Теперь, когда я один и хватает времени обдумать все это спокойно, даже слишком спокойно, я полагаю, что именно чувство глубокой общности, кровного родства явилось главной причиной полного разлада в нашем углу. Каждый из нас: брюзжащий! Старик, оставшийся не у дел Ракуша, да и я, распрощавшийся к тому времени с детством, так или иначе это выражая, стали требовать для себя сверхпонимания, сверхсочувствия, сверхтерпения, словно сама судьба, нас сюда закинувшая, обязана была снабдить нас этими сверхкачествами, которые никому из нас не вздумалось бы требовать от нерака. Не желая зла (трудно допустить, что кто-нибудь из нас троих всерьез хотел бы остаться в одиночестве), мы изводили друг друга попреками, придирками, претензиями, сделав мало-помалу жизнь в углу невыносимой. Иногда, впрочем, будто опомнившись разом, себя услыхав или увидев, мы вспоминали о краткости времени, отпущенного нам на чувства и звуки. Тогда мы винились и — уже одна душа — терлись хвостами, но продолжалось это недолго: такие движения отнимали много сил, да и снаружи на нас обращали внимание — мало ли чем это могло обернуться.
Наконец я понял, что единственная возможность разрубить узел, не испытывать постоянного раздражения, не разгребать кучи слов, что громоздились после наших встреч (временами я всерьез подумывал, не была ли наша жизнь только словами, не слово ли было причиной нашего появления на свет и не оно ли нас уничтожит), что единственный способ спастись — это отказаться от общения, ограничившись самым необходимым. Так я и поступил, сразу испытав облегчение. Я не подозревал, что одиночество, просто тишина могут быть источниками радости. Разумеется, мой поступок они расценили как измену, не измену мою — им, но измену куда большую и коварную: то ли вообще всем говорящим ракам, что жили, живут и будут жить на свете, то ли какому-то священному рачьему духу, который последнее время они все чаще поминали. Возможно, такой дух где-то существовал и был прекрасен, но мы трое без устали доказывали, что здесь, в нас, его нет и в помине. Но стоило мне не видеть их подольше, и все их уродства, их вера в свою исключительность (а это доводило меня до отчаяния и было едва ли не главной причиной моего бегства) оборачивались печальными масками, прикрывавшими беспомощность и страх. О возвращении к ним, однако, не могло быть и речи. Я уже оценил преимущества своей позиции: теперь, вдобавок к покою, я мог прогуливаться мимо них или, присев неподалеку, наблюдать за ними со стороны, не разрушая милые, отчасти комические образы, — общение, минутный разговор тотчас бы разбили их вдребезги.
Оба они были мечтателями. Не так просто соединить это слово с существами, способными лишь пятиться, сунуться с ним под камень и тут же не потерять. Но, слегка поразмыслив, придешь к выводу, что место под камнем есть лучшее, благоприятнейшее место для рождения и хранения мечты, что никакое иное место так не способствует развитию мечтательного органа и постепенного превращения в сон, в грезу жизни реальной, не говоря уже о прошлом и будущем. Правда, тогда бы пришлось всех раков назвать мечтателями. Я не имею такого права: не слишком доверяю своим детским впечатлениям, да и, вытащенные теперь на свет, они были бы неизбежно искажены. К тому же у меня есть мнение иное: какая уж там мечта! Место внизу под камнем — идеальная позиция для обретения трезвости, так сказать, реализма и приземленное™, ведь раки почти не видят, что происходит вокруг, или видят такой ограниченный кусок, что и мечта их обречена быть ограниченной и недалекой, связанной лишь с самыми насущными заботами о выживании, сюда и клешни — уникальные приспособления, позволяющие крепко-накрепко цепляться за камни, коряги, все прочее, за что только можно уцепиться. Разве крепкое это цепляние— не признак житейского, если угодно, профессионализма! Что ж, возможно, между этими полюсами (или какими-то еще, вовсе иными — их обнаружит более проницательный наблюдатель) и простирается рачья жизнь, никогда не умещаясь в пределы взгляда, всегда превосходя (и тем дразня до ярости) его естественные возможности.
Старик, обладая несносным характером, лгун и скряга, был безобиден и никому не мог причинить вреда. Казалось, его медленно сжирает болезнь, которую в свою очередь силится сожрать он сам. Даже в дни безмятежные, когда все трое собирались у коралла и мило беседовали, на его морде была мука, даже анекдоты (Ракуша не любил этот низкий жанр, но немного смеялся для приличия) Старик рассказывал, не меняя физиономии. «Вам плохо?» — спрашивал Ракуша время от времени. Старик как будто только этого и ждал, следовала целая сцена, он не понимал вопроса, хотел понять и никак не понимал, глядел на Ракушу, потом на меня, точно видел нас впервые, и заканчивал жуткой улыбкой — так скорбное Знание улыбается из гроба любопытствующему Невежеству. Физически он был очень здоров, у него хватало сил часами стоять у стены аквариума — он упирался в нее передними лапами, задние держали тело: натуральное гимнастическое упражнение высшей степени сложности. Пребывая в этой позе (она вызывала у посетителей восторг, многие ходили специально «на Старика», и я много отдал бы, чтобы увидеть улыбку, которую дарил он этим зевакам), он забывал обо всем, забывал даже вздыхать с протяжным мученическим звуком, способным и мертвому напомнить о неокупных его долгах.
