Позабудем свои неудачи (Рассказы и повести) — страница 4 из 50

Достав платок, я протянул его оплеванному. Он машинально вытер щеку, убрав наконец с лица и довольно жалкое, немужское выражение. В лифте, в первой группе — там ехал я и еще трое, прорвался смех, я тоже кратенько поддержал — куда денешься — коллектив. Добрый в женской кофте хохотал, держась за живот, натурально приседая и тычась лбом в облицовку кабины, прямо в нацарапанное на ней кабинное слово. Смеялись ли во второй группе, где ехал виновник, не знаю. Думаю, смеялись.

Николаев открыл быстро, хотя звонок у него не работал кнопка не вдавливалась, и пришлось стучать кулаком.

Гостей он не ждал, похоже, вообще не предполагал, что за дверью кто-то есть, и предстал в трусах, того заплатно-апрельского цвета трусах, из которых двумя посохами торчали ноги, и в майке-сеточке. Под плечом стертым знаком бравой молодости голубела татуировка «Дуня-Дуняша» и маленькое сердечко, нанизанное на кривоватую стрелу.

Появление Николаева сопровождалось сильным и сложным запахом, люди так не пахнут. Взгляд ввинчивался, но нас как бы не замечал, точно в присутствие перед собой людей не верил, а всякие привидения, одиночные и групповые, интереса не представляли.

Я протянул листок — захватанный, основательно уже помятый, продырявленный, с большим жирным пятном и темным ровным следом от пребывания на лестничном полу, густо с обеих сторон исписанный. Николаев листок взял, близко поднес к глазу и через секунду вернул-время слишком малое, чтобы прочитать текст, не говоря уже о подписях. Двери, однако, не закрыл, нетерпения или чего-то подобного не выказывал. Возможно, он не видел без очков. Тогда громко и с выражением я прочитал текст. Нет, Николаев внимательно на меня глядел, ввинчивался, однако ни понимающего кивка, ни какого-либо знака или слова не последовало. «Господи, да он еще и глухой!» — подумал я почти с ужасом. Для одного человека было уже чересчур. Попробовал объяснить иначе: покрутил пальцами, изображая открывание крана, руку отдернул, стал на нее дуть, потом ею трясти и скакать вдобавок на ноге — инсценировать ожог, но Николаев не понимал, да и вряд ли я сам понял бы что-нибудь, глядя на эту вялую пантомиму. Он оживился на мгновение, когда все это взялся изобразить мужчина в кофте: вдруг забулькал — энергично, урчисто и, что очень верно, как бы пока снизу, снизу, затем бульканье сделал прерывистым, истеричным, захлебывающимся и постепенно затихающим, — надо же, именно так где-то в извивах корней наших водопроводных труб билась вода, заверяя, что она есть, не иссякла, но идти не будет, — а когда, — ну, просто талант! — внезапно крякнув, он задрал кофту и принялся скрести себя ногтями — живот, руки, ноги, пах, голову, задницу, для пущей достоверности крякая, охая, экая, икая, фыркая, отдуваясь, присвистывая и пританцовывая, закидывая голову и закатывая глаза, как бы выплевывая изо рта мыльную воду, а потом, прекратив вдруг показ и грозно вскинув кулаки, вскричал: «Да не тут-то было, сука!», — казалось, Николаев уж наверняка понял, в чем дело, не мог не понять. Я по-быстрому сунул ему в руку листок, но, подержав столько же, сколько и в первый раз, он его вернул. Я уже подумывал уйти, по правде говоря, я порядком устал, да и подписей хватало — Господи… и не верил я, ни секунды не верил, что будет от них какая-то польза, и в горле жутко свербило от крепчайшей вони… Но в этот момент случилось непредвиденное. Савельев, наш маленький апостол из седьмой квартиры, схватил листок и бросился вниз, держась за перила и диким козлом прыгая через три-четыре ступени. Неизвестно, чем бы кончился бег, но следом тотчас же рванули кофтастый и еще двое. Похитителя настигли этажом ниже. Я не расслышал всего, что он бормотал, уловил только следующие его слова: «грех», «возмездие», «я был наивен, я знал, что не имею права», «мы и так устали от крови, ну, поверьте мне, я хочу вам только добра!», а также слова преследователей: «отдай бумагу, бздун!», «пошел в…», «собака», «оппортунист», «чтобы ты мне на глаза больше не попадался». Я бросился на помощь — на помощь ему, скорее всего, сошедшему с ума, но те трое с бумажкой уже поднимались наверх и крепко меня придержали, видимо, были уверены, что я бегу бить дезертирову морду. Кто-то тем временем уже шагнул через николаевский порог.

Ткнулись, понятно, в ванную, предварительно пощелкав выключателем (свет не зажегся). Тогда передние отворили дверь. Девятый вал, громадная застоявшаяся волна из дремучего осеннего леса, волна концентрированнейшей сырости, прели самого древнего лесного духа, который будто закачали когда-то под давлением в маленькую комнатенку и вот освободили, ринулась на нас. Мы отступили. У меня перехватило дыхание, легкие не справлялись, кто-то четырежды чихнул, кто-то длинно, взахлеб кашлял. Оклемавшись, мы осторожно заглянули внутрь. Из-за темноты, голов передних мне не удалось разглядеть подробности, но в том месте, где должна была находиться ванна, от стены до стены и от пола до пола темнели сложенные аккуратными штабелями веники, березовые и дубовые веники. Тут Николаев заволновался, заковылял по прихожей, задевая нас локтем, потом пошел в глубь квартиры, откуда вскоре послышалось шипение, что-то упало, разбилось, кажется, кукарекнуло, — словом, вел себя странно, волновался, хотя никто его не спрашивал, парится он этими вениками сам или вениками торгует и по какой цене.

