Позабудем свои неудачи (Рассказы и повести) — страница 32 из 50

нно халявщик красноречивый, вырубающийся после второго стакана, не пугало только для дворовых старух и днем лежащее чудище для жены и падчерицы, которой и трешку-то не сунуть, — нету, никогда нету, а если есть, так сама, доча, понимаешь. Ну, не ответ еще, но сигнал, что принят вопрос к сведению, а уж на том учете надежда безбрежная, чистая, не в пример здешней, замызганной и залапанной, как все, до чего касаются современники, существа случайные по определению. Ужо там без вас. Вот что, если угодно, значила для С-ва книжка, пусть и в неполных двести всего страничек.

Чтобы не нагнетать напряжение и тем более сочувствие, скажем сразу: аванс был выдан, получен, почти целиком донесен до дому, разложен там по кучкам, из которых сразу и пошел на оплату долгов, на пальто жене, на плейер падчерице, на прочее то есть на небольшой! банкет с редактором в чебуречной и вечеринку друзей, которые если и радовались литературному успеху С-ва, так весьма однобоко: может, думали, поуспокоится (думали — от непризнанное™ пьет), жену перестанет мучить, которая и вправду заслужила быть причисленной к лику святых никак не менее, чем, например, младенцы Борис и Глеб. Более того, через два с половиной года вышла и сама книга, успев проскочить в последнюю, возможно, щель известного перпетуум-мобиле, напоминающего устройством тиски, которые, задремав, то ослабит пьяный слесарь, то, очнувшись, тут же в праведном гневе закрутит до полного единства. А уж чем тебя на этот раз расплющит гнетом или свободой, — вопрос к слесарю.

Как те два с половиной года прошли? Вопрос не из лучших, но ответим. Тем более, что не обошлось без приключения.

Покончив с авансом, оклемавшись с удачи, ощутил С-в толчок, возможно, пассионарный. Вздумал он, что не так еще стар, и мертвых почти всех уже опубликовали, и неплохо бы жене и дочери еще что-нибудь к пальто и плейеру прикупить, и вообще. Решил, короче говоря, писать, чего всю жизнь только и жаждал и чему теперь все вроде бы способствовало. Начал С-в рассказ, выходило, как всегда, тонко, художественно. Писал самозабвенно три с половиной дня, после чего обнаружил, что получается про убийство редактора, пусть и несколько в ином ракурсе: жертвой была пожилая женщина с профилем античной камеи. А тут еще узнал про пертурбации в издательстве, про очередное подорожание бумаги. Наконец, путч или что там у них было, будто бы и затеянное родней того слесаря с одной целью: не пустить его книжку, недодать деньги. Обошлось, как известно, но звонить туда С-в опять боялся и к дому издательскому не приближался. Согласен был на молчание, на неизвестность, на любую отсрочку — хоть еще на сорок восемь лет, а уж он, сочинитель, изловчился бы сохранить надежду, донести ее до гроба и в гроб с ней улечься, лишь бы не услыхать роковое.

Но все, как нам уже известно, кончилось счастливо. Книжка вышла, и вот держал С-в ее в руках, римского этого младенца, выросшего в сосуде, на археологической фене лопочущего что-то о своей юности… — но нам ли, великодушным завистникам, об этом судить.

Остальное неважно и будет изложено лишь по естественной инерции рассказа.

Бумага была серая, на ней как будто долго ели или было уже однажды что-то тиснуто. Печать плохая, не иначе, угрюмые типографские машины работали из последних сил и, доконав последнюю страницу с оглавлением, испустили дух, закончив эру.

В три магазина, куда поступила книжка в продажу, С-в не заходил. Имело ли значение, как расходится небольшой тираж вовремя потопа, исхода евреев, — сто лет главных читателей русской литературы. Позвонили ему: две знакомые из поры, когда девушки ложились, прослушав несколько стихотворений Цветаевой, и, как ему показалось, готовые нырнуть в тот пепел; кто-то из усталой родни; кто-то еще из задаром добрых и ничего не понимавших. С-в отшучивался, благодарил, зверел и ждал кого-нибудь из тех, чьи духи толпились тогда вокруг, разъярив на прозу.

Бывало, снилось ему, что книжка не вышла и он отброшен в страшное «до», тогда Он вскакивал и бросался к полке, где покоились тонкие корешки.

Банкет решили не делать — чем кормить? поить? кого? Тот редактор встретиться с С-вым почему-то отказался, говорил как с чужим. С-в решил этому надутому мудаку, наверняка в прошлом сотруднику или стукачу, никогда больше не звонить. Пил азербайджанское и перечитывал свою прозу, дивясь ее красоте, день ото дня все расцветавшей, и отрешаясь в изливавшейся на него любви. Жена боялась новой улыбки, нового оскала на его лице, казавшемся чужим и безумным. Как-то, перебирая добытое пшено, она вдруг закричала С-ву, ползшему со своей книжкой в уборную:

— Засунь ее себе в жопу!

— Это ничего не изменит, душа моя, — объяснил С-в, крадясь вдоль стены, — понимаешь, текст уже там, — он закатил красные глаза к потолку, — и ни одна сволочь его уже не догонит.

Добавим: что от Гутенберга и требовалось.

