Позабудем свои неудачи (Рассказы и повести) — страница 25 из 50

Мама чудесно готовила. Никогда не забывая о скромном достатке, потому без неожиданностей, экзотики, целиком полагаясь на свое искусство. Домашний обед, тем более праздничный, проходил в строгости, носил даже черты церемонии, всегда бывал как бы при свидетеле — тот не выносил спешки, невымытых рук, хватаний, греческих разговоров за едой, по праздникам следил, есть ли на столе рубленая селедка, фаршированная все же рыба, и мнение его было для родителей очень важно.

Маму помню в кухне, у плиты, у мясорубки, солящей, досаливающей, опускающей лавровый лист, заглядывающей в духовку, вынимающей из духовки пирог, замершей над кастрюлей или латкой, накрывающей на стол, входящей, выходящей и почти не помню сидящей за столом. Но Мария, родная сестра, — справа от нее. Голова низко наклонена к тарелке, очки под полной нагрузкой. Всякое блюдо расчленяется или разбирается на мелкие кусочки, каждый кусочек молча благословляется, будто он первый и последний. Маня разглядывает его, точно диковинный препарат, — должно сделать вывод, а вывод всегда один: «Как же вкусно, чудо какое, ну как ты все это можешь…» Похоже, она вечно голодная. Тут и неутолимый уже блокадный голод, родивший эту мольбу кусочку, и непривычка служить мужчине, и этот близорукий полет между землей и небом.

Обед переваливает за горячее, меняются тарелки, а Маня, слегка причавкивая, причмокивая, подмурлыкивая, урча, чревовещая, позабыв про все, разбирает рыбью голову. Голова — Мане, это такой же закон, как наличие у рыбы головы. Темная разбухшая голова лежит на боку, пуговичный глаз пялится: «Даже интересно, кому это охота со мной возиться?!» Не хватает той штуки наподобие монокля, белого халата — бурнуса (все часовщики — бедуины), чтобы тетушка стала часовщиком в окне мастерской на Садовой. На тарелочном обрезе десятки костей: разновеликих, разрозненных, образующих узлы и целые системы. Маня движется со стороны туловища. Никаких неожиданностей. Все косточки и костяшки ей известны, будто в одном из ее дипломов есть «отлично» и по этому предмету, и, если бы после демонтажа каждая не поступала бы в рот, не подвергалась обсасыванию, разглядыванию, новому обсасыванию, происходящее можно было бы принять за академическое исследование по теме «Водные позвоночные».

Половина головы разобрана, вычищена до костного блеска и аккуратно сложена. Маня трудится дальше; вдруг что-то заставляет ее остановиться. Новое в рыбьей голове? Нестерпимо хочется подойти и поглядеть, в чем дело. Что-то обдумав или вспомнив, Маня подталкивает к переносице очки и пальцами, тонкими ноготками вынимает какую-то ось. Порядок, дальше уже дело техники. И вот все кончено, чуть в сторонке неразлучной парой ложатся сирые рыбьи глаза. Маня поднимает голову свою. Она так увлеклась путешествием, что не сразу понимает, где она и почему на нее смотрят. Идет мыть руки, возвращается, уже смеется — над собой, глаза мокрые, наготове платочек.

Я умоляю ее угадать мое желание. Ну! Ну! Ну же! стрелы детского каприза разят тетушку. Она не в силах отказать. Она собирает все обратно, и вскоре воскресшая голова выглядит краше, свежее и даже больше похожа на настоящую рыбью голову, чем прежде.

До бани она служила экономистом в учреждении, название которого время от времени укорачивалось. По мере того как надолбы аббревиатуры легчали, укорачивались, выпрямлялись, несколько светлели в моем воображении и сумрачные коридоры неведомого учреждения, откуда родом было большинство тетушкиных рассказов, вернее, ее бесед с моим отцом. Мария очень дорожила его вниманием и расположением. Он любил говорить о том, что хорошо знал. И вот «себестоимость», «план», «баланс», «номенклатура» дарили обоим речь, мир, согласие.

Баланс всегда надвигался. Не было дня, чтобы баланс не оказывался где-то рядом — он был или только что пережит, или уже маячил. Она постоянно жила в тревожном, порою почти экстатическом ожидании «баланса», и когда в цирке я услыхал это слово, оно тотчас выволокло на еще не остывшую от лошадей Манжелли арену нашу Марию, ее сослуживцев: Ивана Степановича, Гавриила Меировича, Анну Устиновну, Нину Антоновну — они цугом двигались за ним.

Мария не говорила, нравится ли ей работа, о такой ли она мечтала, стоило ли штурмовать два института, не допытывалась, отчего баланс и план непрерывно кровоточили и, казалось, вот-вот падут в изнеможении. Обсуждались слова Ивана Степановича и слова Гавриила Меировича, отношение к делу Гавриила Меировича и отношение к делу Ивана Степановича. Если бы в ту пору племянника спросили, знает ли он двоих, что стояли над люлькой новой экономики, он бы гордо назвал Ивана Степановича и Гавриила Меировича. Потом, услыхав однажды имена подлинных отцов, он отнесся к новеньким с ревностным недоверием, во всяком случае, некоторое время было четверо, и для себя он упорно не хотел выяснить, кто главнее: Карл, Иван, Фридрих или Гавриил.

