Позабудем свои неудачи (Рассказы и повести) — страница 31 из 50

Возвращается чиновник, своим ключом открывает дверь, кивает юноше африканцу: заходи.

Она зубрила грамматику, он, прикрывшись учебником, сочинял письмо Зубатому. Ужинали, какая-то стычечка — так, событийности ради, повода не вспомнить. Легли за полночь, и опять в ночной реторте ставился опыт. Он хотел к ней, в нее, в живое тепло, и не шевелился, чистейший мальчишеский страх быть отвергнутым, нарваться на отказ. Никогда, кажется, прежде и не знавши такой нужды, такого желания и волнения, он крался к ее телу (она готовила на утро речь, репетируя ее губами), передыхая по пути, прислушиваясь, набираясь духу и следуя дальше. Дополз до бедра, замер, мигом остыл, погашенный холодным случайным словом из нового языка, сорвавшимся с женских губ. Куда, к кому он стремился? Мелькнула покойная мать, пыльный проспект, мужская фигура, спешащая кому-то навстречу.

— Где моя жена? — вышло резко, он и в кабинет вошел без спросу.

Чиновник отрывается от компьютера, разворачивается, кресло на колесиках, он катается на нем от шкафа с папками к столу и обратно. Сигарета, глоток минералки, взгляд цивилизованного естествоиспытателя, все давно открывшего. Кого все-таки он видит перед собой? Они? Ведь никогда и не узнаешь.

— Мне жаль, но я не знаю, где ваша жена.

— Да, да, я понимаю, извините.

— Пожалуйста.

— До свидания.

Сидеть у кабинета уже неловко. Он идет на лестничную площадку, оттуда целиком просматривается коридор с деревянными скамьями, почти уже пустой. Универмаг, чашка кофе где-нибудь, хотя это они себе позволяют очень редко, варят отличный дома. Турецкая лавка, там покупают иногда маслины, брынзу, красный сладкий лук, когда-то он привозил такой из Ялты. На календарях январь, но все застряло в октябре, неслякотная сырость, а сегодня свежий ветер, будто с моря. То есть прогулка. Есть еще полячка, время от времени они встречаются, сварганив себе из жажды поболтать нелепый и веселый язык.

Служащие закрывают кабинеты, идут к лифтам. Внизу за окном огни, сырая тьма медленно падает с небес на светящуюся подстилку. Ввечеру город жмется к махине собора, тычется в его каменный подол. Кружевная торцовая мостовая, магазины, магазинчики, бутики, лавки мясные, рыбные, молочные, табачные, кондитерские, рестораны, ресторанчики, бары, пивные, кофейни, забегаловки; до невольной улыбки-признания — обжитая случайность.

Чужой, стареющий, нищий, он благодарен новому пространству за отраду быть неузнанным, неназванным, не отраженным в его зеркалах. Равнодушие вылечивает тех, кто слишком хотел любви? Безмолвие спасает слишком желавших ответа? Мысль недурна, он решает выпить там, внутри, чашку кофе, выкурить сигарету. Выбирает местечко, входит в ароматное дупло, там поет по его заказу Чет Бакер, но, потоптавшись немного, выходит наружу. Дом уже в двух шагах.

Ей тридцать восемь, он уговорит ее родить. Низочек на Гороховой был заставлен банками с кукурузой, пирамида на витрине, пирамида на прилавке. Банки были поуже, повыше. Он разогревает кукурузу на сковороде с маргарином, садится, выпивает немного водки, жадно ест. Кофе чуток припахивает заспанным женским лоном. Письмо Зубатому не пишется, лезет говорливый бодрячок, слишком пекущийся, чтобы не заскучал, не закапризничал друг; письмо должника. Он любит Зубатого, и оба теперь знают: можно, оказывается, не видеть и не слышать друг друга, можно ничего не знать друг о друге, можно не смотреть друг другу в глаза, можно забывать и забыть; все, все, оказывается, можно.

— Бляди, негодники, — говорит он без страсти, непонятно уже кому.

Он готов, заначил немного денег, чтобы передать другу с оказией, просто написать нынче нечего. По телефону не объяснить, придется идти в полицию. Он решает: идти в полицию, если до двенадцати ее не будет, со словарем пишет на бумажке текст, моя жена и так далее. Турки быстро, густо говорят за стеной. Около одиннадцати, ходу до полиции минут пять, от силы семь, у него есть час, в комнате темно, он лежит на диване на спине. Другого маршрута у нее нет, и, душа или зрячая тень, она крадется черными переулками, площадями, заснеженными садами, повисает над рекой, над мостом, несется вдоль канала, пропадает, появляется в высоких больших комнатах с накрытыми столами и натопленной печкой, оттуда к заливу, в густую теплынь летнего полдня, старые сосны падают навзничь, и пушистая белочка спешит в дюны. «Когда Ева была в Адаме, не было смерти». И дальше из когда-то прочитанного (все, был уверен, непременно послужит): «Если она снова войдет в него и он ее примет, смерти больше не будет». Опять два взаимоисключающих условия, вероятно, переписчики все переврали. Если она уже вошла… Он поворачивается на бок, находит белочку, спешащую в дюны, устремляется за ней и вскоре пропадает из виду. Ночью кто-то укрывает его одеялом, стоит рядом, прежде чем уйти.

СПАСУТСЯ ПИСАВШИЕ ИЗЯЩНУЮ ПРОЗУ

— У С-ва вышла книга, — говорю, кричу.

— Откуда вышла? — спрашивают. Видимо, шутят.

Не «откуда», напомним грубым, непосвященным, самодовольным, дурно шутящим, но «где», «где». Вышла в издательстве.

— Понятно. .