ПРИСТЯЖНОЙ

Вы работали когда-нибудь старшим инженером по эксплуатации в Парке культуры и отдыха? Я понимаю, в сорок лет это не густо, но на свежем воздухе, среди качелей, каруселей, среди скульптур дискоболов и девушек с веслами не хочется думать о смысле жизни, судьбе, удаче и других щекотливых вещах. Ну а если случается, я иду в павильон кривых зеркал, — там есть одно замечательное зеркало, в котором я становлюсь узкобедрым двадцатилетним юношей с густой копной пшеничных волос и ростом метр восемьдесят два, а благодаря какому-то оптическому эффекту рядом с моим изображением в зеркале появляется длинноногая блондинка, так не напоминающая мне известных. Если понадобится, приходите, только пораньше утром, я вам открою.

В моем ведении карусель, колесо обозрения, пневматический тир, огромные дубовые шахматы, из которых систематически крадут ладью. И еще конюшня. Это — небольшая комнатка, смежная с моим кабинетом. Там живут два шотландских пони. Говорят, что пони редко доживают до двадцати лет, но моим, по-моему, не меньше шестидесяти. Почему-то я их стесняюсь. Эти тихие интеллигентные лошади-травести; иногда мне кажется, что они все понимают и молчат по каким-то им одним известным причинам. С девяти до пяти, позванивая колокольчиками, они неторопливо бегают по парку — катают детей. Глядя на них, я всегда думаю: почему какие-то тунеядцы-обезьяны превратились в людей, а эти тихие трудяги-пони, практически задаром работающие всю жизнь, —нет? Если бы это случилось, то, наверное, мои пони играли бы где-нибудь в Шотландии на виолончелях.

В нашем парке тихо и немноголюдно. Прошлой весной гигантским королем из уже упомянутых дубовых шахмат какому-то гражданину проломили голову (якобы за то, что он сделал ошибку в ферзевом гамбите), и король фигурировал на следствии в качестве вещественного доказательства. Но такое случается редко. Лето прошло спокойно. Наступила осень — мое любимое время года, когда карусели заносит желтыми и красными листьями, когда качели поскрипывают на ветру, а пони в конюшне тихо мечтают о чем-то своем, лошадином, заветном.

В конце ноября директор собрал наш коллектив по поводу ежегодного праздника «Русская зима».

— Что будем делать? — спросил директор.

— Как всегда. Блины, — сказала буфетчица.

— С чем блины? — спросил директор.

— По традиции. С портвейном.

— М-да, — сказал директор, — где наша удаль? Если приедет высокий гость, который никогда не видел нашей зимы, что он почувствует? Он почувствует удаль?

Мы молчали. В нашем маленьком парке не хватало средств для ремонта каруселей. Качели не красили лет двадцать. Утки в тире падали еще до выстрела. Каждый год урезалось количество овса для пони. Чтобы заменить в дубовых шахматах украденную ладью, я систематически платил плотнику из своего кармана. Максимум что мы могли, это блины со сметаной, которую из кефира и цинковых белил готовила наша буфетчица. На большую удаль у нас просто не было средств.

— Нужно что-то исконное, — сказал директор. — Нужно катание на тройках с бубенцами.

— Бубенцы будут, — сказал бухгалтер.

— У нас есть кони? — глядя на меня в упор спросил директор.

— У нас есть пони, — сказал я.

— Сдюжат? — спросил директор.

— Пони пожилые и инфантильные, — объяснил я, — в них нет удали, скорее, наоборот. На первом же километре им станет плохо.

— Все свободны, а вы останьтесь, — сказал директор.

Я остался. Он говорил о патриотизме, о демократии, о каком-то Федоре Степановиче из главка, о неуклонном росте поголовья скаковых лошадей. Потом он сказал, чтобы я пошел и подумал.

Прошел месяц. Мы готовились к празднику: заливали водой горки, расчищали дорожки, подкрашивали стенды и транспаранты.

Как-то утром меня снова вызвал к себе директор. Он был возбужден, как юноша жених перед первой брачной ночью, он барабанил пальцами по совершенно чистому, без единой бумажки столу.

— Они едут! Завтра будут у нас! — сказал он радостно. — Запрягайте!

— Кого запрягать? — спросил я.

— Кого хотите, того и запрягайте! Мы их так прокатим, что они запомнят на всю жизнь! Идите и запрягайте!

Я ушел. Я заглянул в павильон кривых зеркал и дольше обычного стоял у замечательного своего зеркала.

Утром следующего дня ровно в одиннадцать часов к домику дирекции парка, звеня бубенцами, подкатила тройка. Она лихо тащила свежесколоченные сани, покрытые зеленой скатертью. Коренным шел наш слесарь-водопроводчик Николай, мужчина тридцати семи лет в тулупе и в валенках, с непокрытой головой. Первой пристяжной была Анна Михайловна, еще не старая женщина с филологическим образованием, работавшая у нас методистом по культмассовой работе. Она то и дело поправляла вязаную шапочку и очки. Вторым пристяжным в своем югославском пальто реглан, в полуботинках и в ушанке шел я. Через пару минут появился директор. С ним были два гостя. Гости были маленькие, чистенькие, раскосенькие; если один из них встал бы на голову другому, они навряд ли дотянули бы до нашего директора.

Увидев тройку, директор как ни в чем не бывало подошел к коренному, потрепал его по шее, пощекотал за ухом, достал из кармана кусок сахару и засунул его Николаю в рот.