Позабудем свои неудачи (Рассказы и повести) — страница 27 из 50

Случай был следующий. Понимавший пищу лишь как закуску и потому даже не державший в кухне стола, инвалид почему-то смертельно боялся милиционера и, вероятно, никак не мог поверить, что сержант Витя действительно живет и прописан в квартире, а не приходит сюда для слежки и последующего ареста. Закупив необходимое, из комнаты Степан Никитич — так инвалида звали — почти не выходил, даже по нужде ходил в ведро, — примерно так можно было установить из тетушкиного рассказа, на всем протяжении такого робко-стыдливого, точно в ведро ходила она и дальнейшее тоже случилось с ней. Неизвестно, что вселило в Степана Никитича отвагу, но однажды ночью, в канун не то дня танкиста, не то артиллериста, он отправился вдруг в уборную, однако не дошел, позабыв топографию квартиры или по причине вовсе иной, и опорожнился на музыкантову дверь со стороны коридора. Музыкант был в постели, как всегда почти, не один, странное журчание снаружи заставило его одеться и выйти. Зажегши свет, увидав соседа (тут тетушка залилась краской, потупила очи и замолчала, но рассказать, что же было дальше, умоляла уже вся семья ее родной сестры), снял с него рубаху, тщательно вытер ею дверь, пол, после чего надел рубаху на прежнее место. Худо соображая, собою же влажный старик некоторое время еще стоял, определяясь, и тут открылась дверь входная, и вошел милиционер, вернувшийся с дежурства. Наутро с рюкзаком пустых бутылок старик уехал к дочери в Пушкин и больше года в квартире уже не появлялся.

Тридцатилетний Вадик тоже «немного выпивает» и «приглашает к себе девушек», — тут тетушка оборачивается, она не уверена, что племянник уже понимает, о чем идет речь, — девушки кипятят на кухне чай, пользуются водогреем и ванной.

— И как же часто он девушек приглашает? — племяш стряхивает пепел в свой целлофанчик.

— А почти каждый день, — говорит Маня.

Она не видит тут угрозы. Вадик молодчина, он не скупится на беседы о книгах, о спектаклях в БДТ им. Горького — они ведь так дороги для соседки и, конечно, сразу гасят тот легонький шок, что испытывает она, натыкаясь в кухне, в коридоре, в ванной на новую гостью. К тому же Вадик считает ресторан местом для себя временным и регулярно советуется с Маней, как ему посту-, пить, в какой оркестр пойти кларнетистом. К тому же справа от Вадика проживает участковый Витя, через стену он слышит тайную жизнь музыканта в том же звуковом объеме, что и Маня через стену свою, и, ясное дело, сержантово ухо не потерпит, если звуки превысят порог благопристойности. Прямо она не говорит об этом, но очевидно: свой милиционер в квартире — главная удача ее жизни после улучшения, воплощение сокровенной коммунальной мечты.

На ужин у нас хлеб, масло, селедочка с маслом постным и луком (все нарезано, уложено по-маминому), помидоры из болгарской банки, ветчинка постная, вареная картошка — кастрюля, по-бабьи укутанная в шерстяной платок, накрыта пока подушкой и подается, когда посреди приземистой архитектуры закусок уже торчит «маленькая», которую Маня извлекает из бельевого шкафа. Будет еще мясо тушеное, яичница и чай с пряниками.

Какая же радость там, — за очками, в тетушкиных глазах… Завтрашняя поездка, готовый чемодан у окна, помощь крохотное слагаемое той радости, о нем сейчас она забыла. Она глядит, как племянник ест. Ей удается вполне насытиться этим, почти не притронувшись к пище. «Давно ли было, ты родился, мы шли из роддома с Демидова, мороз, несли тебя в одеяле, дома положили на подушку…» Она вытирает платочком глаза. «Сынуля мой…» Что ж, самое время немного его поэксплуатировать, выложить то, что вечно ждет и так редко находит слушателя. Но этого не происходит, как будто своего, такого своего, что стоило бы изречения, чужого внимания, нет. А племянник ведь готов, вечер — ее, он почти не чувствует нетерпения, побег отложен, гостит незнакомый час — из какого-то будущего, из неведомого времени, которое мыслится пока кем-то оплаченным; час молчания, час согласия? Оттуда не разглядеть, не назвать. Он готов сейчас отдать ей все, что может отдать, кажется, вот уже чувствуемое, ищущее путь. . Готов слушать, долго, не прерывая, не глядя на часы, усевшись рядом, помогая ей подобрать все, что было и есть у нее. Не этого ли ты, Мария, всегда, больше всего?.. Не потому ли назначена пятница, похищен человек? Время идет, она слушает, она помогает, чтобы длить его речь и свою любовь. «Ты, ты, твоя молодость, твоя надежда, твоя серьезность и чепуха, твоя речь, твоя душа, твоя плоть — вот моя жизнь, моя исповедь, мое откровение… так бывает, так есть, только не знаю, нужно ли тебе это понимать…» — племянник утверждает, что однажды в пятницу двадцать с небольшим лет тому именно это прочел в тетушкиных глазах.

Половина одиннадцатого. Она берет будильник, ставит маленькую стрелку на пять часов и заводит бой.

— Маня, пять — это не рановато? Полчаса до вокзала. Час на электричку и ходьбу. Ты уверена, что администрация дома отдыха обрадуется, если мы ворвемся к ней в половине седьмого? Зачем в такую рань?

