютера, утверждал Тимофей, угодила вовсе не в черта, как полагал залимонивший, а ему в глаз; бедняга, он сильно разбился тогда, ибо порвалась паутина, и — весь в чернилах— он шлепнулся об пол. Любимую жену китайского императора, его закопали живьем вместе с усопшим супругом. В инквизицию, автора художественной ереси «О возможности построения апокалипсиса в одном, отдельно взятом княжестве», его сожгли на костре. В Альпийском походе Суворова он сорвался в пропасть, всадник тоже. В середине прошлого столетия — литератор, публицист либерального толка. В коллективизацию сварен без соли и съеден в деревне под Воронежем. А они, тем временем, все выдвигали, а кот, знавший этот мир с его младенчества, болтался между их ног, лежал под столом президиума или спал на батарее в Выдвигальне. Воистину лишь сила, внятная их страху, может быть пророком в их отечествах! Перекусай Тимофей всех, может, на него и обратили бы тогда внимание, задумались о выдвижении, а так, тихо лакая молоко под лестницей. . Впрочем, нет, один человек (мы с вами не в счет) чуял его незаурядность. Я имею в виду завхоза Мучилова с подкованными ботинками. Каждое утро Мучилов возвещался звуками истязавших пол ботинок, обитых железом, кучно звякавших на его поясе железных же ключей, блякавших на груди медалей, огненного дыхания, от которого ключи, подковы, медали едва не плавились. Он искал Тимофея. Все остальное — осмотр протеков, перегоревших лампочек, дверей, замков — было лишь поводом подкрасться к Тимофею и садануть — ему ногой под зад. Примечательно: при виде котов прочих, а их проживало в Вынималке еще два или три, Мучилов никакого садистского вдохновения не испытывал, подковы едва цокали, ключи, медали помалкивали, двигался он скоростью одного коридора в день, экономя силы. Все уходило на Тимофея, на поджопник, от которого оба волнисто вскрикивали: первый — от боли, второй— от боли первого, то есть от радости исторической, ибо, и Тимофей это понимал, лупил Мучилов как бы и не его, нынче приблудного кота, а Историю с поместившимися в ней эпохами, цивилизациями, этносами, культурами, идеями и другими наивностями. Их-то вскрики, вероятно, и слушал Мучилов потом, прислонившись к стене, сладострастно свесив вниз красное ухо. Потом он пускался вприсяд