Вообще квартира Николаева походила на берлогу, сам же хозяин— на тяжело приготовившегося к зиме зверя, угрюмого и молчаливого. Направляясь в кухню, — еще одно место, непосредственно касавшееся нашего водяного дела, — я не без усилия поборол искушение подтолкнуть ногой дверь в комнату, глянуть, что там. В кухне же, где мерцала тощая лампочка, наполнявшая помещение нищей избяной тоской, был стол, где густо лежали незнакомые мне усохшие ягоды, вторым предметом была ванна, стоявшая у стены на кирпичах, а в узком коридорчике все это предварял еще один запах: солений.

Итак, искомая ванна находилась в кухне, никаких коммуникаций, труб подле нее не было. Содержимое громадной посудины покрывала доска, залитая мутноватой жижей. В жиже плавал огурец, пара небольших грибков и половина желтого смородинового листа. Доску поджимал небольшой замшелый валун. Мне нестерпимо захотелось побыстрее отсюда вон — почему я должен все это видеть и нюхать? По какому закону, какой судьбе зреть в этот бесценный миг жизни Николаева, сновавшего в трусах по кухне, вдыхать запах чудовищной снеди-дьявольский рецепт: грибы и огурцы в одном рассоле?! Почему я должен видеть на стене календарь за 1883 год, когда на дворе 1983-й?! Я не находил в себе даже любопытства или подобия, хотелось только, вдохнув кое-как и не выдыхая здесь больше, убежать прочь. К тому же было ясно, что ванна, смесители, горячая вода в привычном для нас цивилизованном смысле Николаеву не ведомы, ибо просто не нужны, потому он и не мог нас понять, потому и подпись его не значила бы ничего. Словом, дальнейшее пребывание здесь было бессмысленно. Я решил уйти, исчезнуть незаметно, я ведь сделал достаточно, даже больше, чем требовалось от обыкновенного жильца. Воспользовавшись вниманием, этнографическим интересом, с которым группа все еще изучала камень, огурец, горькушки, да отсутствием Николаева, — он зачем-то уковылял в комнату, — я положил листок на стол рядом с ягодами, несколько ягод сунул в карман и уже направился к выходу, но внезапное обстоятельство нарушило мой план. Время ли пришло, или катализировали запахи, этот свет, обстановка, вонь, так или иначе, но через мгновение я был в туалете. Не буду описывать трагикомические минуты. Скажу лишь, что там меня встретила кромешная темень — видно, кухонная лампочка была в квартире единственной. Я действовал, полагаясь на инстинкт и опыт. Скинув то, что скидывают в таких случаях, я, да простит мне читатель, сел. Была пустота, пустота и падение вниз, на спину, я больно ударился копчиком, бедром, затылком, а рука моя, скользнув, оказалась в прохладной зябкой дыре. Когда способность соображать и защищаться вернулась, я вспомнил о простом и древнем устройстве, слегка приподнялся, не выпуская уже окружности из рук. Организм сработал исправно, так что вскоре я оказался в состоянии поразмышлять, куда же ведет эта дыра. Николаев жил на четвертом этаже, под ним… если я не ошибался, под ним жил молоденький лейтенант, да-да, благоухающий подтянутый старлей, его вздернутая, словно на параде, подпись украшала левый столбец второй стороны воззвания. Я попытался все это уразуметь, совместить факты, но вскоре понял, что из логики больше не высосешь, да и из воображения тоже.

Когда я вышел, на полурасчищенном столе царила огромная, литров на пять банка с полупрозрачной зеленоватой жидкостью, рядом лежали толстые ломти хлеба, пучок перьев зеленого лука с изящными, готовыми хрустнуть и пустить сок, белыми головками, два с половиной больших огурца и ком соли. Мужчины, точно на посольском приеме, торжественно стояли вокруг стола. Первый хмель уже лепил лица на свой вкус — тут приспустил губу, там растянул рот, приподнял бровь, мазнул по носу и буграм щек, прищурил и подмутнил глаз и почти всюду подкачал тяжелой венозной кровушки. Рука с алюминиевой кружкой уже тянулась мне навстречу. Как всегда в подобных случаях, сразу отозвалось сердце, шевельнулась по-школьному — с упреком — знакомая мышца, чуть ойкнула, пристыдила, отвратилась, как отвратилась бы мама и, как мама покойная, не найдя медиума, лишенная возможности предостеречь, помешать, напомнить — «ой, сынок!..», затихла «мамина мышца». Ритуал требовал жертвы, отчего-то подумалось: не последней. Конечно, мой отказ мог нарушить выгодное равновесие почтительного ко мне отношения и тайного любопытства, вежливого непонимания, что же я-то за птица. Да и с устатку хотелось выпить, и тем глупее, что вслед за шевелением сердца возникло знакомое чувство-предостережение, будто я этого делать не должен, его сопровождал вновь мелькнувший— уже в дверях — призрак мамы. Я принял кружку, выбрал перышко лука, отломил хлеб. И тут, кажется, впервые в этот день пришла тоска или то, что я привык глушить сном и называть славным, почти вышедшим из употребления именем. Все, однако, ждали. Я подумал: ждут каких-то слов, здравицу, тост, меня — ждали кружку. Все-таки я пролепетал нечто по поводу здоровья, будущего, успехов в труде и счастий в личной жизни. Громкое единодушное и привольное «ура!» не задержалось. Я понял, что пробыл в туалете значительно дольше, чем полагал. Зажмурившись, я опрокинул в себя влагу и не успел еще прижечь дикий вкус хлебом, луком, не успел передать кружку, как нимфой из изумрудных сивушных вод возник Николаев.