Экономика, та крохотная ее часть, которой Мария служила, так же добросовестно служила тетушке. Через плечо той девочки с первой парты, так никогда и не пожелав увидеть девичьих глаз, Экономика подглядывала в ее тетрадки, делая вид, что ее интересует все: от прописей до сочинений на тему «Образ Печорина»; она журила, поощряла, гневалась, выписывала похвальный лист и что-то беспрерывно обещала, обещала, так никогда и не открыв своего лица и не назвав себя по имени. Она — повитуха и бесплодная царица — приняла ее с институтских колен, не сомневаясь в своем праве присвоить, заключить в объятия еще одно дитя. По праву сильнейшего и единственного, она взяла ее силы, веру, молодость, зрелость, старость, ее прилежание, порядочность, абсолютную грамотность и каллиграфический почерк, неспособность плутовать и ошибаться в балансе, дав взамен гражданское имя служащего, статус экономиста, ежемесячный, никогда не превышавший старой тысячи и новой сотни оклад, привычку, заботу, путь, право слегка укорять Ивана Степановича и Гавриила Меировича, владеть иногда вниманием моего отца и ходить на праздничные демонстрации в рядах своей Аббревиатуры — ряды формировались у забитой церкви на проспекте Стачек и по причине малой выразительности без знамени и транспаранта примыкали к колонне шинного завода.

Мария не усомнилась в праве Колосса владеть ее душой. Можно сказать, что все свершилось по обоюдному согласию, и глупо гадать о причинах и следствиях такого союза, чьем-то выигрыше или проигрыше, считать чужую выручку на ярмарке, тем более распространяться о том, как могло быть. Все было так, как было.

Она — читательница, и заложенная ладонью книжка на фотографии— не случайность, не пальма фотографа в войлочной шляпе, призванная, по его мнению, украсить случайный образ и память отдыхающего с севера, который, в свою очередь, прикрывшись улыбочкой невольного интернационалиста, все прикидывает, сколько же ушлый урюк сдерет за снимок, за чертову пальму.

Мария читала медленно, с тем же обеденным благоговением, повторяя слова губами; книга всегда была обернута в хорошую плотную бумагу. Вдруг отрывалась от страницы, глядела немного вдаль, вверх, в какую-то точку, где ничто не отвлечет, не собьет, думала или намеренно растягивала удовольствие, давая время картинам дойти, запечатлеться, претвориться. Рассеянная, сплошь и рядом беспомощная, с нетвердой поступью непьющего командировочного в чужом вечернем городе, так и не смекнувшая, с какой стороны надобно осваивать явь, с книгами Мария была тверда и принципиальна. Худого не читала, полистав чуток, откладывала без вздоха, как свою ошибку, потому книг, которые бы ей не нравились, не было. Кажется, только тут она знала свои права и чужие долги перед ней, Марией. Замеченное в ее руках, на ее коленях — в основном томики «огоньковских» приложений из нашего книжного шкафа — не дает возможности ответить, чего же именно Мария-читательница желала: приблизиться к себе или от себя убежать? отдаться сладкозвучной чистоте и неге, так незнакомо ласкающей душу и, слава Богу, никаких иных чудес не обещающей? причаститься страсти, любви, подвигу — не так ли, затаив дыхание, обняв подушку, на глазах дворовых судей катался по ночам ее племяш на заветной трамвайной колбасе? прижать книгу к груди — присвоить, удержать, усыновить любимца или любимицу, не опасаясь вдруг, что тот изменит, обидит, отомстит, не ответит? Наверно, хотела и того, и другого, и такого, чего уже никогда не узнать, но все же — тут осторожно — Мария желала не столько внимания к себе или своему подобию — этому она не очень-то доверяла, будто чуя натянутость, даже некоторое лицемерие вынужденности всякого открытого сочувствия, не столько человечности и образов тех людей и отношений, которые только и были ей понятны, но красоты, изящества, романа, лирического чувства. Тургенев, Стендаль, Флобер, Пушкин, Фет, Бунин, Куприн. Обожала Лермонтова.

Здесь стоит задержаться, попытать, кто же был тот Лермонтов, которого она так часто поминала со стыдливым восторгом. «Любить. . но кого же? на время не стоит труда, а вечно любить невозможно. .» Эта парочка: Мария и Лермонтов, совершенно немыслимая, дарит счастливые догадки о возможностях наших встреч, и на просьбу прокомментировать эту мысль желчный поручик отвечает беспокойным взглядом, он трогает усики, он нервничает.

Мария принадлежала к тем редким и действительно счастливым читателям (возможно, единственно счастливым, ибо для них именно греза — реальность), которые принимают красоту и вымысел без оглядки, без недоверия, сноски, словно это сны самого Творца. Поэт был отзвуком своих стихов. Как и надлежит любви истинной, ее не интересовала, так сказать, объективная личность возлюбленного, человеческая его часть, его биография, в частности отношения с женщинами, бывшими до нее, психологические мотивы поэтического чувства. Она не устроила бы сцен тем немногим, кто оставил о поэте свои свидетельства. Она бы им попросту не поверила и была бы права: это был бы чужой, чей-то поэт. Ее любимый не умирал, его не убивали, он не хотел убить, и ему не требовались адвокаты. Возможно, возможно, у Мартынова есть алиби, и человек, возможно, был он вовсе не худой, долготерпивый и как начальник весьма даже порядочный, вроде Ивана Степановича и Гавриила Меировича, и все так сложилось, и кто же знал… но при чем тут Мартынов?! При чем тут вина, логика, право и правда?!