Тетушкин взгляд- просит не применять эту логику, не оперировать столь простым сложением с ее минутами и часами, не трогать ее план, даже если он выглядит совершенно безумным.

— А вообще-то ты права. Ты умница, Маня. Погуляем по парку. Придем первыми, раньше всех остальных из нового заезда. Как-никак, а тебе там двенадцать дней. Займем лучшую кровать, займем кровать у самого окна.

— В том-то и дело, что у окна может дуть, — тотчас объясняет тетушка, устанавливая будильник на тумбочку.

Менять время старта она и не собиралась.

— Ты спишь?

— Нет.

— Так спи.

— Угу.

— Это Вадик с работы пришел, из «Корюшки».

— Угу.

— Они тихо.

— Угу.

— Они у него снимают туфли и ходят по коридору босиком. Или в чулках.

По шорохам, шагам — они заботливо приглушены, их меньше, чем полагается любовникам в ночи, племянник, лежащий на раскладушке, составляет лабуха Вадика, его девушку, их разговор. Они входят за стену, уже лишь междометия, так должно быть, лишь крохотные точки в тишине — остатки прежней речи, тонущие в будущей. Дома сержант Витя или на дежурстве? Мария, кажется, уснула. Надо будет спросить утром. Там — все, там — тишина. Проходит минута или поменьше, и вступает саксофон. Тихонько, под сурдинку, и все же жирновато для полуночи звучит «Мисти» Эрола Гарнера. Что ж. Вадик молодчина, он честно зарабатывает любовь, это справедливо, что у него много женщин. Если бы племянник оказался сейчас там, вместо Вадика, он бы тоже исполнил ей «Мисти», именно это, возможно, спел бы. Слышны шаги в коридоре, потом у двери, за которой звучит нежная тема.

— Витя пошел на кухню покурить, — говорит Мария.

— Всегда в это время?

— Если дома, всегда.

Трижды сыграв тему, обе части, Вадик умолкает. Песнь цикады? Гонг парагвайского иезуита? Или просто в полночь ему захотелось сыграть своей девушке «Мисти»?

Докурив, додумав свою ночную думу, Витя шагает к себе. Марии повезло с соседями сильнее, чем она полагает.

Теперь лучше спать, племяш, спать тебе и спать Вите, который тяжко делит себя между собой самим и собой уполномоченным. Ты добросовестно освоил предчувствие, племяш, а дальше… Ты еще не знаешь, что дальше, и воображение, как бы ни было оно вооружено мифами, не прорвется к тайне, будет лишь томиться, умножать и пересыщать предчувствие. Успокойся. Не думай о белом медведе. Всему свое время. Напоследок расскажу тебе вместо сказки: пройдет не так уж много лет, и ты захочешь понять, чем же должно разрешиться другое напряжение — воспоминания, назовем это так. Ты почуешь похожую неутолимость. Ты предположишь, что, вспоминая другого, посвящая ему себя, ты искупаешь вину молодости — вину жизни. Ты предположишь, что это и есть воскрешение из мертвых. Ты спросишь, какой же прок от этого мертвым, и вспомнишь, как в длинный час бессилия, не находя причин для жизни, иссушая, перебирая себя, как Мария перебирала когда-то рыбью голову, тебя будет тянуть дальше лишь сумасшедшая надежда осуществиться потом — вероятно, в чужом воспоминаний. И хорошо, что ты уже спишь, что ничего не желаешь знать об этом.

У нее три подруги.

Дружбы тянулись из юности, каждая была для другой долгим современником, свидетелем, подмогой, утешителем, примером.

Все жили трудно, замужество знала одна — Кира, ее муж погиб в первые дни войны.

Перезванивались, обменивались по праздникам поздравительными открытками; встречались с годами все реже. Своих новостей давно не хватало, подбирали у близких, потому из Марииных пересказов можно было подробно узнать о Тамарином племяннике Володе, его жене Тане, их дочке Сашеньке, родившейся с «заячьей губой», даже Володином тесте, теще, они переехали в Ленинград после войны из псковской деревни. Образ красавицы Ольги терялся в толпе ее учеников? Кирой же всегда был Тема, ее сын. А Мария, когда не было своего телефона, по телефону, висевшему в прихожей коммуналки ее ближайших родственников, ее семьи, рассказывала Тамаре, Ольге, Кире про своих. Так прихотливо, невольно встречалось множество никогда не видевших друг друга в глаза людей. И до сих пор в этих стародавних именах, большую часть которых уже никогда не вспомнить, в «заячьей губе» Сашеньки таится значение, предвестие открытия.

Однажды они назначили встречу у нас. Мама знала Тамару, Ольгу, Киру столько же лет, сколько знала их ее младшая сестра. Мура — так звали подруги Марию — хотела показать им нашу новую квартиру за Муринским ручьем.

Вытирала пыль, стелила скатерть, переставляла стулья, что-то вспоминала, чему-то улыбалась и выспрашивала у сестры, чем еще она может помочь перед приходом гостей. Та, хлопотавшая в кухне, велела накрывать на стол, и Мура с суетливой серьезностью принялась расставлять посуду, приборы. Все же, недорасста-вив, кинулась к телефону — справляться, готовы ли Тамара, Ольга, Кира. Вернулась к столу, поменяла пару тарелок местами и вновь пошла звонить: узнавала теперь, вышли ли уже Тамара, Ольга, Кира из дому, обзывала копушами, «ну, девочки! — восклицала с обидой, — разве так можно…», и снова объясняла, как ехать, где выходить, с какой стороны обходить пустырь.