Ничего вам не понятно. Надо родиться гордым сочинителем, надо принадлежать к этому подвиду праздных мучеников, призванных Давно Замолчавшим на особую себе усладу, чтобы понять значение сказанного.

— И что за книга?

Ну вот, сразу, без подхода, без любовной игры, без чуткости и деликатности, которых, быть может, только сочинитель и жаждет. Если нет, так сказать, душевной тонкости, чтобы взять бутылочку, две, поздравить для начала в целом, если нет времени, чтобы сесть потом напротив и просидеть с автором остаток жизни _ Ну, его хотя бы жизни, — так нечего и затевать. Все иначе ведь будет несерьезно, не взаправду, значит, паскудно и оскорбительно. Да и есть ли у вас вопросы, вернее, есть ли терпение слушать только ответы, ибо едва ли хватит у вас таланта даже на сносные вопросы! Нет, нету, не стоит, все равно от вашего любопытства будет разить убийственным равнодушием обыденности, невытравимой пошлостью дармовой и бесплодной взрослости! Не стоит, все ясно наперед, навсегда.

Так вот, у С-ва вышла книга. Могла бы выйти и лет двадцать назад, но не выходила и вдруг, когда оставалось С-ву всего пара лет до полтинника, вышла. Не вдруг, разумеется. Предшествовало этому известное изменение общественно-политического климата, лишь вследствие которого и отважился крайне недоверчивый к таким штукам С-в вылезти из обжитого угла, собрать когда-то написанное воедино, привести в удобочитаемый вид и отнести в издательство. Там нарвался он на редактора с нормальным лицом, да еще и не без вкуса и тонкости, который его прозу не только через полгода прочел, но оценил и стал проталкивать в издательский план. Понимаете? А в плане том по единственному сколько-нибудь действующему закону — закону подлости, места, как всегда, не было, бездарных живых потеснили одаренные мертвые, и С-в, числившийся в живых, опять в план не лез, за что законно клял и живых, и мертвых, и редактора с обманчивым лицом, — те, с лицами привычными, хоть ничего не обещали, и себя, конечно, регулярно, раз в три месяца звонящего и гадким овечьим голоском справляющегося о каких-то там «своих делах», вместо того, чтобы послать, послать его, их, вас, всех к ебене и шагу больше не делать в те коридоры бермудовы, в казнящие кабинеты, — восстановить утерянный пафос своей в общем-то героической жизни. С некоторых пор больше доверявший красоте, чем правде, тайно и понимавший правду как красоту и частенько растолковывавший это Федору Михайловичу, засекал С-в себя, туда ходящего и туда звонящего, на отчетливом уродстве. И заливал всякий раз невыносимую картину акварелями азербайджанскими, армянскими, молдавскими, какие удавалось добыть в вонючих поилках. Того, не без вкуса, ни «нет», ни «да» не говорившего, ввергшего на пятом десятке в похоть юношеских надежд, хотел С-в убить. Но опять не убил, сублимировав, так сказать, честное человеческое свое желание в изящной выделки рассказец, где кто-то кого-то за что-то вроде бы убивает. И когда в очередной раз сказал тот редактор, что снова бьется за включение рукописи в план, тотчас потащил С-в туда и этот новый рассказ, приложил его к рукописи, обидно малой по объему. Тогда же, набравшись духу (новый, новый все-таки климат!), пригласил редкостно порядочного с редкостным к тому же вкусом редактора в кабак, и тот странным образом сразу согласился, ввергнув прозаика в лихорадку сомнений: хватит ли денег, занятых целево накануне у второй жены. В кабак, слава Богу, было не попасть, С-в взбодрился и без куртуазностей предложил взять в магазине или у таксистов, дальше действовать по обстоятельствам. Приглашенный вновь согласился — что ему делать оставалось, и, начав в пирожковой, продолжив в пельменной, закончили они ужин в сквере на ящиках, где и раздали по заслугам всем — от Фомы Аквинского до Рыжего.

— Умру, костьми лягу, но Вас напечатаю! — клялся редактор. — Жизнь положу, но Вас!..

Так сладко, славно, справедливо делалось С-ву от этих слов, что, правду говоря, хватило бы и их, без книжки, коли достало бы у гениального редактора искренности говорить так почаще.

Потом он предложил прозаику ехать к бабам. Однако через некоторое время выяснилось, что речь шла не о конкретных бабах, а как таковых, но С-в, конечно, и к конкретным бы ни за что не поехал, не дурак, давно уже сомнительным удовольствиям предпочитая верность собственной лежанки, к которой, кажется, не попрощавшись, и побрел, прядая тяжелой косматой головой.

Наутро думал он, что совершил непоправимое, смертельно оскорбив порядочного, понявшего его человека, вроде и по харе ему выписал, и узнать было не у кого, и книжке его, последнему, конечно, шансу, кранты; мрак, мрак, и денег безумно жаль.

Но воздалось ему за что-то, может быть, за талант и терпение, за строгую любовь к словесности или за выставленную впервые нужному человеку водку с пирожками, пельменями, сметаной. Позвонил редактор месяца через четыре, так и так, можете даже в среду с двух до четырех аванс получить. Понимаете? Но чем вы, собственно, заслужили, чтобы понять сакральный смысл такого сообщения? Это даровано лишь паломнику, никогда не веровавшему, что спасутся косноязычные, и вот почти дошедшему, доползшему до своего Иерусалима. Все состоялось, все окупилось: обиды обыкновенные, необыкновенные и лютые, нищенство, разборки, ссоры, разводы, срывы, психушки, гнилые ночи в котельных, давнее, не тяготившее уже бесплодие. На излете пятого десятка пришел ответ на позабытый уже запрос: нет, не навечный ты все же истопник, не единстве