Излишне говорить, что аквариум он ненавидел. Кормили, по его мнению, нас отвратительно, подмешивая в корм всякую отраву. Он утверждал также, что мы жрем совсем не то, что все остальные, пока корм летит вниз, наглые рыбки успевают ухватить лучшие куски. (То была гнусная ложь — всем и всего тогда хватало.) Ему не нравились камни, в которых мы обитали. Коралл наш он вообще не считал кораллом, и все попытки убедить его, что это коралл, пусть не самый красивый, с отломанной макушкой, кончались одинаково: он пучил глаза и давал немного той улыбки — «Да уж не рассказывайте мне про кораллы. .» Рыбки были похотливы, продажны, ленивы, болтливы и (тут я готов был его растерзать) на редкость несимпатичны внешне. Ежа, — разумеется, за глаза, так-то он ластился к ежу, пытаясь завоевать его симпатию, — он не называл иначе, как говнюком и дебилом. Оставалось предположить, что сам беспощадный критик происходил из райских мест и память о них не дает ему покоя. Да нет, все его рассказы, байки и анекдоты не вылезали из пожарного водоема, забитого тряпками, гнилой резиной, металлоломом, баграми и прочим хламом, вплоть до двухосной телеги. Усугубляла картину судьба его родителей, попавших в заборный рукав. Казалось бы, здесь, в тепле и сытости… но нет, Старик опровергал и эту логику, действительно наивнейшую, и вскоре почти все дни напролет уже проводил у стекла, глядя наружу, не замечая прихода ночи, не видя Ракуши, который тоже не спал, дожидаясь серебристого кольца.
Через некоторое время Старик стал стучать клешнями в стеклянную стену. Сперва негромко и только по ночам — я подумал, что он царапает какое-то послание. Но стук делался отчетливее, освобождался от страха — безумец не мог не понимать, что занимается делом опаснейшим. В пространном своде законов сосуда (Ракуша являлся зампредом законодательной комиссии) такой статьи не было, и, быть может, как раз поэтому, слыша ночной стук Старика, я впервые испытал страх, точнее, некое чувство, которое впервые связал с этим словом. Зампред, вероятно, имел поболее оснований для страха и просил, умолял Старика прекратить, даже занес было что-то там для удара, но ударить не смог. Старик колотил еще упорнее, теперь и днем. Прерывался он лишь для того, чтобы подкрепиться, жрал быстро, давясь, как-то еще и дергаясь — от тишины, которую не выносил, от которой вновь бросался к стене? Однажды мне удалось увидеть его, его глаза, полные мечты, страха и вдохновенного безумия. Он успел крикнуть мне, что посудину заколачивают фанерой, что вас (да-да, он сказал «вас») вышвырнут на помойку. Произнес он этот бред бодро, если не весело, точно делился своей мечтой, вернее, ее тенью— ведь такая антимечта была ему совершенно необходима для поддержания мечты прямой (назовем ее мечтой о свободе), во имя которой он и колотил. Что видел он перед собой? Куда стремился?
Тогда я всерьез задавал себе эти вопросы, полагая, что у свободы бывает цель. Если не тот пожарный пруд (Старик трижды пытался оттуда бежать), то целью его паломничества могла быть лишь память о свободе, законсервированная в крови и сокрушающая всякую реальность. Иначе я не мог объяснить отваги этого невежды, напрочь лишенного присущей ракам жажды улучшить этот мир, и, может быть, наиболее рака — если судить по одержимости мечтой.
Казалось, он ослеп и оглох, но это было не так. Корм он по-прежнему видел прекрасно, услыхал и сообщение, зазвучавшее как-то поутру, сразу прекратив стучать. Сообщение в самом деле было неожиданное. Обитателям докладывали, что все они, без исключения, уникальны и несравненны, что их успехи по освоению речи и вообще наук потрясающи и неизбежно будут еще внушительнее, если… тут последовала небольшая лекция о благотворном влиянии на обучение малоедства. Ракуша (он как раз набрасывал тезисы к закону «О нравственности, морали и их отношении к свободе», который собирался предложить администрации, если зонд все же пришлют) был вне себя от изумления и растерянности: подобные комплименты существам, постигшим пока самые азы знания, могли похерить весь его труд, смыслу коего ничто так не претило, как самодовольство. Старик же, дослушав лекцию (тема обучения к концу как-то и вовсе потерялась, расписывали вкусовые качества растворенного в воде кислорода), издал победный вопль и, к ответной радости многочисленных поклонников, уже было заскучавших, саданул в стекло головой.
Что ж, усилия моего наставника не прошли даром, по крайней мере, для меня: Старик наяривал, никаких санкций не было, страх мой прошел, и чтобы не распускаться в дальнейшем, я наставлял себя доверять фактам, а не предположениям и предчувствиям. Кажется, я верил, что Ракушу еще призовут, и вообще желал ему добра, разумеется, молча, сохраняя дистанцию; он тоже немного успокоился, самозабвенно работал, научившись думать с резко задранной вверх головой, уши он затыкал самодельными берушами. Они-то и упасли его от еще одной новости. Старик, разумеется, языков не знал, посему оценить изобретательность администрации суждено было мне одному: готовясь к высокому поприщу, я успел получить у коралла краткий курс языкознания. Так вот, по трансляции наружной стали ежедневно рекламировать группу клоунов— раков, выступающих с новой программой. Призывали не проморгать новинку, ее коронный номер «Веселый стук», подробно объясняли, как пройти к месту уморительного действа и где купить специальный билет. Публика валила валом, но ничто не вечно, да и Старик потихоньку выдыхался, и наши с Ракушей номера были слишком на любителя, я бы даже сказал, на знатока, и, несмотря на удешевление билетов и продажу совсем дешевых билетов семейных, ажиотаж кончился, а через месяц в нашу сторону и вовсе никто не глядел, разве что детишки, проникавшие зайцем.